Британский писатель Джулиан Барнс в биографической книге «Шум времени» разделил жизнь Дмитрия Шостаковича на три части: «На лестничной площадке», «В самолете», «В автомобиле». Лестничная площадка — символ тяжелого ожидания: вот сейчас, в эту ночь, подъедет к дому черный воронок, и жизнь уже не будет прежней Самолет — знак мировой славы: трансатлантический перелет, выступления в Нью-Йорке, признания в любви, неудобные вопросы. Автомобиль — не роскошь, но необходимость для человека, чье тело к концу жизни изъедено болезнями. Та красная нить, что тянется через весь барнсовский текст, могла бы называться «В стрессе».
На лестничной площадке
Собрать чемодан, ждать перед дверью собственной квартиры, нервно куря, вслушиваться в ночные шумы, не стучат ли по лестнице три пары тяжелых сапог, — смелость это или трусость? И то и другое. Трусость, потому что дрожишь и воображаешь, что последует дальше, отчего дрожь лишь сильнее. Смелость — потому что спасаешь родных от унизительного зрелища, как тебя вытаскивают прямо из постели и забирают навсегда. Тридцатилетний Дмитрий Шостакович наверняка мучился сомнениями, трус он или храбрец. Независимо от ответа, чемодан он собирал и на площадку ночами выходил. После «Сумбура вместо музыки» прийти за ним были просто обязаны.
26 января 1936 года постановку оперы «Леди Макбет Мценского уезда» посетила вся советская верхушка: Сталин, Молотов, Жданов, Микоян. Произведение, которым молодой композитор — уже прославившийся «Песней о встречном» из популярного фильма, — по-настоящему гордился, руководству страны не понравилось.
Дмитрий Шостакович играет антракт к III акту оперы «Леди Макбет Мценского уезда»
Споры о вкусах решались тогда директивно — через два дня в «Правде» вышла передовица с такими словами, какие более походили на приговор: «Следить за этой „музыкой“ трудно, запомнить ее невозможно. <…> На сцене пение заменено криком. Если композитору случается попасть на дорожку простой и понятной мелодии, то он немедленно, словно испугавшись такой беды, бросается в дебри музыкального сумбура, местами превращающегося в какофонию».
Барнс блестяще описывает то, что читалось между строк той статьи: «„Композитор, видимо, не поставил перед собой задачи прислушаться к тому, чего ждет, чего ищет в музыке советская аудитория“. Тут впору прощаться с членским билетом Союза композиторов. „Опасность такого направления в советской музыке ясна“. Тут впору прощаться с сочинительством и концертной деятельностью. И наконец: „Это игра в заумные вещи, которая может кончиться очень плохо“. Тут впору прощаться с жизнью». Что Дмитрий Дмитриевич и делал — тем более, что был в ту пору молодым семьянином: жена Нина ждала их первенца — дочь Галину.
С Ниной Варзар юный Дмитрий обручился тайком от родственников: мать его была, по воспоминаниям самого композитора, женщиной тираничной и однажды уже воспротивилась его отношениям с другой девушкой. Нет, Софья Васильевна Шостакович (Кокоулина) не страдала от ревности: скорее, она не доверяла болезненного сына чужой заботе. Здоровье юноши пошатнулось вскоре после смерти отца, лишившей семью средств к существованию.
Тогда Митя учился в Петроградской консерватории, в послереволюционные годы не способной давать достаточный паек. В 1922 году операция по удалению аппендикса едва не стала для студента последней. «Двадцать два раза начиналась рвота; на сестру милосердия обрушились все известные ему бранные слова, а под конец он стал просить знакомого, чтобы тот привел милиционера, способного единым махом положить конец всем мучениям. Пусть с порога меня пристрелит, молил он. Но приятель отказал ему в избавлении», — так описывает тот день Джулиан Барнс.
На все жизненные трудности Дмитрий Шостакович привык реагировать единственным способом: выкуривать для успокоения очередную сигарету и браться за работу. Так поступал он и в шестнадцать (едва оправившись от аппендицита, устроился тапером в кинотеатр), и в шестьдесят восемь (лежа в больнице с опухолью в легком, отпросился на неделю домой — закончить Сонату для альта и фортепиано).
В самолете
Знаменитую Седьмую симфонию Дмитрий Шостакович начал писать в Ленинграде в 1941 году, закончил в эвакуации — премьера состоялась, вопреки мифу, не в блокадном Ленинграде, а в Куйбышевском театре оперы и балета 5 марта 1942 года. Уже через четыре месяца она прозвучала в радиоэфире США — и вознесла советского композитора на мировой музыкальный Олимп.
Если бы ночные бдения 1936-го оказались не напрасными, если бы не пропал бесследно ведший дело Шостаковича следователь, если бы приближающаяся война не отложила на потом споры о «формализме» и «народном искусстве» — и еще десятки других «если бы»! — не было бы ни «Ленинградской симфонии», ни приглашения советской делегации на Всемирную конференцию в защиту мира.
Это произведение стало не просто квинтэссенцией всего творчества композитора — а музыкальным символом Второй мировой, средоточием всего ее трагизма. Возможна ли поэзия после Освенцима — вопрос в каком-то смысле и сегодня открытый, но на вопрос о возможности музыки после такой катастрофы, как блокада, ответ нашел именно Шостакович.
Вторая волна репрессий нахлынула вскоре после Победы вместе с фигурой Андрея Жданова, а с уходом секретаря ЦК ВКП(б) в мир иной в 1948 году так же внезапно схлынула. За полгода до смерти Жданова Шостакович вместе с Прокофьевым, Хачатуряном и другими композиторами был обвинен в привычном уже «формализме» («формалистические извращения, антидемократические тенденции в музыке, чуждые советскому народу»), плюс в «пресмыкательстве перед Западом». Иначе говоря, в том, что мир высоко оценил его творчество.
Тем ироничнее и символичнее, что годом позже Дмитрия Дмитриевича отправят в Соединенные Штаты представлять Советский Союз. В США он сорвет овацию: музыкой, конечно, а не напыщенной, длинной, как будто чужой речью. На это обращает внимание Барнс: Шостакович старался избежать всякой политики, мечтал, чтобы она его не касалась — а потому соглашался говорить все, что угодно, любые «правильные» фразы, словно отчуждаясь от собственного голоса.
Таким же манером выходили в «Правде» и «Советской музыке» статьи за его подписью — кроме имени и фамилии, от композитора там ничего и не было. «Чем труднее времена, тем настырней руки. Так и норовят схватить тебя за причинное место, отобрать еду, лишить друзей, родных, средств к существованию, а то и самой жизни», — пишет Барнс. Трудно измерить влияние малодушия на продолжительность жизни, но если перевести каждую сделку с совестью в число выкуренных сигарет, то станет ясно: у Дмитрия Шостаковича такие сделки украли доброе десятилетие.
Потому, быть может, где-то в небе над Рейкьявиком он втайне мечтал об ингаляторе с бензедрином от аэрофобии, о котором рассказал ему спутник. Но — и тут побоялся: устройство это ему презентовали как глупую игрушку для капиталистов-наркоманов.
В автомобиле
«Оттепель» Дмитрий Шостакович встретил в статусе главного советского композитора и человека с достатком: как писал он сам, изрядную долю таланта пришлось пустить на создание посредственной музыки к пафосным кинофильмам — зато денег теперь было в избытке. Он позволил себе автомобиль, правда, лишь «Волгу», а не такой желанный «Мерседес»: шлейф от «сумбура» тянулся и после смерти Сталина.
Фантастически надежный «Мерседес» превратился в мечту еще и из-за педантизма Дмитрия Дмитриевича: он любил, когда все — электричество, водоснабжение, канализация — работает бесперебойно. Раз в два месяца ходил в парикмахерскую и столь же часто — к зубному врачу. Он постоянно мыл руки и не допускал, чтобы в пепельнице скапливалось более двух окурков, а в доме появлялся хотя бы намек на беспорядок. Сегодняшние психотерапевты назвали бы это легким обсессивно-компульсивным расстройством, но эта мания порядка, парадоксальным образом не распространявшаяся на собственные сердце и легкие, помогала композитору сохранять выдающуюся творческую форму.
В 1960-е гг., став секретарем Правления Союза композиторов СССР — должность, которую он молча презирал, как презирал и бессменного председателя организации Тихона Хренникова, — Дмитрий Шостакович стал много пить. На этом фоне начала прогрессировать редкая болезнь: у него то и дело немели руки, а позже слабость распространилась по всему телу.
«Я совсем беспомощен в бытовых делах. Я не могу самостоятельно одеваться, мыться и т. п. В моем мозгу будто испортилась какая-то пружина, после 15-й симфонии я не сочинил ни одной ноты. Это для меня ужасное обстоятельство», — писал композитор в дневнике. Помогала ему молодая — лишь парой лет старше дочери! — жена Ирина Антоновна. «Держался он терпеливо; неприятности доставляла не столько хворь, сколько реакция окружающих. Сочувствие досаждало еще больше, чем хвала», — замечает Барнс.
В 1973 году Шостаковичу разрешили посетить США для обследования и лечения. Однако и американские врачи оказались бессильны: к атрофии мышц добавились камни в почках и новообразование в легких. «Старая развалина» — говорили о Шостаковиче злые языки. В какой-то момент композитор фактически разучился писать: лишь поддерживая левой рукой бессильную правую, удавалось ему кое-как выводить ноты новых произведений.
Какие именно недуги в конечном счете сгубили Шостаковича, сказать трудно. Скорее всего, это тот случай, когда одно цеплялось за другое: стрессы провоцировали тревожность, та расшатывала нервы и сердце, а курение способствовало развитию онкозаболевания — все вместе оказалось в итоге слишком тяжким бременем для организма композитора.
Сам Дмитрий Дмитриевич говорил, что для своего здоровья и без того прожил неприлично долго. Скончался он незадолго до своего 69-летия, за неделю до смерти последний раз побывав дома и дописав коду Сонаты для альта и фортепиано. Незаконченной композитор-педант будет считать лишь Пятнадцатую симфонию, на которую сил у него уже не осталось.
Материал опубликован в январе 2022, частично обновлен в сентябре 2023