Пустошь, Шилово, Черная Лахта
Местные жители здесь, в заонежском лесу, дают воде, камню и дальнему выпасу простые, сочные и живые имена: Шилово, Сухой мыс, Черная Лахта, Концезерье, Пустошь, Долгий ручей... Шилово означает острый, как шило, мыс на том берегу, где стоит деревня, куда возвращается рыбак после долгого и трудного промысла на таежных озерах. Выходя из леса, рыбак по первому безлесному месту, по Пустоши, определяет, что до дома теперь совсем близко. Лодка ждет рыбака в конце озера, в Концезерье. Потом послушное суденышко минует глубокую Черную Лахту — залив, огибает Сухой мыс, длинную, поросшую тростником отмель, и человек, прокоптившийся в курной избушке, уставший от многих дней волны и ветра, наконец видит свой дом. Дома ждет тепло, баня, чай и чистая постель. День, другой, третий — рыбак наводит порядок в хозяйстве и снова собирается в тайгу, где остаются избушка, утлая лодчонка и где на этой лодчонке можно отправиться еще дальше по какому-нибудь Долгому или Кривому ручию...
В лесу ручей называют «ручий». Если сразу же после снега пойти по лесной тропке, пойти тогда, когда богатая от весны вода поет звонче и ярче, то ты поймешь, как легко, как поэтически-образно входит мир леса в твое сознание, и почувствуешь, что эта образность, непосредственность восприятия окружающего и создали столь радующие тебя особенности в языке жителей здешних мест.
Ручий, а не ручей — было понятно мне. Сложней приходилось с именами небольших лесных озер. Каликино, Красово, Гусельное — я долго всматривался в берега и глубины их загадочных вод, все больше и больше убеждаясь, что других имен этим озерам и нельзя было придумать.
Красово — задумчивое красивое озеро. Высокий еловый берег плавной дугой обводит его ярко-черную воду. Каликино же захудалое, неудачное озерко, прижившееся у низких болотистых берегов. Зато Гусельное действительно может петь. Светлые легкие берега не мешают лесной песне подняться и поплыть над тайгой.
Не знаю, может быть, человек, давший имена этим озерам, думал совсем по-другому, но имена пришлись кстати.
Имена выпасов, выкосов, пашен живут долго. Иногда за временем они могут терять свой основной смысл, и тогда тебе приходится старательно восстанавливать прежнюю историю каких-нибудь Новин...
Когда-то Новины были новыми, недавно отвоеванными у леса выгонами для скота. Но сейчас Новины уже постарели, и дальше за ними лежат в тайге более молодые полосы — Угольные... Малое и Большое Угольные имеют свои истории. Здесь сеяли овес, сюда выходили по ночам медведи полакомиться сочными метелками, здесь нередко раздавались выстрелы, и не один охотник знал на этих полянах удачу.
Это был последний, далекий участок владений человека в лесу, последний дальний угол его хозяйства. По углу можно было и объяснить происхождение названия полян, если принять к сведению, что первонарекатель почему-либо недосмотрел и поставил в названии полян ударение на первом слоге. Но, слыша раз от разу «Угольное», мне захотелось оправдать того человека, которого я поспешно обвинил в неграмотности. А что, если этот человек обладал тем тонким чувством звучания, которое помогло назвать ему лесной ручей ручием, а конец озера Концезерьем? А что, если он не мог согласиться, что рядом с Красовом и Гусельным будет жить в лесу такое не поэтическое слово — «угольный»? Даже угловые избы в лесу называют крайняя изба, крайняя баня, крайнее окно.
Северик, угол и лапа
Северик — это северный ветер. Он срывает с берез последние листья, ломает ветки осин, разметает птичьи стаи, загоняет в берлогу зверя, приносит ледовитые холода и выдувает избу, и северик зол и несговорчив, опасен и силен. И наверное, именно поэтому стал северный ветер героем лесной сказки...
Было у отца три сына, и послал их отец валить лес и рубить новые избы. Валите лес так, сказал отец, чтобы деревья вершинами на юг падали, а толстым да крепким концом северик встречали — не взять северику дерева с крепкой стороны, и дом теплый будет... Подошел отец к старшему сыну, видит, лежит его лес вершинами на юг, подошел к среднему и видит, понакидал тот свой лес во все стороны, а самый младший, поди, ошибся и повалил лес так, что справиться с ним северику, — обернул лесины комлями в южную сторону.
Посмотрел отец, подумал и сказал сыновьям: «Быть твоему дому, старший сын, ладному и теплому, ставь его на высоком, светлом месте — не страшен тебе северик. Руби дом в два этажа — вверху летом отдыхать будешь, а внизу зиму переждешь... А ты, средний сын, разбери лес. Те деревья, что к теплу валил, оставь для зимней избы, а те, что к холоду упали, для летнего дома. И руби себе рядом два дома да поставь их по-за старшим братом — все он тебя от ледовитого ветра прикроет. Ну, а ты младший да недогадливый, жить тебе в холодном доме, если наверху поставишь. Поди вози лес к ручью за горой — все как зиму переживешь. А что две, что одну избу рубить — все одно будет».
Поставил себе старший сын двухэтажный дом на веселом светлом месте, а за ним построился и средний — хоть и больше работы ему вышло, а дом все равно жилой получился. Порадовался на них отец и пошел проведать младшего сына. Видит он: сидит младший сын и отпиливает углы у дома... Покачал головой отец и говорит: «Позавидовал ты братьям, хотел свою избу хоть в темном месте да красивой сделать, отпилил углы у дома, да зря — в лапу, а не в угол теперь у тебя изба рублена, совсем холодно тебе будет, ровный край у твоего дома, да пустой — в лапу северик заберется, в угол нет — всякую щель мхом заткнешь...»
Стоят по лесным деревням и крепкие высокие избы в два этажа, стоят и дома из двух половин: из летника и из зимовника. Стоят эти дома, рубленные в традиционный угол, на высоких красивых местах, и в каждом есть свой смысл и своя прелесть. В больших просторных домах всегда светло и весело, всегда много места для песен и праздника. Зато в маленьких низеньких зимовочках уютно и задумчиво. В таком домике иногда очень хочется погасить электрическую и зажечь керосиновую лампу и рядом с редким потрескиванием фитиля долго слушать тихую и простую лесную сказку или лесную историю. И, как правило, в таких уютных зимовках встречались мне мечтательные старики сказочники, которые бережно хранили мудрость своего народа.
Огороды, улицы, отводы
Если долго бродить от одного лесного поселения к другому, а потом взять карандаш и на лист бумаги нанести все известные тебе дороги, тропы... то невольно отметишь, что перед тобой лежит план сложного и мудрого хозяйства и что это лесное хозяйство чем-то напоминает хозяйство городских людей.
Вот площадь — одна-единственная площадь твоего лесного города, его центр, собравшиеся вместе деревянные домики. От площади в разные стороны расходятся магистрали. Магистрали — это дороги, ведущие к другим лесным поселениям. Рядом с дорогами разбегаются в тайгу радиусы троп. Тропы кочуют в поисках ягоды, гриба, рыбы, зверя, где-то дальше между двумя тропами прокладывается третья, и тогда человек, ушедший в лес, может вернуться по новой охотничьей тропе.
Возвращаясь в деревню, перелезаешь через огород. Огородами в лесу называются длинные высокие изгороди, собранные из стволов сосен, берез и елей. Обычно около каждого лесного поселения существует три полосы таких огородов. Первая полоса огораживает непосредственно деревушку: дома, дворы и усадьбы с картошкой, ячменем и репой. Ее назначение — огораживать усадьбы от скота. Первая оборонительная полоса выполняется искусно, жерди подбираются одна к другой, старательно складываются в диагональный рисунок, и такая изгородь нередко являет собой впечатляющее архитектурное сооружение.
Вторая полоса огорода немного отступает от деревни и окружает широкое кольцо пашен. Это оборонительное сооружение выглядит грубей, жерди положены ближе друг к другу, подчас просто навалены, — его основное назначение сдерживать скот на выпасах, которые начинаются сразу за второй полосой огорода. За выпасами, отрезая, отсекая владения человека от тайги, огораживая эти владения и закрывая коровам дорогу в лес, тянется по болотам, ельникам, березнякам, сосновым борам и осинникам третья и последняя полоса заграждений.
Иногда последний, третий огород называют осеком. Жерди в осеке редко положены так старательно, как в первом и во втором огородах. Такое ограждение больше походит на завал, и его не городят, а валят, секут, снося топором растущие тут же деревья. Перебраться через такой завал можно не везде. Иногда долго идешь вдоль заградительного сооружения, идешь вдоль границы человеческого жилья и леса, находишь на суковатых жердях клочки летней медвежьей шубы и как-то особенно остро осознаешь, что там, за осеком, начинается территория другого хозяйства, имя которого — тайга.
Улицы в лесу бывают не только в деревне между домами. Две изгороди, отстоящие друг от друга на ширину улицы, длинными извилистыми коридорами поднимаются на холмы, спускаются в низины, петляют по зарослям ольхи и возвращаются обратно в деревушку, принося строгому рисунку северных лесных заграждений веселые линии...
Коридоры улицы устроены для стада. Они выведут коров из деревни, приведут обратно и не допустят к пашням и выкосам. Вот улица выбралась из деревни и остановилась около первого огорода. Путь прегражден высокими воротами из жердей. Ты отводишь в сторону ворота, идешь к следующему огороду, снова встречаешь ворота, снова отворишь их, а когда наступает срок миновать последний, третий огород, ты опять встречаешь ворота, опять вынужден отвести их в сторону и уже тут очень хорошо понимаешь, откуда взялось в лесу это название ворот — отвод.
Рыжики, оводы и станок
Не каждого человека нанимают в пастухи. Да в пастухи в лесной деревне и не нанимают, а рядят, уговаривают посулами, ждут отказа и снова уговаривают. Потом наступает день первого выгона. Он наступает добрыми словами пастуху, напутствием Буренкам, Пестронькам, Ракетам и Планетам и, конечно, колобом, знаменитым колобом пастуху от лица деревни, в знак уважения и авансированной благодарности. Колоб вкусный, он готовится из толокна и масла, и получить такой подарок не совсем последняя оценка твоей работы за прошлый год. И эти уговоры, этот колоб и добрые слова, произнесенные старательно, с расстановкой, — преддверие той легкой тишины, которая окружает мир лесного пастуха.
Стадо добралось до Щучьего ручья и разошлось по низине. Пастух поднимается выше, к еловому острову, вешает на сук сумку с хлебом и бутылкой молока и просто сидит, прислонившись к березовому стволу. Внизу озеро и мирное покачивание волн о песчаную косу, рядом голубой шумок березняка, шепот тонконогих осинок, мудрое покачивание елей и малиновые голоса редких колоколов на шеях телушек...
«Динь-динь» — там, «динь-динь» — слева и сзади. И уже не колокола, не металл, а чей-то голос мягко и ласково плывет над водой вместе с белыми облаками. Спокойная тишина. Но рядом с этой тишиной — тайга, где таятся опасности и беды для пастуха и стада...
Первая беда — рыжики, замечательные северные грибы. Стоит корове попробовать появившийся в лесу рыжик, как удержать ее не смогут не только батог пастуха, но порой и достаточно прочные огороды. Ни мягкая трава под богатой росой, ни собаки — коровы идут туда, где появились грибы, идут в лес, и искать их там пастуху придется всю ночь.
Вторая беда — жаркий день. Стоит солнцу подняться над выпасом, как появляются полчища слепней. Слепней здесь почему-то называют оводами, именно оводами, а не оводами. Овода сваливаются на стадо и доводят его до буйного помешательства. Сначала по бокам, по спинам животных начинает пробегать нервный тик. Хвосты поднимаются трубой, стадо срывается с места и мчится леший знает куда.
Но главная беда подстерегает пастуха осенью. К осени короче дни, темней вечера, и вот тут-то и могут пошалить со стадом волки... Когда стадо спускается к озеру, пастух идет в лес поглядеть на мокрой дороге: не проходили ли сегодня волки. Волки могут и совсем не подойти к стаду, но они есть... Вчера за озером снова подала голос волчица. Попадались следы волчьей семьи, да и коровы, зашедшие слишком далеко, не раз поспешно возвращались обратно к пастушьему станку...
Станок пастуха — нехитрое сооружение. Несколько березовых или осиновых стволиков положено на пеньки, да иногда такая же березовая спинка, как у лавочки. Станок всегда устроен там, откуда можно слышать по колоколам все стадо. У станка под вечер разводится огонь. Огонь невеликий — только для того, чтобы вскипятить чай да еще посмотреть на медленные язычки небольшого пламени...
Волчьих следов на дороге не оказалось. Прошел еще один день, прошел тихо.
Гнила, треста, утичья трава
Попуги, шелк, треста, шольги, гнила, утичья трава — одно за другим эти слова приходят в рассказ Николая Филипповича, принося с собой голос озерной волны на отмелях, мягкий теплый свет песчаных кос и немного пряный, сыроватый запах водорослей. Рассказ идет о рыбной ловле, и в этом рассказе не одни лишь местные названия глиняного дна — гнила, тростника — треста и водяной гречихи — утичья трава. В нем большой таинственный мир воды, откуда из века в век предки Николая Филипповича «доставали» на уху, на рыбники, на сушник и на соления окуней, щук, лещей и язей.
Пожалуй, только названия рыб живут на этом озере в общепринятом звучании. Щука осталась щукой, лещ лещом, и лишь плотва именуется здесь по-другому — сорогой, да меленький шустрый окунек величиной с палец зовется палечником.
Палечники обычно бродят по зарослям кувшинки, тростника и только в редких случаях опускаются на большую глубину Глубину старый рыбак тоже называет своим именем — креж. Каждая отмель переходит в глубину, в креж, крутым свалом, стомиком, и по этому стомику не так-то просто опустить на креж калиги...
Калиги — это сети. Вслед за калигами упоминаются тетерюшки, камешки, хобот, шуйка, полка... Ты слышишь разговор колхозных рыбаков, и тебе кажется, что все эти загадочные имена появились здесь как будто для того, чтобы ревностно оградить древний мудрый промысел еще одной тайной и не сразу допустить к нему чужого человека.
Мысль о тайнах, которыми окружает свой промысел старый рыбак, приходит ко мне каждый день — уже в который раз старик умудряется улизнуть от. меня и уехать опускать свои калиги в одиночестве.
Домой старик возвращается уже поздно вечером, мы пьем чай, и как будто ничего не произошло, степенно договариваемся о том, что завтра утром Николай Филиппович разбудит меня и мы вместе поедем поднимать сети. Договор подкрепляется молчаливым согласием хозяина, но наступает утро, и старик умудряется проснуться раньше и незаметно ускользнуть на озеро.
Подняв сети, рыбак возвращается домой не торопясь, просит меня помочь вывести на берег лодку, жалуется на непогоду и долго разбирает свои сети.
Николай Филиппович скрывает «свои» места от постороннего взгляда, хранит их, как хранит в своих рассказах поэзию северного озера. Но сегодня наконец мое упорство победило, и я следую за стариком туда, где по глиняному дну, по гниле, разгуливают лещи, где в утичьей траве затаились щуки, где под самым крутым стомиком на креже стоят огромные стаи окуней.
Сети опущены. Заповедные места старика, оказывается, я знал и раньше. Мы оставляем лодки с другой стороны острова и возвращаемся домой пешком. Перед дорогой старик достает из кустов легкий батожок и называет батожок другом, говорит: мол, друга взять надо, с другом легче — и шагает впереди меня по тропе. На вершине холма он останавливается, смотрит на закат, на воду и батожком что-то показывает мне внизу. Внизу тихая вечерняя вода, на воду осторожно легли краски северного заката. Я гляжу на эти краски, гляжу на воду и вдруг замечаю узкую полоску волны, которая медленно идет к нашему острову.
Это мертвый вал, волна без ветра. Откуда взялась она, зачем пришла? Старик недовольно посматривает на небо, старается узнать что-то и нарекает, предрекает на завтра грозовую или встречный вал. Встречный вал — это сильный ветер, который завтра с утра понесется навстречу сегодняшнему мертвому валу. Грозовая? Грозовая — громкая, долгая гроза.
Наш дом уже близко, но Николай Филиппович сворачивает с тропы, ведет меня к двум муравейникам и облегченно вздыхает: «Грозовой не будет — жди встречный вал. Перед грозой муравей за день, а то и за .два под землю убирается...» И тут же забывает мертвый вал, который мучил его всю дорогу, и так, между прочим, рассказывает сказку о том, как появилось здесь сразу два муравейника. «Один дом у них раньше был, да рассорились муравьи и поделились, разошлись по разным половинам...» Я не слышу последних слов старика, но не хочу и переспрашивать, почему рассорились муравьи, — мы уже дома. Николай Филиппович прислоняет к двери свой батожок и, поглаживая встретившую нас кошку, негромко причитает: «Подружка-то, подружка-то у меня...»
Куница
Вчера вечером в печи «не стреляло» полено. Если из печи в ночь перед охотой с треском не вылетит уголь, то выстрела по кунице — так говорят охотники — может и не быть. Правда, куницу часто берут в дупле живой, и живая куница, принесенная домой, — это все равно что удачный выстрел.
Вчера вечером печка не обещала нам удачи. Сегодня утром, еще перед голубыми тенями на снегу, мы топим ее наскоро, но жарко. Жар струями течет по стенам избушки, облизывает окно, и со стекла все ниже и ниже опускается лед, оставшийся с ночи.
Жар в избушке нужен перед охотой не меньше, чем котелок с супом и густой чай. Жар должен напарить помещение, выстелить его теплыми половицами и ждать нас, чтобы встретить и обрадовать. К ночи мы должны вернуться. Мы идем только на день по небольшому кругу, круг замыкается на нашей избушке.
С вечера повис мелкий, сухой снежок. Он медленно опускается на старые следы, и под лапы сегодняшней куницы легла к утру новая рыхлая дорожка. Ночью мы выходили в мороз, глядели в беззвездное небо, радовались сухой пороше и очень хотели, чтобы к утру все-таки появилось солнце.
Солнце встретило нас уже в лесу. До солнца мы прошагали добрых пару часов к реке Индоманке, остудили ноги, не встретили ни одного куньего следа и ни разу не курили. Курить на ходу на морозе плохо. Но стоять долго нельзя — уйдут ноги, уйдут в холод. Ноги в резиновых сапогах. Резиновые сапоги зимой, в тридцать градусов мороза? Но без них нельзя — под снегом болота. Снег лег в этом году на мокрую землю и не пустил к топям мороз, и теперь болота будут жить весь промысел и закроют путь человеку в валенках. На лыжах тоже нельзя — лыжам не развернуться в завалах, не перекатить через бурелом.
О кунице обычно знаешь еще с лета по рябчикам и глухарям. Куница давит этих птиц, и там, где поселится зверек, выводки порежены, побиты хищником. Летом узнаешь о кунице и по помету и по лаю собаки. Собака в лесу всегда с тобой и всегда скажет, что куница есть за Красовым озером или у Кимболота. К осени, укладывая подальше летнюю снасть, так, между прочим, вспомнишь, что ценный зверек есть и у Сокольего болота, есть и за Лучным озером — ив каждом месте своя оседлая куница. А с первой скованной морозом тропой уже знаешь, куда идти.
Сегодня мы шли к реке Индоманке. Река впереди. Снежок лежит чисто и ровно, но следа пока нет. Мы ищем по окрайкам болот, по дуплистым осинникам, по ельникам, где в утреннюю рань не преминет побывать куница... И вот лай собак.
Куница! Мягкие легкие следы — две сведенные вмятинки-канавки легли у пенька, обошли его, сыпали ледяную крошку с упавшего ствола и добрались до завала. Потом вынырнули обратно и пошли к кустам. Куница жировала, искала пищу. Собаки нашли след, узнали знакомый запах, подняли зверька на дерево и залаяли. Остались позади дорога по болотам, желание сесть покурить, снег по пояс, по грудь, сугробы на голову, на плечи с еловых лап. И только лай собак.
Зверек узнал собак и уходил по вершинам елей. Кот! Самец! Это можно узнать по следу, по размеру лапок — развод канавок на снегу у кота шире, размашистей. Собаки шли за куницей все дальше и дальше. Мы уходили за собаками, зная, что куница или отыщет дупло, где ляжет, затаится, или ее удастся обойти на ходу и остановить выстрелом при прыжке с дерева на дерево. Только бы успеть к ночи!
Лай собак гас в еловых вершинах, тонул под снегом, порой не доходил совсем. Но ты знаешь, чувствуешь, где должны быть собаки.
Последний частый лай ожил уже к заходу солнца. Осина торчала над снегом седой колонной, высокая и мертвая без сучьев. Внизу сидели псы. Дупло видно, но оно далеко. Рубить осину!
Топор сносит лед, кору. Дальше дерево прочней, топор ложится со звоном. Топор в руках у одного. Другой в стороне с ружьем — если выскочит и пойдет верхом, тогда стрелять, не ждать нового дупла — уже поздно, гонять некогда, надо брать, хотя после ружья не чище шкурка... Топор, топор, топор. Дерево должно упасть чисто, отверстием дупла вверх...
Ствол рухнул, осел снег, но варежка уже успела... Теперь курить. Мягко опущены курки ружья. И стоим без шапок, горячие. Снег и сутулый огонек спички...
Дупло вскрывают узко, только-только для прута. Глубокая щель даже через мороз дышит прелью. Прут уходит туда и ищет. Ищет мягкий комочек. Потом прут загонит зверька в угол, и тут же щепка, она шире прута, прочней, прижмет куницу и никуда не пустит. Дальше: нож вскроет осину, вскроет осторожно, из-под варежки, и рука, тоже в варежке, нащупает куницу. И ты еще раз проверишь свою догадку: конечно, кот, самец, крупней, шире кошки...
Но кота пока нет. Прут ищет глубже, дальше, беспокойней. Визжат собаки. Хочется отогнать их, крикнуть. Нельзя — собаки обидятся и могут не пойти завтра на охоту. Нельзя кричать, замахиваться, надо успокоить собак... Но где кот?
Уже вскрыто дупло, вскрыто широко, уже знаешь, что нет куницы, но варежка еще остается на стволе, еще закрывает отверстие. Варежка — как последнее, что еще держит тебя с верой не в пустой день.
Наверное, вчера звезда охотника все-таки не взошла... Подвели собаки, подвел хитрый кот. Кот запал в дупло, осидел его, оставил после себя густой запах, но ушел, издали узнав собак. Собаки схватили запах только что оставленного дупла, погорячились, забыли поискать вокруг и все потеряли... Потеряли не от плохой работы, не от неумения — наверное, у псов тоже бывает усталость к концу трудового дня. Погорячились и мы, сразу поверили собакам, не поискали вокруг следов...
Баня, чай, беседа
Каждая трудовая неделя оканчивается в лесу хорошей, жаркой баней, долгим рассудительным чаепитием и неторопливой беседой.
Беседа (не беседа, а именно беседа) — разговор по душам, необыденный, особый разговор.
Беседа может состояться в любой день, когда выпадет свободный вечер; она может проходить и без чая, но после бани и ритуального чаепития беседа течет искуснее и душевнее.
Каждая настоящая баня начинается с воды. Лучшая вода называется легкой.
Легкая и тяжелая вода, вода сладкая и гнилая, вода бодрая и пустая — все это было ясно, когда речь шла о кружке чая или берестяном черпачке, наполненном в ручье. Но когда женщины шли за водой для мытья не в озеро, на берегу которого стояла баня, а за две-три сотни метров к речушке, я не очень понимал, зачем это. Воду можно разделить на жесткую и мягкую, вспомнив основы неорганической химии. Жесткую и мягкую воду знали и здесь, называя одну мылкой, другую немылкой. Но хорошей бане требовалась легкая вода... Вода действительно могла быть легкой. Что определяло это замечательное качество воды? То ли ее природа, то ли опавшая в ручей сосновая хвоя, то ли еще какие обстоятельства.
Но такая вода приносила в баню неповторимый аромат леса, делала ее духовитой и вольной.
Горячий, распаренный, отдохнувший, ты возвращался из бани, садился на лавку и наливал на блюдечко первые полстакана чая. Чай добавлял в тело огня, крепкого заварного огня, плавил по рту сахар и вместе с сахаром приносил тебе сладкую теплоту — истому.
Потом еще стакан, еще, потом немного передохнуть, помолчать, подумать, и новые стаканы, новый пот на лбу и новое ощущение мира, тишины, уюта избы...
За первым самоваром мог появиться второй и третий, если к тебе на вечерний огонек заглянет кто-нибудь из соседей...
Гость снимет шапку, остановится у порога, поздоровается, оглядится, с чувством независимости позволит предложить себе стакан чая и будет ждать, что ты скажешь ему, с чего начнешь сегодняшнюю беседу, что волнует тебя, на что ищешь ответ и собираешься ли поделиться с ним по-соседски уже прошедшими событиями.
Все лесные тайны, секреты мне удалось узнать лишь за стаканом или за кружкой чая.
Сближение, откровение здесь приходят не сразу. Может, поэтому и принято в лесных поселениях долго и основательно угощать гостя чаем, подливать в стакан новую заварку, новый кипяток, подливать, не дожидаясь его просьб, подливать до тех пор, пока ты не догадаешься перевернуть на блюдце свой стакан...
Полчаса, час, новый самовар, и старик, казавшийся хмурым, замшелым, вдруг превращается в разудалого сказочника...
«...А вот когда еще Корнилушка жив был, так тот мужик ух какой резкой, медведя за уши поймал... лежит на нем, ревет, подошли, и не видать в снегу, кто ревет — медведь или Корнилушка...»
И вяжется простая лесная история, история, родившаяся совсем неподалеку, может быть, сразу за стеной вот этого дома, где сейчас шумит на столе самовар, где постукивает о стекло стакана легонькая ложечка, похрустывает по щипцам крепкий сахар, приятно, по-домашнему дымится на блюдечке горячий густой чай, где хозяин только что степенно обсуждал с соседом ремонт подвесного мотора и виды на урожай грибов рыжиков...
Анатолий Онегов