— Так ведь мы самая чудь и есть! — Белоголовый дедушка повернул кран самовара. Пенясь, шибко побежал кипяток.
...За неизменным северным чаем записывал я предания в Заонежье и Поморье, Пудожском крае и Каргополье, легенды о «чуди белоглазой» — то о робких подземных жителях, то о свирепых воинственных великанах... С чудью, по преданию, встречался князь Вячеслав Белозерский, легендарный основатель Каргополя. Поморы рассказывали мне о недавних якобы нападениях чуди, вооруженной луками и стрелами с костяными наконечниками. А ласковый старичонка подвигает стакан крепко заваренного чая: «Мы вепсы — чудь. Малины с молоком хочешь?»
...Дорога в глубь страны вепсов, потомков легендарного и летописного народа — чуди, стелется все вверх по уступам огромной пирамиды Шокшинской возвышенности, что на водоразделе Ладоги и Онеги. Здесь единственное в мире месторождение малиновых кварцитов; гудящее под колесами шоссе алеет, как разостланное на десятки километров полотнище кумача. На обочинах в сырой тьме елей, в зеленом костре орешников полыхают скалы, алеют валуны, угольками тлеют малые камни. Этот материал так и просится в руки мастера. Недаром вепсы давно славятся как шлифовщики камня; были среди них и резчики — «словорубы».
Вепсская деревня — это гул тесового настила под ногами, высокие дома с челом в седине древней резьбы, это морозный блеск железной поковки на дверях — колец с гранеными стукальцами, жиковин, накладных замков.
Вепсы невысоки ростом, светловолосы и голубоглазы; старики ласковы и любопытны, как дети, а застенчивые ребятишки ловят каждое слово, когда дед или бабушка говорят о таинственном, как сказка, легендарном прошлом.
Вепсский язык сродни карельскому — особенно южным его говорам. Предания, былички рассказаны мне по-русски так, как говорят в русских деревнях При-онежья. Особенности этого говора сохранены и в рассказах, написанных по мотивам вепсского фольклора.
О чем кличут журавли
Когда высоко в небе журавли кричат «клинг-клинг!», грустно людям: почему? Бабушка наша забыла счет своим годам, но про журавлей знала.
— Деды наших дедов пахали землю помягче этой, солнце над ними было поласковей. Хорошо родилась рожь на песчаных запольях, греча на пожогах, горох да бобы на глинистых местах. Летом — уследи! — кувшинки поднимутся на воду: пора сеять ячмень на раскорчеванных лесных нивках. Шесть недель прошло — запирай ячмень в закрома. А там и кузнечик застрекотал — рожь поспела; овес усы отрастил — осень близко.
Совсем доспел в то давнее лето ячмень. Но увидел однажды мужик — примяты колосья; рассердился: «Я лес корчевал, нивья пахал... Словлю вора!» Пошел с сыном.
Заря вечерняя сокрылась. Сумерки. Рыба повернулась к озеру головой, к берегу хвостом. Полночь.
Тут плесканье крыльев раздалось, щелканье клювов. Пала на ниву станица журавлей. Притих мужик с мальчишкой, затаился. Стали журавли по полю гулять, стали ячмень клевать; пляшут — хоровод водят. Нагулялись, наклевались — головы под крыло, спят! У мужика страх прошел — кидает сыну конец веревки: «Держи крепко!» Отец привязал одного журавля за ногу, другого... А седьмой-то, старый вожак, не спал! Только мужик привязал его — крыльями схлопнул, клювом щелкнул! Проснулись, взмахнули крыльями журавли... Кинулся мужик к сыну, да куда там! Крепко держал мальчик веревку. Глядит паренек — горемычная голова: леса все темней, пожни — меньше. Быстрее и быстрее машут крыльями журавли — несут мальчика в подсиверну сторону.
Вот завиднелось желтое морошковое болото, заалело клюквенное. Пали птицы наземь, зашагали меж кочек на длинных ногах. Отвязал паренек веревку; топор у него за поясом, нож — в ножнах. На нонешней Сороковой горе было его жительство. Рукодельный парень, хоть и маленькой еще. (Ячмень со всходов, ребенок сызмала виден: какой родится, такой и будет.) Выстроил избу: топором дерево срубит, веревкой обмотает, выволочит. От тех колосьев, что вырвал, за родную землю держась, что на чужбину принес, поле завел; на другой год вдвое больше засеял. Мальчишкой был — борода взошла, вот што! Борода от забот растет, не от году-возрасту.
...Лебеди потянулись на юг: зима скоро. И зиму скоротал. Вот раз пошел парень к реке — умыться. Глядит, а к берегу валек прибило, каким бабы белье колотят, когда полощут, — хумбар по-нашему. Откуда ему взяться? Длинненькой: не то хумбар, не то веселышко — айр.
Пошел парень по реке; к самому Онего пришел. Видит: у берега прялица под резной лопаской, будто легкий челнок под парусом, покачивается. А на берегу девушка лен у воды треплет. Одежка на ней легкая, серебристая. По одежке — алые узоры. А на парне — сорочка нежных беличьих мехов, поверх — медвежья шкура. Он девушке на плечи медвежий плащ накинул. Она ему — рубаху льняную алыми узорами вышила. (Свадебный обычай не оттуда ли идет?)
И стали они жить рука в руку, душа в душу.
...Когда кличут журавли — «клинг-клинг!», — задумываются, сутулясь, старики: память о старопрежней родине приходит к человеку в старости. «Раньше, — сказывают, — вепсы жили не здесь, а там!» — и плещут рукой на юго-восток, за Онего...(1 В этом предании, возможно, сохранилась память о продвижении вепсов на север, а также о генетической связи современных вепсов с древней летописной весью, которая обитала в районе Белоозера. (Последнее положение выдвинуто и теоретически доказано советскими этнографами Н. И. Богдановым и В. В. Пименовым.))
Велль
Было, дивный сын родился у молодых; родился — и на ноги встал, как лосенок. Льняную рубаху мать вышила ему узорами: цветами и травами, птицами и зверями.
Отец пел сыну охотничьи суровые песни, мать свои — ласковые. Сын знал голоса птиц, растений, лесных духов, но молчал: не было у него языка, такой родился.
Есть летом день, когда зацветает Лесной Цветок. Пошел в лес отец — так далеко, чтобы охотничьим чутким ухом не услыхать пенье петухово! Ночью с заклинаньями искал Лесной Цветок; нашел, вырыл корень. Только поднес сын волшебный корень ко рту — заговорил, запел мальчишка; удивился отец: не родник ли поет в ночи? Не Онего ли плещет? Поднял голову: не журавли, не лебеди ли кличут? Сладка, с голосами леса схожа речь сына.
«Как это зовут? Как то?..» — указывали отец и мать на ромашку в поле, на звезду в небе, на лосося в стремнине.
Все называл сын, всему давал имя: звонкие ковал слова!
Он имя отцу дал: Бард (1 Бард — борода.) — с малолетства носил отец бороду. Матери имя дал: Айри — по малому веселышку нашел ее Бард.
Он братьев учил, сестер. Песни, сказки придумывал, чтобы люди не забыли сладость языка, помня начало своего народа. Чтобы чисто говорили, как в сказках говорят, как поют в песнях.
Его спросили: «Как называть тебя?» Он сказал: «Велль» (1 Велль — брат (вепсск.).).
Потом он вырезал из ели звонкий короб, натянул струны и сказал: «Это кантеле. Лучше мне ничего не придумать. Остальное придумают и дадут вам другие». И он, усталый от множества дел, умер.
Стоят на очелье наличников фигурки из дерева. Кто они? Может быть, Бард, Айри и, наверно, Велль.
Охотничьи рассказы
Высокий дом на кряже. Под горкой, у речки, — баня. Амбар в нарядной резьбе; крохотная часовенка с предмостьем. Обычная вепсская усадьба. Во дворе я заметил и принялся зарисовывать старой работы детскую коляску — «lapsentelegeine» — с точеной оградкой кузова. Белоголовый малыш гулял рядом.
Молодой вепс быстро вышел на крыльцо с двустволкой, глянул на небо, поднял ружье одной рукой, не целясь, выстрелил. По ветвям березы прошумел большой серый коршун.
— Терве! — поздоровался со мной стрелок. — Вишь, над цыплятами кружил! А за мальца ты напрасно испугался. Наши ребята выстрелов не боятся...
Да, вепсы — настоящий лесной народ. У карелов, у русских северян бытуют предания о силачах, удачливых охотниках. А нет ли таких рассказов у вепсов? Я спрашивал — и старики вспоминали охотничьи обряды, приметы. В деревне Горнее Шелтозеро я познакомился с Иваном Дмитриевичем Федосеевым — особенно много услышано от него.
Ондрей силу оказывал
В деревне Сюрьге жил у отца-матери Ондрей. Вот уж стеснительный — девушка красная. При нем лишнего слова не скажи. На крещенский праздник разыгрались ребята, толкнули его — не ворохнулся. Стоит смеется. Стали с разбегу мужичинья толкать — стоит как в землю врыт, глазами хлопает, сам удивляется. Он силы своей меры не знал.
Было: с Ошты до Вознесенья ехал богач. Тройкой гордился, конями чванился: «Берегись, зашибу!..» Ондрей проходил мимо: «Буде хочешь — сдержу».
Богач вожжи опустил, лошадей кнутом подхлестнул, ногу из-под полсти выпустил, концом сапога по снегу чертит: «Охо-хо! Держи!» Остервенел: бьет по кореннику и раз, и другой... Держит тройку Ондрей, в дорогу по колено врос. Рассыпались сани — у Ондрея в руках спинка санная осталась, Ондрей роспись рассматривает. Тут из сугроба крик: «Охти мне!..» Запуталась курица в отрепьях! Пришлось тащить купца из сугроба. Тоже подвиг немалый: купчина-то многопудовой!
...Ондрей — славутный охотник, на медведя ходил с рогатиной. (Вепсская рогатина — копье с граненым наконечником. У шейки копья — поперечина. С таким копьем еще на нашей памяти старики ходили.) Ондрей медведя не колол, он шкуру жалел. Он перед зверем повинится: «Прости-ко, батюшко!» — да обоймет его, копье перехватит за медвежьим хребтом, принажмет — из зверя и дух вон... Вот што, парень!
Ондрей, случилось, лося убил. Не совсем убил: насмерть ранил. Лось далеко бежал. Ондрей шел за ним на лыжах. Ондрей — такой: поест — и уйдет на много суток в лес. С собой еды не берет. Спит в лесу: нодью зажжет да и спит. (Нодья — костер: два бревна берут, подтесывают их, кладут одно на другое; щепки между бревнами оставляют. Смольем запалят — целую ночь живет ме.к бревнами огонь. Охотник на хвое спит. Старики, которы. охотники, похвалялися: «Мы-де любим живой огонь, не запертый. Нам-де в избе маятно, душно, тошно».)
И Ондрей так: день бежит, ночь спит, потом опять бежит; лежки лосиные кровавые видит; за Кушлегой пошли незнаемые леса, чужие места. Стал Ондрей лося настигать. За ближним ельником лось пал. Вышел на полянку Ондрей, а уж около лося барская охота — шум, гам!.. Ружьеца-то у них — замочки резные, кафтаны шитые; у поясов рога золоченые. Ондрей — зипунишко старенький, ружьишко веревкой перевязано — не заробел: «Мой лось!» Барин посмеяться желает: «Твой — дак бери! А буде всего не возьмешь, так, значит, не твой!»
Ондрей ляжки лосиные отрубил — в кошель заплечной поклал. Тушу — на плечи. Ему только на лыжи встать...
Барин, челядь аж задубенели. Стоят, рты отворены. Очнулись — кинулись догонять Ондрея, пороху на полку ружей сыплют, псов натравливают... Как же, догонишь! Да и опасаются, не шибко бегут. Сила такая в человеке!..
...Ондрей домой пришел — за стол сел. Ему жена калиток дает. Его мера была — «Съем, сколько в охапку влезет!» А ручищи — сам понимаешь! Соседи на порог: «Сказывают, лося добыл?..» — «На повети лежит...» Даром мясо давал, все село кормил.
Охотничьи премудрости
На охоте Ондрей все делал по старопрежним обычаям.
Ружье Ондрей весной омывал горячей сорочьей кровью. На иванов день он, говорят, находил цветы папоротника; понимал Ондрей язык зверей, птиц...
На белку Ондрей капканы вбивал в ствол дерева, наживлял грибами сушеными. На куницу надо в капкан сорочье гнездо сунуть. На выдру капкан в воду спускали. Но хитрее всего ставил Ондрей капканы в снег. Подсмотрели старики из-за горелой лесины: он ямку лопаткой выроет, капкан поставит, насторожит; снегом присыплет, а поверх другим концом лопатки следы наставит. Красная лиса думает: «Тут-де безопасной мне, зверю, ход! Другие-то бежали — и ничего! И я пробегу!» Да и попадется: «Охти, — заверещит, — перехитрил Ондрей!»
Зверь ранит — ведь всякое бывало, — Ондрей глину размешает на простокваше, между двух ольховых листьев положит, к ране привяжет — выздоровеет кряду!
Расцветает в лесу дивная трава — Петров Крест. Ондрей отыщет — к грузилу привяжет. Самые крупные лососи — его...
Никогда не говорил Ондрей скверных слов. Он то в лесу, то на озере, то на пашне; заругайся там — заболеешь от воды, от земли, от леса: это — строго.
Ондрей загодя знал, какого зверя много будет. К примеру, шишек много на соснах — жди множества белок. (Это и мы знаем. Сей год шишек урожай, я в Петрозаводск поехал, договор заключил — стану белок промышлять.)
Ондреева пуговица
Шел Ондрей, видел: под ногами, под толстым льдом, метались куницы; с осени высокая вода была, морозы ударили; встал между деревами лед, подо льдом высокие хоромы. Воздух туда попадал через трухлявые пни. Ондрей шел, слыхал: куницы радовались: «Хорошо-то как! Живы будем! Все лето белки плыли с Пудожского берега — войной! А здесь им нас не достать! Пусть себе порскают, их Ондрей добудет. Они — пудожские, его знатья не ведают...» (Куницы с белками из-за дупел ратятся!)
Тут Ондреева собака белку облаяла. Выстрелил — не попал. Он и в другой раз выстрелил, и в третий... Видит — дело нечисто: пули, не долетая, падают. Один только заряд остался! А белка — вот она: дразнится, зубки скалит, будто улыбается, шишками кидается: «Ха-ха-ха, глянь-ко, дедушко, на неудалого стрелка! Того не знает, что тебя простая пуля не берет, только медная, серебряная либо золотая!»
А Ондрей — он звериный язык зна-ал... Догадался — леший невидимой рукой белку обороняет.
Медную пуговицу расплющил, в ствол шомполом загнал: «Погоди ужо!» Выстрелил. Пошел по лесу стон, гул... Белка наземь пала; по лесу старичонко — бела шляпа, черны поля — побежал, рукой трясет. «Я не шутки шучу! — Ондрей говорит (а сам жалеет — знакомый лесовик!). — Ничего, залижут тебе зайцы лапу-ту...»
Мера Ондреевой силы
Мужики сидят на кряжике; промеж них — разговор.
«Нету меры Ондреевой силы!» — «Есть мера!» — «Нету!»
Поспорили. Сговорились Ондрееву силу испытать.
Нагрузил один мужик полон воз снопов; нивья в низинке, рига на кряжике; лошадь не тянет. Ондрея зовут: «Помоги!»
Ондрей силы не жалел: со всей охотой плечом к возу приналег. А сосед вожжи на конец оглобель намотал — коню некуда деваться, конь назад пятится.
«Худ конишко у тебя. Ох, худ, что делать, ав-вой!»
«Коня выпряги, сзади толкай; я за оглобли возьмусь».
Мужики за ольхами сидят, опять спорят:
«Нету меры Ондреевой силы!» — «А знатью его мера есть...»
Видят уж, чего мужик спромыслил: он сзади встал, в спицы колес тележных черенок вил вставил. Ондрей до земли склонился, кровавый пот роняет; за телегой борозды, как за сохой. Колеса не вертятся, землю пашут. Взошел с возом на кряж Ондрей; повернулся, домой побрел, на лавку пал. Мужики согласились:
«Нет меры Ондреевой силы! Нет Меры доброте его и кротости. А и нет меры мужицкому нашему неразумию...»
Великая тора
Надтреснутые долбленые лодки-однодеревки («рухть!» — назвал их мне старичонка с коромыслом; сказал — как кашлянул; торопился, расплескивая воду); в зеленые холмы вросли столетние, цвета старого серебра избы; вокруг золотые, в перелесках, поля. Сюда, в Горнее Шелтозеро, я шел по знойным, пахнущим переспелой земляникой и молодой малиной полям.
— Чаю пить! — торжественно пригласил меня дед — тот, что пробегал с коромыслом.
Я закрыл этюдник. На огромном семейном столе в просторной избе разводил лары крохотный самоварчик. В дедовых глазах — детская радость.
— Вижу, человек идет. И за водой! Мой самовар скорее всякого другого в деревне поспевает! Литровый. Это моя Шултаполай! — хвастался самоваром разговорчивый дедушка. — По-русски сказать — Шутливая Пелагея... шутница.
Крохотный самоварчик в этот день кипел не переставая; я протоптал кратчайший путь — по крапиве — на колодец; в избу постепенно набежало старого и молодого народу, тесно обсели по лавкам стол. Это здесь слышано было про незапамятную старину, бородатого мальчика Барда и про обыкновенную жизнь хозяина, девяностолетнего Георгия Федоровича Зайцева.
В холодных росистых сумерках, торопясь по теплой пыли полевого проселка обратно в Шелтозеро, я вспоминал рассказы старого вепса, останавливался, записывал, шел дальше. Вот один из этих рассказов:
— Дак ведь раньше-то в бога веровали!
Был, говорят, у нас в Горнем крестьянин Калина. Сильно верующий! Ежели рыба в вершу попадется, хлеб родится хороший — иконам от него почет. Велит полотенцами их обвешать, на вербяные веточки ленты повяжет. «За добро, — скажет, — добром плачу! Но ежели что!..» И правда. Чуть неувязка — сейчас иконы на улицу выволочит, почнет их прутьем сечи, да с приговором: «Лихое — лихому! По собаке корм! Не знаешь чести — вот тебе палок двести!» Аж запыхается, замается от усердия веры! В страхе держал Калина святых — и жил справно. Ему ли с попом-то не сладить, хотя бы и с Ожегой!
Ожега был попище здоровенный; в Шелтозере службу правил. Пожнями, лесовыми нивьями Калина с Ожегой — соседи.
Калина ночью косил. Жена сено сушить осталась, мужик домой пошел. Днем думает: «Дай схожу ельник повырублю; маловата пожня!» Идет — слышит: жеребячье ржанье по лесу: «Го-го-го!..» Он шагу прибавил — видит: попище Ожега за бабой Калинкиной по стерне топает, медный крест по волосатому пузу хлопает, патлы по ветру... Баба тоже хороша! Ей бы «караул!» кричать, а она: «Хи-хи-хи!» Известно, баба без мужика — репная нивка без изгороди... Взял Калина лесину осинову, выстал перед Ожегой: «Сгинь, пропади, нечистая сила!» — «Да что ты! Да я п-пастырь!» — «Видел я, как ты пас... по-лешачьему ухал! Сгинь — перекрещу!» И «перекрестил» попа лесиной. «Сгинул» Ожега в кусты, в ольшаник, в малинник. Домой приволокся — в кровищи. Ему: «Что да как, ох да ах!» — «Медведь напал!» — говорит. Но зло затаил...
Во святую троицу народу на литургии в церкви множество. У правого клироса мужики и парни в нарядных кафтанах, в нашейных платках (вот мода была!), пестрыми кушаками домодельными подпоясаны. У левого клироса — бабы: на вышитых рубахах сарафаны, на сарафанах — кумачные передники, головы под кокошниками. Девки тут же; у них взгляд смелей; передников нет, коса на груди. У них воля своя — любуются попом Ожегой, румяным, в золотой ризе; и на всю церковь возглашает поп в ектеньях, гулко, как в бочку: «Миром господу помолимся!.. Все-е, кроме Калинки!»
Встрепенулся Калина: «Тебе бы за это, не говоря худого слова, — в рожу: за волоса да в небеса! Ну, да собака и на свой хвост брешет! Пойдем, мужики; боле мы сюда не ухожи!»
Собирается Калина Горнешелтозерский аж в сам Новгород Великий — путь туда издавна ведом славутным вепсским каменотесам. В берестяном кошеле — клевцы, клинья. Будет делать Калинка жернова новгородцам. Станет ходить по церквам и монастырям, по теремам и черным избам. Доберется и до набольшего попа — митрополита: дело есть!
...Весной привез Калинка из Новгорода грамоту: разрешено-де строить церковь — выставку Шелтозерско-Бережного погоста — нонешнего Горнего Шелтозера. Где место храму? Запрягли жеребца, в постромки — бревно; гикнули... Помчался неезженой жеребец, на кряжик вымахнул — стал, заржал, гривой всколыбнул, копытом топнул: тут! Только обмерили место для клети, положили под углы по камню, под камни — по деньге да петушьей косточке; только стали от угла до угла промерять веревочкой — не наперекосяк ли? — бабы заголосили. Поднял Калина голову: идет поп Ожега! Крест за спину закинут; в руках шелыга; ряса подоткнута. Топочет, как волк кованой. За ним причт движется; дьякон, дьячок, пономарь — молчат; а с просвирня волочится, дак она нестерпимо даже орет — своих подбадривает.
Конешно, наши горнешелтозерские ребята топоры от греха — в крапиву. Просвирня думала — испугались; она пуще заголосила. Наши бабы ей отвечают, конешно, стараются тоже.
Тут Калина выступает с мирным предложением: «Что ругаться — не пора ли подраться? Не все горлом — ино и колом!»
Перво — два сильных, могучих богатыря сцепились — Калина да Ожега. Ожега силен — тяжел, Калина легок — увертлив. Ожега медвежьим обычаем пошел: воздух лапами молотит, глаза от злости закрыл! Да наткнулся Ожега на кулак, перевалил его Калина со щеки на щеку, постриг попа без ножниц, испек ему пирог во весь бок, завернул салазки... Такой другой драки и старики не упомнят. Великая тора! (1 Тора — драка, побоище (вепсск.).)
А там уж мужики наши дьячку косицу оторвали — и чаю пить пошли. Дьякон по дороге к Шелтозеру пыль вздымал. За ним сгоряча старичонко ветхой (моих лет) кинулся, клюкой, знаешь, помахивает, лаптями загребает. Дьякон глянул — погоня за ним, а сколько мужиков — не видит! Пыль, дак... Он сапожищи скинул — легко бежать — радуется: мужики, мол, пока сапоги делят — отстанут. «Вот уж хитрой я!» — дьякон-то, собой довольной, ржет. А дедушка сел на обочину — переобувается, ворчит: «Вот-де, коли догнал бы!»
...Уж просвирня у кумы своей в Горнем вторую дюжину кружек чаю пила — все Калина с Ожегой ратился. Поп изловчился — уж было сбил да поволок, ажио брызги в потолок... Наши мужики, как чаю попили, набежали, Ожегу повалили, отмолотили, по дороге к мельнице бросили. На другой день шелтозерски приехали — подобрали. Деревянная церковь, шатровая, «кораблем» (1 Выстроена «кораблем» — тип шатровой церкви: последовательно с востока на запад прирубаются клети алтаря, собственно церкви, трапезной, сеней.) была выстроена и стояла двести с лишним лет. Названа: церковь Сретенья — встречи, значит. (Не Ожеги с Калинкою встречи, конешно... Это только так смеялись.)
Нынешню-то каменную церковь уж недавно выстроили, лет сто двадцать назад. Да нет нонче того усердия в делах веры, нету...
Бывальщина
Подозрительно быстро заснули ребятишки. Мы, несколько стариков и я, сумерничаем. Быстро наливаются синевой окна. Самое время перевести разговор от обычной нескончаемой беседы стариков о житье-бытье на былички. Здесь, у вепсов, водяные, лешие, домовые, эти герои быличек, воплощенные силы природы, духи жилища — существа добрые, иногда простоватые. Они помогают человеку, часто сами нуждаются в помощи. Языческие, пантеистические представления сохранились у вепсов в первозданном древнем обличье, не искаженном представлением христианской эпохи о «нечистой силе».
— А про лешего у вас что-нибудь рассказывают? — осторожно закидываю фольклористскую «удочку».
— У нас его Метс-ижанд зовут! — оживляется столетний дедушка.
Отодвигается ситцевый полог кровати, и гроздь белых головенок навостряет уши и блестит глазенками. Подсаживаются поближе старики.
Пожня руданга
Пошел мужик себе новую пожню чистить. Рубит да корчует, корчует да рубит. Сам сердитой, недовольной. Легкое ли дело дикий ур расчищать! Поспрашивай у стариков, каково!
Глядь: идет Метс-ижанд! Тьфу, напасть!..
«Сядем, что ли! — леший говорит. — Горе, ох, горе!.. Тойне-поль (1 Тойне-поль — жена лешего (вепсск.).), понимаешь, три дня уж не разродится. Хоть бы жена твоя бабьим делом помогла! Ведь у меня трое лешачонков маленьки; что ж, сиротами останутся. Помог бы, сосед!» — «Да ей неколи; я валю дерева, она сучья обрубает...» — опасается мужик в оказию попасть. А леший: «Будет у тебя пожня; метки положи, какую тебе пожню надобно».
Ну что станешь делать? Положил, конешно, метки-зарубки на осинах. Говорит жене: «Я домой правлюсь. Ты морошки набери в болоте! Мне-ка морошки тоской хочется...»
Зыркнула баба на мужика — перечить не посмела. Умелась за морошкой. Мужик дома сидит — от окна к окну кидается. Ну просто сил нет! Слышит, баба у подоконья разливается, соседкам рассказывает: «И-их, милые мои, разбаловалися нонь мужики, разбаловалися! Мой-то полудня не доработал, какого-то гультяя ветрел да и говорит: «Иди по ягоду, а я-де сам большой барин — домой пойду, на печь лягу!» — «Чтоб ты, — думаю, — оттуль свалился!» Ну, иду это. На болото прихожу, там — ма-а-мочки! — баба какая-то плачем-плачет: пора приспела... Роди-имые мои!.. Я кошель-то в кусты; побабила ей. «С какой деревни?» — спрашиваю. «Дальняя!» — «Твой-то, — говорю, — тоже небось на печи лежит...» Конечно, поругали уж между собой и ейного мужика. А ребеночек родился — с лица темен, головенка, как копенка, лохматенька. Глянула она: «Весь, — говорит, — в отца! Какой хорошенький!» Встала, ушла. А я и морошки успела набрать — желтенька, крупна; на выбор брала, всю спину обломала».
«Вот это ты, баба, врешь! — муж на крыльцо восходит. — Кошель-то уж полный был, как ты его взяла...» — «А ты откуда знаешь?!»
...Ночью мужик худо спал. Мается, думает: сдержит ли слово Метс-ижанд, нет ли? Пришел — поле чистое между метами, будто никогда леса не бывало; трава высокая. Одна березка осталась; с нее птица глядит.
...Давно уж не бывал, не знаю, есть ли береза та нынче, нет ли? Пожня есть. В Матвеевой Сельге спроси пожню Рудангу — всяк покажет, а спроси — все сызнова расскажет!
Мы — Пустошкины
— На што тебе про старину и знать-то? — удивился крепкорукий, веселый старик Дмитрий Иванович. — Старины не упомню, а вот ежели про свою фамилию рассказать?
Фамилия наша, извиняюсь, Пустошкины. Мне сколько говорили: «Сменяй, неподходящее прозванье! Ты работящий мужик, у тебя все есть!» А я: «Эта фамилия мне от деда; я должен ее сам носить и внучонкам передать. Это мой дед провинился...»
Он уж старый был. Лежал на печи. Бабка к соседям умелась, молодые пали в сани — на ярмарку улетели. Лежит дед, кряхтит: «Никуда я не гож — стар стал! А кабы со мной была старопрежняя девушка, с какой молодцевал, я бы — ого!..»
Только подумал — на повети сова скричала; с печи кот спрыгнул — весь топорщится. Старый кот, глаза как плошки, лапой морду моет, мурлычет; дед лаптем на кота замахнулся: «Какого лешего гостей намываешь, какие тебе гости!» Только откуда ни возьмись — пялятся через порог девки, бабы простоволосы. Они деда волочили, они его вертели, плясали с ним старопрежни кадрели. Повертели — бросили, корытом прикрыли.
Молодые, невестки с сыновами, вернулись — нет деда! Бабка с посиделок пришла — догадалась, лохань подняла.
«Охти мне! Глупой ты, дедка: вспомнил прежнее, молодое». (Про старопрежнее-то, говорили, можно вспоминать, ежели кому молодому пересказать: промеж себя старики про старое не говорят, а того больше — сам с собой, шутка ли...)
Стал дедушко задумываться. Все, с кем он жил, померли, дак он и задумывался. Было вышел за порог вечером, а холодно, росно. Дед на нивья пошел; на меже — старуха. От росы трава бела, а она сидит.
«Уйди, бабушка, не сиди здесь. Ночь! Зачем сидишь?» — «Скоро, скоро узнаешь, зачем я сижу!» Девкой обернулась, схлопнула в ладоши, да и улетела. Дед догадался: опять судьба приходила. Он уж и в первой раз видел — была меж простоволосыми бабами одна, с какой он, молодой, гулял: с лица схожа очень. И опять она... Судьба!
Дед побелел; зубы выпали; стал совсем старик: «За мной уж судьба приходила, дак...» Он хозяйству голова был, а тут ото всего отошел, на печи лежал. Тогда-то у нас все и затгустошилось. Дождь велик пал, водяная мельница была — поломало, унесло. Дом от молнии занялся. Мы не в этой, в другой деревне жили. Мы сюда пришли. «Которы строятся?» — про нас разговор. «Пустошкины, у которых все запустошилось!»
Побеседовали, чайку попили — и Дмитрий Иванович повел меня в свой сад. Спускаясь по крутой лестнице своего высокого дома, дед рассказывает:
— Невестка у меня — ух, бедовая! Как лето — сейчас на юг угребется! Отдыхать желает!
«Что на юге нашла больно хорошего?» — спрошу. — «Там хоть яблок поем; тебе привезу. Чемодан!» — «Не вези чемодан яблок, привези кулек семян!»
— А я уж и сам — какое яблоко повкуснее — семечки берегу. Зато теперь вот!
Дед открыл калитку в целый ботанический сад: здесь выпестованные с семечка яблони, вишни, сливы; стоят рядышком ближние гости — молодая липа, куст орешника; тысячью черных глаз смотрит пахучий куст смородины; а рядом алеют малина, клубника, в уголке — застенчивая лесная брусника и куманика. Огораживал свой сад Дмитрий Иванович ольховым частоколом — так и колья ольховые принялись, вот диво-то!
— У меня не запустошится. Я думаю, как наперед жить, чтоб от наших мест людей на сторону не тянуло? Теперь и я могу внукам яблочко дать! Я знаю, когда старое вспомнить, ежели вот молодой парень интересуется.
Виктор Пулькин