Изба на пустынном берегу

01 ноября 1976 года, 00:00

Фото автора

Всему виною было солнце. После долгих пасмурных дней оно наконец-то прорвало облака, растопило их, и над нами раскрылось синее небо. Доски флюгеров на метеоплощадке, вот уже несколько дней застыв отвесно, показывали полный штиль. Тишина стояла такая, что от нее звенело в ушах. А солнце все кружило и кружило по небосводу, не собираясь исчезать, и смотреть на это было невыносимо.

От мыса Челюскин до Малого птичьего базара было, как говорили знатоки, километров двадцать — двадцать пять. Еще с зимы задумал я сходить туда, поснимать непуганых птиц, но после того, как мы остались на пеленгаторе втроем, об этом и думать забыл.

Навигация приближалась, людей на радиостанции, как всегда, не хватало, полярники разъехались в отпуска, и надеяться на то, что пришлют замену, было напрасно. Двенадцатичасовые вахты в эфире изматывали нас так, что после дежурства ни о чем и думать не хотелось, кроме сна. В воздухе постоянно висели самолеты ледовой разведки, выходили на связь суда, целая, россыпь автоматических станций дрейфовала во льдах, и напряжение в эфире не утихало. Дни были сломаны, время летело. Жизнь наша, казалось, замкнулась между пеленгатором, кают-компанией и двухэтажным домом, где мы отсыпались. Разве мыслимо, казалось мне, при таком распорядке вырвать время на столь дальнюю дорогу — туда и обратно пятьдесят километров! Но так думалось лишь до той поры, пока не засветило солнце и не стал. прямо-таки на глазах проседать »и съеживаться снег.

«А почему бы и нет?» — задал я себе традиционный вопрос людей, перестающих слушаться здравого смысла, когда однажды, выйдя на крыльцо подышать, услышал звук журчавшего под снегом ручья. Над льдами пролива в колышущемся мареве угадывались заснеженные горы Северной Земли. До них было не менее девяноста километров. Любуясь редкостным зрелищем, я вспомнил, как в курилке кто-то рассказывал, что однажды оттуда пришли на лыжах полярники из бухты Солнечной. Пришли, передохнули и ушли обратно. Пришли просто так. И тут я отчетливо понял, что дороги на птичий базар мне уже не избежать. План похода родился в тот же миг, словно был давно готов.

Малый базар находился на другой стороне мыса Щербина, видневшегося с восточной стороны. Но как отыскать его, как пройти к нему, толком никто объяснить не мог.

Бывавшие там люди добирались к базару на вездеходе и предупреждали, что речку Каньонку вброд не перейти. Случалось, что в эту пору, поднявшись от талых вод, она утаскивала под лед и людей и вездеходы. Даже Леха-сейсмолог, единственный, кто хаживал когда-то к базару пешком, почесав смущенно затылок, признался, что показать дорогу он бы показал, но вот как объяснить...

Тундра не город: ни улицы, ни дома не назовешь. Чтобы не плутать и не связываться со своенравной рекой, я решил пересечь бухту на лыжах, по льду. Припай стоял еще прочно. По нему я предполагал выйти на самую северную оконечность мыса Щербина, а затем по берегу спуститься на юг. Где-то в этом месте и должен быть базар. Рассчитывая идти налегке, без лишней одежды и вещей, я собирался часов через шесть быть у базара, там передохнуть в избе, подкрепиться свежими яйцами и сразу же отправиться в обратный путь. В тот момент светило солнце, и все казалось легко выполнимым. Однообразная жизнь на полярной станции до чертиков надоела, и отправиться в дорогу, двигаться, путешествовать казалось просто необходимым, будто в этом и была цель моей жизни.

Помнится, я отдежурил ночную смену, выспался, отобедал и, не говоря никому ни слова, взял лыжи. В это время из-за угла дома выскочил Вадька, мой сосед по квартире. «Ты куда?» — начал он с традиционного вопроса. «За кудыкины горы», — зло ответил я, хотя и не особенно верил в приметы. «Я с тобой, ладно?»

Я растерялся. С Вадькой мы были хорошие друзья, не раз ходили вместе на лыжах, но незадолго до этого поссорились из-за пустяка. Мириться было необходимо, и вот теперь, когда он попросил взять его с собой, я не смог отказать. Вадька тут же помчался доставать бутерброды на дорогу и ружье. Я позвонил на пеленгатор: у меня закралось сомнение, что за сутки мы не обернемся, и договорился, чтобы в случае чего отдежурили за меня смену. На пеленгаторе были согласны.

У берега снег был мягкий, мокрый, лыжи шли плохо. Но дальше, по зернистому насту бежалось как по накатанной весенней лыжне.

Подумать только — стоял конец июня, а мы шли на лыжах, обегали оплывшие, почти синие торосы... Затем стали попадаться лужи пресной воды, оставшиеся от снега. Вначале мы их обходили стороной, но постепенно воды становилось все больше и больше, и мы пошли напрямую, по лужам.

Лужи смыкались в озерца, и, наконец, мы оказались среди моря воды. Она уже доходила до щиколоток, во время ходьбы лыжи скрывались под водой, и за ними тянулись буруны. Должно быть, со стороны зрелище было фантастическим: два человека, отталкиваясь палками, бежали по водной глади. Но мне, по правде, порой становилось жутковато. Всякий раз, когда впереди возникала чернота и я чувствовал, что не успею затормозить, сердце со страхом сжималось. Солнце светило в лицо, слепило, вода искрилась, и я боялся, что не смогу разглядеть промоину, окажись она впереди. Но темный лед оказывался таким же прочным, как и голубой, и это успокаивало, хотя вода подобралась уже к коленям.

Идти стало трудно. Мы сбавили темп. Приходилось все время балансировать, чтобы не упасть. Передохнуть, посидеть, не говоря уж о том, чтобы обсушиться, нечего было и думать. Прямо наводнение какое-то! То ли вскрывшаяся Каньонка сливала талые воды в эту часть бухты, то ли не мог прорваться в трещины растаявший снег. До сих пор с удивлением вспоминаю, отчего ноги не чувствовали холода. Вода-то была ледяная, а шли мы уже часа два-три. Вероятно, размокшая кожа сапог больше не пропускала воду.

Мыс Челюскин уже едва виднелся, гористые берега темнели вдали, а до оконечности мыса Щербина, казалось, идти и идти. За это время мы едва ли прошли и половину пути. Вода доконала нас, мы решили сократить маршрут и пошли к середине мыса Щербина.

Мыс оказался мрачным, пустынным, скалистым. Забравшись наверх, мы и там не заметили каких-либо признаков жизни. Даже пуночек нигде не было видно. Солнце меж тем склонилось к горизонту, пожелтело. Вода в лужах подернулась по краям тонким ледком. Шерсть наших свитеров смерзлась, и они потрескивали всякий раз, стоило пошевелить плечами.

Вадька оказался более предусмотрительным человеком: бутерброды очень пригодились. Разделив поровну, мы съели сразу весь запас. Обернувшись назад, я смотрел на ставший далеким родной мыс Челюскин и подумывал, не повернуть ли назад. Сейчас там, окончив ужин, расставляли стулья в кают-компании, рассаживались по своим местам, готовясь который раз смотреть все тот же фильм, гремели бильярдными шарами игроки...

— Вперед или вернемся? — спросил я Вадьку. Он посерел от усталости. Стряхивая крошки хлеба с ладоней, молча посмотрел в сторону станции, и я понял, что думает он о том же — очень не хотелось идти снова через это море воды.

— Ты точно знаешь, что изба там есть? — спросил он, не отвечая.

Я верил, что она есть, и кивнул в ответ.

— Тогда вперед, — сказал он, вставая. — Там наверняка должна быть печка.

Мыс Щербина оказался неожиданно широким. Понадобилось еще несколько часов, чтобы выйти на противоположный берег. Перебираясь через овраг, занесенный снегом, мы по пояс влетели в скрытый ручей. Вода больно ожгла уставшие мышцы, и прошло несколько минут, прежде чем нам удалось выбраться из ручья. С этой минуты я все чаще думал об избе.

Впервые мне рассказал о ней Гена Лебедев. Радист, которого знали по всей Арктике: он славился умением корректно и оперативно проводить связь с любым корреспондентом. Был он не молод, лыс и к тому времени успел отзимовать на мысе Челюскин лет десять. Многие из нас, молодых, пытались ему подражать. Я не только перенимал его манеру работать в эфире, но вскоре и шубу стал носить, как он: оторвал все пуговицы и запахивался на любую сторону в зависимости от направления ветра. Лебедев часто приходил на пеленгатор не в свое дежурство и, устроившись, на диванчике, позади кресла оператора, заводил нескончаемый разговор. Историй он знал множество, и однажды я услышал о том, что недалеко от мыса Челюскин есть пещера, доверху заплавленная льдом. В яркую солнечную погоду сквозь лед там можно было разглядеть лежащую фигуру человека, вероятно, путешественника очень давних времен. Гена эту фигуру видел... Усмехнувшись, когда я спросил его, отчего же он не попытался раздолбить лед, Гена предложил мне попробовать сделать это самому и указал исходные ориентиры: надо выйти к Папанинской избе (он так и сказал — «Папанинской»), а затем идти берегом до Большого птичьего базара.

Вначале я загорелся, решив во что бы то ни стало добраться до пещеры, надеясь раскрыть тайну гибели неизвестного путешественника, но... Никто из старожилов ничего об этом не знал. Это меня расхолодило, я все больше сомневался, думая, что Геннадию тот человек просто пригрезился. Постепенно я оставил затею отыскать пещеру, но ориентир — стоящая неподалеку от птичьего базара Папанинская изба — врезался в память.

На восточный берег мыса Щербина мы вышли к полуночи. Солнце застыло над горизонтом, и теперь на него можно было смотреть без защитных очков. Вадька шел впереди, на спине его застыл иней. Дышалось тяжело, вода чавкала в сапогах. И по-прежнему кругом не было ни одной живой души.

Впереди мы увидели взметнувшийся скалою мыс. Он был темный, шапка снега лежала на его верху. Там вполне мог быть птичий базар. Н такой же мыс виднелся и к северу. Мы растерялись, не зная, в какую сторону идти. Увидев вдали, на снегу, что-то темное, обошли ближайший мысок, но обнаружили лишь бочку.

— А ты уверен, что изба есть? — обреченно спросил Вадька.

— Ну а как же, — успокоил я его. — Обязательно есть!

Вспомнилась девушка-географ, которая несколько лет назад работала в наших краях. У нее было странное имя — Донара. Говорили, что она не боялась уходить далеко и нередко неделями жила в Папанинской избе у птичьего базара. Говорили еще, что со времен Папанина в избе был журнал, в котором «отметились» все, кто там побывал. И Донара увезла тот журнал с собой, положив вместо него чистый...

Вадька, выслушав меня, молча поплелся вперед. Я надеялся, что, может, удастся увидеть где-нибудь птиц. Услышать их, наконец. Но, кроме журчания воды, ничего не было слышно.

— Нет ее, избы, нет! — вдруг закричал Вадька. — Вранье все.

Он бросил палки, снял ружье с плеч и швырнул его на мокрую землю. Уселся на лыжи, обхватив колени руками.

Я растерялся, понимая, что дело принимает серьезный оборот. Конечно, передохнуть необходимо, но сидеть долго нельзя. Замерзнешь. Вадька, как я догадывался, решил составить мне компанию не только ради того, чтобы помириться, но и беспокоясь, чтобы со мной чего-либо в одиночестве не произошло, и вот теперь сам «сломался»: слишком тяжелой оказалась дорога. «Вставай, вставай, — поднимал я его как можно спокойней. — Есть изба, никуда она не денется».

Солнечное ослепление, повлекшее меня в странствие, давно прошло, теперь я способен был рассуждать трезво, но придумать в этой ситуации что-либо дельное не мог.

Идти на берег, попытаться разыскать плавник посуше, разжечь костерок, обогреться, дождаться, когда начнет пригревать солнце? Криво усмехнувшись, Вадька выбросил на снег промокший спичечный коробок. Он был у него в кармане брюк, когда мы провалились в ручей. Под глазами у Вадьки появилась синева, лицо было бледное, усталое. Стало чертовски холодно, мы замерзали, а он продолжал сидеть и мычал уже что-то невнятное.

...Скорее интуитивно, чем осознанно, я вскинул голову. Мозг, очевидно, сам отыскивал варианты спасения. В небе высоко-высоко летели две белые чайки. Они летели деловито, строго выдерживая направление, как самолет по трассе, в сторону Северной Земли.

Вдали было видно еще несколько птиц, летевших в том же направлении, потом еще. «Кормиться летят», — осенило меня. Я слышал, что птицы летают кормиться к полыньям, которые находятся порой за десятки километров от гнездовья. Значит, место, откуда они летели, и было птичьим базаром, и мы еще не прошли его. От радости я так заорал, что Вадька с опаской поглядел в мою сторону. Когда я растолковал ему, в чем дело, он встал. Откуда только силы взялись!

Почти бегом мы прошли километра два, но потом сбавили шаг. Сомнения опять начали закрадываться в душу. Ведь птицы могли лететь не с Малого, а с Большого базара, до которого было еще не меньше двадцати километров. Вадька шагал как сомнамбула, с полнейшим безразличием, два раза падал, словно спал на ходу. Лицо его было вымазано в грязи. И ему и мне каждый шаг давался с трудом, но вид приятеля заставлял меня держаться, словно чувство ответственности прибавляло сил.

Вдруг мы увидели светлую, как песчаные дюны, гору. Казалось, что около нее можно будет обогреться: место было неожиданно сухое. Мы медленно приближались к ней, не в силах ускорить шаги. На каменистом мысочке увидели реперный знак из тонких жердей, а затем что-то похожее на жилище. Подумалось, что это опять бочка, но чем ближе мы подходили, тем больше появлялось уверенности, что это действительно изба. Небольшая, с двускатной крышей, похожая на баньку, какие рубят где-нибудь на Северной Двине. Дверь была заботливо прикрыта палкой. Мы отворили ее и поняли, что спасены. В углу у входа стояла печь. Сухие дрова лежали в ней, приготовленные для растопки.

В избе было сухо, прибрано, будто хозяева покинули ее совсем недавно. Умело поставленная на каменистом бугре, за эти солнечные дни она, видимо, успела просохнуть. Маняще блестели нары из струганых досок, их укрывала оленья шкура. У окна был приделан стол, обитый фанерой.

Вадька нашел мешок с лапшой, соль, пачку чая. Сковорода, чайник и кастрюля — все было в избе. Нашлись и спички. Каждая находка вызывала немой восторг. Мы, по правде говоря, не ожидали такого приема, а когда отыскали банку свиной тушенки, даже растерялись от неожиданности.

Глотая слюнки, принялись разглядывать ее. Банка была обернута промасленной бумагой. Приглядевшись, увидели на банке много росписей. Побывавшие в избе люди расписались на ней, как на реликвии. Как ни голодны мы были, как ни устали, тушенку трогать постеснялись.

Фото автора

Пришлось отправиться на базар, поискать яиц, но их там не оказалось. Чайки утаптывали мох в гнездах, нестись еще не начинали. Мы вернулись в избу, затопили печку, подумали-подумали и... открыли банку. Трудно сказать, сколько лет было этой тушенке. Может, она пролежала здесь годков тридцать, но могу заверить, что ничего вкуснее я в жизни не пробовал.

Когда мы ее прикончили и сидели, блаженствуя, перед жарко пылавшей печкой, за окном, совсем близко от избы, опустились две белые куропатки. Это было так неожиданно, что мы застыли, будто увидели ожившую на наших глазах картину, и сидели, боясь пошевелиться.

В этом году я впервые видел птиц так близко. У курочки уже появились зеркальца на крыльях, она готовилась садиться на гнездо, а петушок был все еще белым. Он, подпрыгивая, пританцовывал вокруг подруги. Я засмотрелся на них и не заметил, что Вадька тихо вышел. Куропатка упала как подкошенная одновременно с грохотом выстрела, а куропач, окровавленный, взлетел, но, опустившись неподалеку, побежал обратно к лежащей подруге. Второй выстрел уложил и его. Сгоряча я было набросился на Вадьку, стал корить его, но, подумав, согласился — без такого подарка судьбы возвращаться нам было бы тяжело. Жаль стало, что прилетели куропатки поздновато. Явись они пораньше, не пришлось бы трогать реликвию. Было неспокойно на душе и оттого, что теперь мы оставались без единого патрона. Приди медведь, нечем будет и пугануть его.

Ощипав птиц, развесив сушиться сапоги и портянки, сморенные теплом, мы уснули на нарах. Шкура оленя досталась Вадьке, а мне то и дело приходилось вставать, подбрасывать дрова в печку — изба быстро выстывала. Просыпаясь, с сожалением вспомнил то время, когда, по рассказам Гены Лебедева, изба была вся обита оленьими шкурами. Куда они подевались? Затем я приноровился закрывать печную трубу, как только дрова прогорят, и хорошенько под конец вздремнул.

Утром меня разбудило солнце. В камнях щебетали пуночки, неподалеку журчал ручей. На берегу валялось много плавника — серебристых бревен, вымытых морем. Чайки-моевки бегали по зеленому мху, выдирали его и уносили в клювах к гнездовью. На льду, неподалеку от берега, устроились несколько нерп. Тюлени лоснились на солнце, переворачивались с боку на бок и, подняв голову, настороженно озирались.

Птичий базар оказался небольшим, сотни полторы птиц. Разместился он на отвесном, невысоком обрыве, находящемся с восточной стороны небольшого мыска, — не мудрено, что мы не увидели его издали. Да и птицы, очевидно, в полночь вели себя потише. Сейчас же они сновали вдоль скалы, взмывали вверх, кружили. Отовсюду раздавались их пронзительные голоса. Чайки то кудахтали, как куры, то кричали визгливо и истошно, ссорились, мирились, целовались, работали и бесцельно фланировали по базару. Картины менялись мгновенно. Увлекшись съемкою, я позабыл о времени и, лишь когда на скале появилась человеческая фигура, вспомнил, что пора бы и позавтракать.

Как по заказу, чайки начали нестись, но веревки, лежавшие на скале, почти все оказались сгнившими, они рассыпались, стоило прикоснуться к ним. Рискуя сорваться, Вадька все же спустился к гнездам. Яйца были теплые, серовато-зеленые, размером чуть меньше куриных. Обед у нас вышел шикарный. Лапша с куропатками — на первое, глазунья — на второе, ледяная вода из ручья — на десерт.

Идти обратно Вадька наотрез отказался. «Ты же договорился, что за тебя подежурят, — доказывал он. — Давай поживем! Стоило ли тащиться в такую даль, чтобы тут же уходить». В общем — убедил. Насвистывая, Вадька перемыл посуду, заготовил дров. «Хорошо-то как! — приговаривал он время от времени. — Знал же Папанин, где избу поставить!»

На досуге мы перечитали журнал, который, вероятно, оставила Донара. Это была толстая тетрадь в картонной обложке, настоящий судовой журнал. Края его были замусолены кожаными рукавами шуб. Как выяснилось, избу навещали полярники и моряки с проходящих судов. Зимой заходили гидрографы, работавшие у берегов на санно-тракторных поездах. Какой-то поэт оставил в журнале стихи о тоскливо кричащих чайках. Из записей мы узнали, что, если идти по льду, когда сойдет вода, можно добраться до избы часа за четыре. Один из полярников сетовал, что какие-то крохоборы во время сбора яиц обчистили весь базар и летом он увидел здесь лишь одного птенца.

Мы тоже оставили запись в журнале, сознались, что съели тушенку...

Обратная дорога всегда плохо запоминается. Нас опять потащило на лед. Мы прошли по воде несколько километров, пока не поняли, что от нее никуда не денешься, и тогда направились пешком через мыс Щербина, по зеленому мшистому ковру тундры. От влажной земли поднимался пар, и неожиданно мы наткнулись на стаю пасущихся серых гусей. Птицы удивленно уставились на нас, словно видели людей впервые, без гогота поднялись и улетели.

Чтобы обойти Каньонку, пришлось снова спускаться на лед, брести по колено в воде. Вадька плелся сзади, постоянно отставал, я ушел далеко вперед, но неожиданно споткнулся и сломал лыжу. Вадька догнал меня, ему ничего не стоило уйти вперед, но он пошел рядом. Так и вышли вместе на берег. И я подумал, все-таки хорошо, что мы пошли вдвоем.

Лыжи оставили на берегу и забыли про них. Стесанные до предела, они уж никуда не годились. (Через год я случайно наткнулся на них, лыжи так и лежали на том же месте.)

На пеленгатор я успел во время. Кое-как дотянул до утра смену, порой засыпал за столом, и бортрадисты не переставали посылать восклицательные знаки. Но зато до конца навигации я дошел без срывов, никакое солнце уже не могло подействовать на меня.

Фото автора

Впоследствии, когда доводилось слышать о Папанинской избе, мне казалось, будто говорят о хорошо знакомом человеке. Так, однажды от хатангских вертолетчиков я узнал, что теперь туда заходят даже туристы. Вертолетчики видели и журнал посетителей, где мы расписались. А побывавши затем в избе Феликс Рыбаченко, который прошел вместе с Буториным на «Щелье» из Диксона до Тикси, рассказывал, что никакого журнала не было. Они подошли туда осенью, в штормовую погоду. Небо было серым, моросил дождь, и изба им показалась не столь привлекательной, как нам. Труба свалилась, печурка прогорела. С ними был Тюков, новый начальник на мысе Челюскин; он обещал привести жилище в порядок. Уезжая, они оставили там чистый журнал.

Размышляя о том, отчего изба называется Папанинской, я выслушал много всяких версий, и мне захотелось спросить об этом у самого Папанина. Случай такой представился, когда полярника пригласили сняться в фильме, посвященном юбилею перелета Чкалова через Северный полюс в Америку.

— Ишь, что вспомнил, — улыбнулся Иван Дмитриевич. — Было это, когда мы полярную станцию на мысе Челюскин открывали, в 32-м году. Первую зимовку там провели. Но место, выбранное для станции, мне не понравилось. Я пошел на лыжах посмотреть берега, надеясь найти что-нибудь получше. И заблудился. Пурга началась, думал, все — пропал, а в том месте, где сейчас изба стоит, я к берегу вышел и определился — место заметное. Там-то и понял, в какую сторону мне идти.

Вернувшись на мыс Челюскин, сказал плотникам, чтобы срубили избу и на тракторе отвезли ее на то место. Так они и сделали... Шкуру я там медвежью оставил, — продолжал вспоминать Папанин. — Запас продуктов, дрова...

— А для чего, Иван Дмитриевич? — спросил режиссер.

— Как для чего? — Папанин искоса поглядел на него. — Для того чтоб хорошо было людям, чтоб было им где передохнуть, обогреться с дороги...

На душе у меня стало легче. С того дня я уже не каялся, что съел хранившуюся в избе тушенку-реликвию — ведь она была оставлена и для меня. Вернее, для таких, как мы с Вадькой.

В. Орлов.

Рубрика: Без рубрики
Просмотров: 4904