Ипатыч

Ипатыч

Фото А. Эстрина

— Откель ты выпал, вьюнош?

Хозяин пил крепкого завара чай, процеживая меж пальцев длинную ухоженную бороду, и был похож на Льва Толстого и атамана-разбойника одновременно. На его голых по локоть руках синели якоря, звездочки, ромбы, резвились волоокие наяды... Старик с шумом отхлебывал из стакана, шевелил губами и недовольно морщился: чего-то не хватало. Он добавил в чай ложку сгущенного молока, ложку сгущенного какао, перемешал все это, отхлебнул, причмокнул. Вот теперь порядок! И тогда снова повторил свой вопрос:

— Откель ты выпал, вьюнош?

Его глаза спрятались в глубоких складках морщин, заросли кустиками бровей, а на самом дне, в голубой прорези, прыгали шальные черти.

— Из другой деревни, — сказал я, принимая его игру.

Он, конечно, знал, кто я и откуда, — еще с утра Замежную облетел слух о приезде «скусствоведа», который ложками интересуется, — но изменить своей натуре не мог. Такой уж он человек, Савелий Ипатович!

— Из какой же из другой? — лукаво прищурился старик, отодвигая стакан. Видно, ответ мой его заинтриговал. — Из Боровской, Скитской аль с Загривочной? А можа, с самой Усть-Цильмы?

— Из Москвы.

— Ишь, бедовый какой! — Ипатыч хлопнул меня по плечу и рассмеялся. — А у нас ведь не хуже, согласен? Только вот дома пониже, да асфальт пожиже... Документы имеешь?

Я протянул ему удостоверение, и старик долго и придирчиво крутил его на свету, сверяя верность фото и оригинала.

Не скрывая разочарования, сказал:

— А я думал из фонда ты, от советских художников. Думал, поможешь мне, старику, пенсию художественную сполучить. Имею полное право.

Он достал с полки мятую, захватанную руками бумажку, разгладил ее блюдцем и, придав голосу торжественность, зачитал: «Проектно-конструкторское бюро Министерства местной промышленности Коми АССР в лице начальника тов. Куклина Александра Петровича, с одной стороны, и мастера по производству деревянных ложек тов. Мяндина Савелия Ипатовича, с другой стороны, заключили настоящий договор: Мяндин С. И. выполняет для ПКБ, с росписью согласно образца, покрытый тремя слоями лака 4С в количестве 70 (семидесяти) штук изделий художественный заказ...»

Ипатыч перевел дух, выдержал паузу, как бы проверяя впечатление, какое произвел на меня договор, и добавил:

— В прежно-то время как бывало? Прибежит соседка и Давай шуметь: «Савелка, а Савелка, наделай ложек, моим мужикам исти нечем!» Я и делаю, коли время есть. Ложки разные, черпаки да половники. Как не сделать-то, ковды люди хорошие просят! — Он поднял палец. — А ноне нет. Ноне тебя типографским бланком с печатными буквами охаживают. Ложку-то, слышь, художественным заказом кличут, а тебя самого автором. И не Савелкой, как прежне, — упаси бог! — Савелием Ипатычем. Уважение старику!

Он вытащил из ящика стола толстую пачку писем, развязал голубую тесьму, и на меня посыпались конверты с видами городов: Ленинград, Свердловск, Пятигорск, Херсон, Москва, Ворошиловград, Архангельск, Тула. Почерки были разные, а просьбы одинаковые: пришлите, дорогой Савелий Ипатович, ваши замечательные изделия, век будем благодарны... А началось все с маленькой заметки в одной из центральных газет, сообщавшей, что живет в далекой северной деревне Замежной искусный резчик Мяндин, ложки да черпаки выделывает, а расписывает их обычными школьными красками, обычным ученическим пером. И такие пышные узоры цветут на этих ложках, говорилось в заметке, будто сошли они со старинной басмы на иконе строгановского письма...

Был Ипатыч безвестным кустарем, а проснулся всесоюзной знаменитостью: от заказов отбою не стало. Пишут ему и частные лица, и целые организации, а он посылками отвечает. А в посылках лежат ложки, одна другой наряднее: розовые, багрово-закатные, желтые, с завитками черных, красных и зеленых узоров, со сказочным полудеревом-полуцветком.

На многих конвертах стоял штамп Певека.

— Это Чукотка меня благодарит, — с гордостью пояснил ложкарь. — Полежаева Нина Васильевна с семьей. Пишет: ковды мои робята исти за стол садятся — тебя вспоминают, Ипатыч... Да что там Чукотка! Сама Америка с моих ложек кушает...

Что касается Америки, тут Ипатыч, видимо, преувеличил. Может, для красного словца, а может, поверил байке какого-нибудь заезжего доброхота, перепутавшего хохломские изделия, которые идут за границу, с замеженскими, мяндинскими. Но, как бы там ни было, красота вещей его от этого не страдает. Напротив. Там фабрика, план, графики и неизбежная при поточном методе спешка. А тут деревенская, в зеленых заплатах мха изба, березовый дух в избе, заваленная свежими чурбачками-заготовками скамья, на которой восседает дюжий пенсионер с бородой, один-единственный на Печоре мастер-ложкарь. У него хватает времени и чтоб в лес сходить, выбрать подходящую фактуру, и чтоб вырезать, оскоблить ложку, и чтоб вывести на ней затейливый, «душеугодный» узор. («Захочу — работаю, а не захочу — дак и неволить некому».)

Фото А. Эстрина

Как утверждал писатель Юрий Арбат, побывавший в Замежной лет десять назад, этот узор взят со средневековых русских заставок и буквиц, которые встречаются в старинных рукописных книгах. Красно-зелено-черные кресты, прямоугольники, ромбы, петельки, завитки, точки — символы древнего декоративного культа. В наше время многие из этих символов расшифрованы. Крест и расположенные вокруг него фигуры ромба и овала, о смысловом значении которых долго спорили ученые многих стран, — знаки птиц, их птенцов, яиц и гнезд. Это знаки добра, счастья и благополучия, символы весеннего пробуждения.

Конечно, узор на замеженской ложке нельзя сводить только к древнему пласту. Народное искусство постоянно обогащалось новыми мотивами и изображениями; новые времена создавали иные символы. В первоначальный орнамент вплетался и окружающий пейзаж, и повседневная жизнь, наблюдаемая мастерами. И такими пестрыми получались у них ложки, что в красках плавился узор, и оттого нужно смотреть на них как на картину, издалека, прищурив глаза. От чистоты и свежести красок захватывает дух. Не случайно, наверное, для оттенков красного цвета в Древней Руси придумали названия: .червчатый, багровый, гвоздичный, малиновый, рудо-желтый, кармазинный, брусничный, смородиновый, маковый, жаркий; для желтого — песочный, шафранный, соломенный, лимонный и т. д.

Я спросил у Ипатыча, почему ложка светится, когда поднесёшь ее к огню. Такое впечатление, что она отлита из воска.

— Видимо, особую краску применяете?

— В олифе все дело, — веско пояснил мастер. — В олифе да в березовом соку, что внутри дерева живет. Вот тебе и прозрачность!.. А олифа в прежно время — ой какая была! Из конопляного семени ее получали, много тогда конопли сажали. Сушили семя, толкли, месили, выжимали. А как выжмут, на печь ставят. А чтоб узнать, готова олифа аль нет, глухариное перышко туда бросали. Свернется перо — значит, порядок...

О том, когда возник промысел в деревне, старик уже не помнил.

— С отцов-дедов повелось, — сказал он неопределенно. — Как знаю себя — все режем и пишем. Прежно-то в Замежной семнадцать тысяч штук в год производили. Жили-то, вишь, бедно, вот и старались лишнюю копейку заробить. А нынче что... повывелись нынче мастера. Один вот остался. Как перст. Курносая, быват, заглядыват, снежки в окна пускат. Зовет...

За разговорами не заметили, как зашелестел дождь по крыше. Ипатыч поспешил во двор прикрыть брезентом березовые полешки, чтоб зря не мокли. А я вспомнил невеселое северное присловье: дождь — что гость: если утром пришел, то долго не задержится; а если к вечеру нагрянет, обязательно ночевать останется.

Низкие угрюмые облака занавесили весь горизонт. Дальние леса за рекой, избы, амбары, озябшие тракторы на полях — все растворилось в неподвижной туманной слякоти. Черная, прижатая тяжестью свинцового неба Замежная выглядела унылым островком среди распутицы и ненастья.

Утром дождь продолжался, и оптимизма у меня заметно поубавилось: хотелось увидеть Филяшову гарь, где мастер ищет материал для ложек — ладные, гладкоствольные березки, да в мокром, сыром лесу не разгуляешься.

Ипатыч тем временем готовил завтрак из перлового концентрата. Он влил в кастрюлю простокваши, подсолнечного масла, остатки вчерашнего супа, добавил перцу, зеленого лука, соленых грибов, разогрел на плитке, и мы стали уписывать за милую душу. Крепкое было угощение, с фантазией.

— Ну как? — спросил хозяин, облизывая ложку. — Порядок?

— Порядок! — согласился я.

Мы сообща помыли посуду, подмели пол, и старик засел за работу. Распилил полено по длине ножки, расколол, обтесал, закруглил и длинным резцом стал «выкапывать» ямку. Руки его двигались легко и проворно, как два слаженных механизма. Ложки росли на глазах, как грибы, ложась аккуратными рядками вдоль скамьи.

Неожиданно грохнула дверь, и в горницу заглянули две соседские девочки Леночки, две смешливые подружки-болтушки.

— Вы откедова? — спросил мастер, не прерывая работы.

— А мы оттедова, где яга обедала, — заверещали Леночки, рассыпаясь короткими смешками.

— Ишь, мокрохвостки! — усмехнулся в бороду ложкарь. — Зачем пожаловали?

— Наделай ложек, дедко. Матерь просила.

— Наделаю, как не наделать, — пообещал он.

— А одна чтоб маленькая-маленькая была. Ладно?

— Будет вам и маленькая.

— И чтоб с цветочками и с грибами. А посередке чтоб ромбик был. Сделаешь?

Пошушукались Леночки, похихикали, постреляли глазками на незнакомого человека и выпорхнули на улицу.

Тихо стало в избе. Только сверчок звенит на печи, да тюкает топор в проворных дедовых руках. Тонкий, напевный звук, рожденный прикосновением к дереву, подтверждает качество будущей ложки. Если она поет под топором, значит, век прослужит, а то и больше. Материал — мастеру мера!

— Что замолчал, вьюнош? — сказал Ипатыч, усмехаясь из-под бровей. — Работа наша веселая, музыкальная. Песни требует. Запевай, вьюнош! Али слов не знаешь?..

И, не дожидаясь ответа, он затянул старинную шуточную песню, с которой обычно замеженские женщины водят хороводы на Иванов день.

Иванов монастырь становился,
Молодой чернец привострился.
Захотелось чернечищу погуляти,
По заулкам, переулкам колотати...

В песне пелось о том, как встретились чернецу деревенские бабы и давай его уговаривать: «Чернечище, колпачище, не ломайся». А чернечище не слушается, ломается: непутевый, видать, парень. Сулится одной из молодок купить «самолучшую» юбку, а та смеется над ним и дразнится...

— Ты вот все молчишь да слушаешь, — возобновил разговор Ипатыч. С ложками было покончено, и он сложил их на печь, чтобы просушились. — Пошто не учишь старика? Меня тут часто приезжие учат: то не так, это не эдак. По старинке, говорят, пишешь. А ведь по-новому-то я и не умею. — Он снял фартук, стряхнул стружки с колен. — Приезжал тут ко мне один удалец из Архангельска, с фирмы «Беломорские узоры». Натуристый мужик, с манерами. Бабы наши как увидали его, так с ума и тронулись. Приворожил их, чертяка. Бывало, глазищи-то наведут, рот намажут — ив избу ко мне: «Савел Ипатыч, у вас соли нет? Савел Ипатыч, у вас спичек не найдется?» А он эдак из-под бровей как глянет, они эдак, как с ветру, и падут. У-у-у, мокрохвостки!.. А то начнут подмазывать: «Савел Ипатыч, давайте вам в магазин схожу, белье постираю да воды натаскаю». Да ты про это не пиши, баловство все это... На чем же-т я остановился?

— Приехал человек из «Беломорских узоров»…

— Вот-вот... Приходит, значит, ко мне, шапку скидавает: «Позволь, — говорит, — твоему узорочью поучиться, уму-разуму набраться». — «Ладно, — отвечаю. — Для милого дружка и сережка из ушка. Садись!» Стали мы узор писать. Он кисточкой колонковой, а я пером скрипучим, ученическим. Пишет он, значит, а сам одним глазом на меня поглядывает, посмеивается: вот, думает, пенек дремучий, лапотник неумытый. Научу тебя, деревенщину, художественную науку уважать... Гляжу и я: писанина-то у него гладкая, как на иконе, а узор вот не прорисовывается. Вроде бы и кривульки наши, и клеточки, и штришки, а все как чужое. Глазами-то, вишь, он усвоил, а душой нет... «Брось-ка ты кисть, — говорю, — да бери перышко металлическое. Так-то оно лучше пойдет...» Способный ученик оказался, шибко способный. Так наловчился, что никто и отличить не мог, чьи ложки — мои или евонные. Нынче в Нарьян-Маре, говорят, живет, большие деньги получает...

Ложки почти просохли, и мастер начал старательно скоблить их с двух сторон — ножом, стеклом, потом наждачной бумагой. Ложки лежали на столе, похожие на медленных лебедей, обнажив чистый рисунок слоев. Они словно готовились к тому, чтобы принять на себя старикову краску, которую он сейчас разводил.

С сумрачно-торжественным лицом Ипатыч уселся у окна, давая понять, что приступает к делу необычайной важности. Он обмакнул перо в красную охру и, затаив дыхание, стал наводить привычный узор. Вот зацвел, закачался на тоненькой ножке сказочный бутон. Вот побежали от него, как лучи от солнышка, разные черточки, ромбики, меандры — символы живой природы. Запрыгали по окружности крошечные черно-красные кривульки, завитки, крестики. Почти как струги на быстром течении. Действительно струги! Синяя краска с блантиксом, коснувшись Дерева, тут же подтвердила мою догадку... А на обратной стороне ложки в ультрамариновых водах заплескалась северная царь-рыба — семга...

Роспись как бы перебрасывала мост в мир загадочного и непостижимого, давая в скупом, грубом рисунке простор воображению. Раскрашенный кусок дерева говорил со мной безмолвным языком ассоциаций. Так, наверное, человек, услышавший слово «лошадь» и остановивший на нем внимание, неизбежно представит себе ржание этой лошади, ее перламутровое око в кровеносных сосудах, настороженные уши; а там, за ушами, за выгнутой гривой, он увидит росный луг, реку, перевитое ветром поле в высоких хлебах и дурмане вянущих трав...

Ипатыч сидел не шевелясь, высунув кончик языка, как школьник на диктанте. С несокрушимой ясностью, рукою твердой, лишенной сомнений, писал он красную траву и синие листья. В синюю кудрявую листву вплетал розовые бутоны, а в желтое, как морошка, небо пускал черных птиц с зелеными крыльями... Колорит росписи был праздничный, ликующий, созданный бесстрашной фантазией, не скованной рассудком. Той фантазией, что питается куцым северным солнцем, а вернее, долгим ожиданием его. Изредка видя солнце, мечтая о нем, северный человек находит в его мимолетных улыбках больше радости, нежели южанин в палящем зное.

...Рано утром над Замежной, как прыгуны с трамплина, разлетались самолетики местной авиалинии, и я заспешил в аэропорт.

— Бери себе ложку на дорожку, — сказал Ипатыч, протягивая мне самое нарядное из своих рукоделий. — Щи будешь хлебать — старика вспоминать. — Он потянул меня за рукав. — А можа, останешься на недельку? Можа, на рыбалку съездим, поохотимся, а? Один человек — что головня в поле, а две положи — глядишь, и закурятся.

Жалко было расставаться со стариком.

— Не могу, Ипатыч, — сказал я. — Командировка!

— Суета заела. Больно шибко живете, молодежь. Все бегом, бегом... — Он напоследок оцарапал мою руку мозолями, дружески хлопнул по плечу. — Ну да ладно, бывай! — И, круто развернувшись, заковылял к своей избе. Его длинная, с густыми, седыми прядями борода реяла на ветру...

Я шел узкой полевой тропинкой — овес по пояс, сырой аромат трав и тишина. Ноги скользили по размякшей земле, грязь мягко и податливо уплывала из-под подошв... В пепельно-сиием небе кудрявились облака. В глубине ближнего бора долго и могуче набухал горячий оранжевый шар, ворочался, рассыпался искрами, и вскоре запели птицы, задвигались синие тени, и вся земля задымилась в неверном желтом свете... Солнце висело на острых пиках елей — молодое, розовое, звонкое.

Как мяндинская ложка.

Олег Ларин

 
# Вопрос-Ответ