Ваш браузер устарел, поэтому сайт может отображаться некорректно. Обновите ваш браузер для повышения уровня безопасности, скорости и комфорта использования этого сайта.
Обновить браузер

Владимир Прибытков. Чаруса

25 июля 2007
Владимир Прибытков. Чаруса

...Страшней всего «чаруса»... Выбравшись из глухого леса, где сухой валежник и гниющий буреломник высокими кострами навалены на сырой, болотистой почве, путник вдруг, как бы по волшебному мановению, встречает перед собой цветущую поляну... Но пропасть ему без покаяния, схоронить себя без гроба, без савана, если ступит он на эту заколдованную поляну. Изумрудная чаруса, с ее красивыми благоухающими цветами, с ее сочной, свежей зеленью — тонкий травяной ковер, раскинутый по поверхности бездонного озера.

П. И. Мельников, В лесах

Михаил заснуть не думал, a заснул, и, разбуженный матерью, схватил часы: опоздаю?!

Часы показывали десять минут третьего. Потер лицо ладонями, выскочил в сени умыться. В сенях холод, ветер слышнее, вода — словно в рукомойник огонь налит. Набирал огонь полными пригоршнями, плескал, стиснув зубы, на мускулистую, в золотистом пушке грудь, на кудрявый, заросший затылок, на твердые плечи. В избе сорвал с гвоздя полотенце, растерся.

Домна Алексеевна наливала в фаянсовую, с петушками, отцову кружку горячий чай.

— Сплыл бы посветлу, — ворчала Домна Алексеевна. — Пей уж... Ветрище, господи! Захлестнет.

— Не захлестнет, — пролезая за стол, успокоил Михаил. — Зато вернусь пораньше. Ложились бы.

— Дверь за тобой заложу — лягу, — пообещала Домна Алексеевна.

Она опустилась на лавку, уперлась руками в толстые отечные колени. Жидкая поседевшая коса лежала на плече серым жгутиком. В полукруглом вырезе полотняной ночной рубахи темнела морщинистая кожа.

— К Марии зайди, слышь? — сказала Домна Алексеевна, глядя прямо перед собой.

Михаил, торопливо отхлебывая из кружки, мотнул головой:

— Ладно.

Зайти к сестре он никак не мог, оттого и ответил отрывисто, будто досадовал.

Домна Алексеевна перебирала косу. Молчанием осуждала.

Ветром тряхнуло ставень.

«Непременно слушает — побегу по такой погоде или останусь, — подумал Михаил. — Хоть бы маленько улеглось».

— Сестра она тебе, не чужая, — разжала губы Домна Алексеевна. — Если что и сказала — не со зла. Можно понять.

Михаил отодвинул кружку, поднялся.

— А меня кто поймет, маманя? — спросил он. — Я вроде тоже вам не чужой?

Он потянул с лежанки просохший, хранящий тепло ватник, нахлобучил мятую черную кепку.

Домна Алексеевна, кряхтя, встала с лавки:

— Зайдешь ай нет?

— Сказал, маманя.

— Ружье-то зачем?

— На уток.

— В городу?

— Эк вы, маманя! До города, поди, пятьдесят верст!

Михаил шагнул к двери, вынул засов:

— Простудитесь!

Домна Алексеевна стояла, зябко скрестив на груди рыхлые руки.

Михаил толкнул дверь. Тьма. Ни огонька в доме, ни звезды в небе. Только шумит невидимая ветла да мертвенно, неподвижным зеленым светом обозначается поворотный знак на далеком, тоже неразличимом изломе реки. Сыро, но теплей, чем в сенях. К дождю?..

Вылез из-под крыльца, сунулся в ноги Шарик, могучая пятилетняя лайка, единственный, похоже, друг. Взять с собой, что ли? Нет, нельзя. Кто же это в город с собакой ездит?

Привязал Шарика.

Услышал: мать громыхнула засовом. Облегченно вздохнул: вроде не догадалась.

Вытащил из сарая, снес под обрыв, к лодке, мотор, бачок с горючим, клеенчатый плащ. Крутой берег защищал от ветра. Михаил установил мотор, обернул ружье плащом и устроил в носу лодки, оттолкнулся. Лодку понесло, но Михаил не торопился. Завел мотор и заглушил. Выждал минуту-другую, снова завел и снова заглушил: не заводится, мол... Лодку волокло по течению, обрыв уже не защищал ее, ветер навалился, норовя столкнуть в черные, бьющие о борта волны.

Михаил натянул кепку на уши. Пальцы, окаченные водой, ныли. Качало. Надвигаясь, плясал зеленый огонь поворотного знака.

«Будет, услышали небось...»

Михаил рывком завел мотор, присел, плавно повернул ручку подачи горючего, перевел мотор на рабочий ход.

Лодка, одолевая тупое упорство реки, разворачивалась против течения, шлепала по волнам, выбивала брызги. Выровнялась, пошла. Ветер всей тяжестью навалился на спину. Михаил увел лодку под берег. Спине стало легче. Вытер кепкой лицо. Усмехнулся: нынче развязка всему, а он лицо вытирает, радуется, что ветер ослаб...

Мертвенный зеленый огонек неудержимо удалялся, пока не исчез совсем, рыскнув за поворот.

Минувшим днем, обходя участок, Михаил завернул на Кривую речку. Тропа стелилась мягкими мхами, увертывалась от высоких кочкарников с побелевшей сухой травой, манила под широкие, надежные лапы вековых елей, взбегала на песчаные, поросшие бурым, увядшим папоротником глухариные бугры, тянулась светлым березнячком, нехотя сползала в заваленные сушняком, оплетенные малиной овраги, заботливо отводила от «окон» и чарус.

Пасмурно, тихо. В безлюдном лесу тишина, разве что палый лист прошуршит, и в тишине плавает белесая паутина, и чудится — вот-вот мелькнет за кустами спина лесовика, проторившего этот путь, первым сыскавшего дорогу в глухомани. А еще чудится — обернется лесовик, и узнаешь отца, а может, деда, хотя ни отца, ни деда давно нет в живых, или угадаешь того русого, с рваными ноздрями пращура-старообрядца, про которого бабка сказывала, будто с Разиным гулял...

Возле речки, прозванной Кривой за неожиданный зигзаг русла у Захарьевой гари, наткнулся Михаил в молодом осиннике на свежие островерхие пеньки, на обглоданные, в свернувшихся листочках ветки и вершинки бесследно исчезнувших деревьев.

Присел перед ближним пеньком, погладил аккуратный срез, огляделся, перешел ко второму пеньку, к третьему...

Минувшей весной областные охотоведы выпустили в лесные ручьи соседнего егерского участка пять пар бобров. Выпустили и потеряли. Все лето найти бобровые поселения не могли. И на Кривой речке напрасно ноги били. Вот уж правда — канули бобры в воду!

Павел Фомич, единственный, кроме древнего старика Пугова и самого Михаила, мужик в их многолюдной когда-то деревне, язвил:

— Зверь, видать, модный, навроде нынешней молодежи, тоже сбежал! Ты, Миш, скажи начальству, пусть в городу ищет. Он, бобер, не иначе, в кине сейчас сидит или на мотоцикле с бобрихой гоняет...

Отца Михаил не знал, отец умер от ран в пятидесятом, когда сыну только-только исполнилось три, и воспоминания о мужской ласке были для Михаила воспоминаниями о Павле Фомиче. Вскоре после того как овдовела Домна Алексеевна, схоронил бездетную жену и дядя Павел. Оставшись один, захаживал по соседству. Марии — карамелек, Мишке — рогатку или свистульку. Марии четырнадцатый шел, она, видно, сладкого не любила, карамельки бросала свинье. А Мишка к соседу льнул. Дядя Павел с ним как со взрослым: давал топор и пилу держать, в лес и на рыбалку брал, показывал, как подсвистывать рябцов, плести верши, объявлял ягодные и грибные места. Ремесло у дяди Павла вольное — печник, есть время в лес бегать, и председатель колхоза не прижмет: с войны инвалидом вернулся Павел Фомич, левая рука сохла... Случалось, дядя Павел приходил в избу потемну. Мать кидалась из угла в угол, снимала головной платок, набрасывала на плечи пеструю, в красных огурцах косынку, Мария куда-то убегала, а дядя Павел, поставив на стол бутылку, ожидая, пока мать соберет ужин, сажал Мишку на колени, качал. Он и уносил мальчонку на полати... Потом Павел Фомич ходить перестал. Мать объяснила: дядя Павел всей округе печи кладет, он теперь в деревне гость редкий... Приспела школа, появились у Миши друзья-приятели, скучать некогда стало, но добрая память в детской душе жила, пока не догадался в двенадцать лет, зачем ходил дядя Павел к матери. Догадка испугала, Миша ее отверг, старался забыть, но Павла Фомича сторонился.

Вернувшись из армии, увидев больную мать, не признав в щербатом старике, сидевшем на крыльце соседней избы, скорого, ухватистого дядю Павла, Михаил обнаружил, что прежней неприязни не испытывает. Долгие годы минули. Матери Михаил не судья, а Павла Фомича вроде пожалеть нынче хочется. Ведь кто его знает, как у них вышло, кто прав, а кто виноват? Мать ровно с Павлом Фомичом говорит: сосед как сосед, ничего не подумаешь, значит, ничего и не надо думать. Ко всему, Павел Фомич один Михаила понял, один его одобрял...

После демобилизации звали Михаила на разные стройки, даже на Дальний Восток завербоваться предлагали, а дивчина, с которой дружил, прямо сказала: или в ее городке оставайся, или прощай... Михаил воротился домой. В райкоме комсомола посоветовали идти на металлургический комбинат, знакомые из пароходства сулили на механика выучить, директор ближнего совхоза квартиру обещал — только оформись электриком! Михаил с ответом не спешил. Заявилась из города Мария. Жила она за шофером винной базы, работала в пошивочном ателье, стала суетливой какой-то. Узнала, что брату предлагают, объявила:

— Пусть в других местах дураков ищут! Я, Мишенька, об тебе уже договорилась. У нас на складу как раз заведующий требуется, а ты — молодой кадр...

— Это что же я делать стану? — улыбнулся Михаил. — Сатин и пуговицы отпускать?

— А ты не щерься, братец, не щерься! Между прочим,, инженеры на твоем конбинате меньше получают и возможностей никаких не имеют! Да! Небось каждый из них с радостью бы к сатинчику присоседился, да не пустят! Ха-ха!

— Кончай свой разговор, — сказал Михаил. — Слышишь, нет?

— Чем же тебе мой разговор не нравится? Чего я такого сказала? — взвизгнула Мария. — Или правда глаз колет? А жрать что думаешь? Мать кто кормить будет? Надеешься на мою шею спихнуть? Не, не выйдет, миленький! Я семейная, у меня двое детей растут, мне их поднимать надо, а ты холостой! Совесть поимей!

— Без твоих советов проживем! — оборвал Михаил.

Разговор с сестрой положил конец колебаниям. Михаилу и прежде было обидно за родные места, в незапамятные времена с великими муками обжитые, а тут совсем к горлу подступило. Да, нынче по реке не колесные пароходишки шлепают, не черномазые буксиры, а «Ракеты» несутся, пассажирские лебедями проплывают. Да, нынче уже не кружевницами и ложечниками округа славится, а сталеварами и машиностроителями. Да, совхозы нынче могучие. Только вот парни в эти совхозы не больно ворочаются, и, пока металлургам в новом городе каменные здания возводили, пароходам и «Ракетам» незачем стало к берегам приставать: избы — какие заколочены, какие на дрова проданы, разъезжается народ, покидают отчину, кто в область, кто в Архангельск, кто на Урал. Иных аж на Камчатку занесло! В осиротевших деревнях сидят старики и старухи, помрут — последних изб не останется, сгниют, и через десяток лет, гляди, все лесом затянет. Не будет ни троп, ни дорог. А край-то какой! Какой край! Какие сосны на взлобках шумят, какая рыба в реках гуляет, сколько тайн, поди, скрыто в земле! Так неужели ей запустеть?!

— В егеря я надумал, — сказал Михаил сестре, немного остынув. — Говорил в райкоме комсомола. Одобряют. Нынешний год новый участок откроется.

Мария всплеснула руками:

— Это баклуши-то бить? А может, жизнь надоела? Вон в Попове деда Солмина, старого дурака, решили. Знаешь, за что?

Михаил знал: старик Солмин выследил браконьеров, убивших лося.

— Я не Солмин, — сказал Михаил. — Не причитай загодя.

— Дурак, егерям же гроши платят!

— Ничего, обойдусь.

Мария бранилась, в город уехала, не расцеловавшись. Михаила и другие отговаривали: в глуши, мол, зарывается, в стороне от главных событий жить норовит, перспективы нет, все равно не выдержит, так зачем время терять?

Один Павел Фомич, потирая больную руку, сказал:

— Держись, парень! Сам себе хозяином будешь. Народ-то шалый, думает — дом родной там, где рубль дурной! Врешь, в начальниках тоже тертые калачи сидят. Они за этот рубль такой хомут натянут — взбрыкнешь, да поздно. Решил ты ладно. В егерях распрекрасно проживешь. Станем с тобой помаленьку тетерей стрелять да язей потаскивать!

Михаила эта поддержка разволновала.

Служба оказалась трудной: егерский участок что твой район — в одну сторону тридцать километров, в другую двадцать семь! Вот и побывай всюду, учти зверей и птиц, заготовь на зиму корм кабанам и лосям, соль на солонцы завези. Да еще в охотничий сезон надо гостей принимать. Одному не управиться. Спасибо, Павел Фомич выручал. Возил в лес соль и сено, показывал приезжим места, гонял на лодке в совхозный магазин за крупой и хлебом. Случалось, конечно, баловался, выходил с берданкой, хотя охотничий билет не выправлял. Упрекнешь, руками разведет:

— Да много ль я, Миш, возьму? Мне чем шешнадцать целковых платить — проще ружьишко об угол!

И Михаил закрывал глаза: старый человек, да и помогает.

Прочим нарушителям Михаил не спускал: составлял акты, штрафовал, писал на работу. Нарушения, правду сказать, случались мелкие: тот не успел путевку получить, тот на день раньше срока стрельбу открыл, тот малость норму отстрела превысил. Нарушители с Михаилом спорили редко, прощения просили: азарт взял! Михаил людям верил: народ городской, рабочий и служащий, грамотный, но верить — верил, а от порядка не отступал, хотя скоро стал понимать: не туда бьет, не по хищникам!

А хищники на участок наведывались. Матерые! Еще в первый год работы наткнулся Михаил в Длинном Логу на яму со свежей лосиной шкурой и потрохами, потом Павел Фомич с Кулеминских брусничников «трофей» приволок — шкуру теленка. Эту даже не зарывали, в кусты бросили. И не дрогнула рука сосунка уложить! Совсем без совести обходился кто-то, рвал где. мог и что мог,

Нет-нет да и слышался в лесу в неурочную пору далекий выстрел. Нет-нет да и набредал Михаил на искусно раскинутые силки и петли на птиц. Кто стреляет? Кто петли разметал? Поди-ка узнай! Мало ли в лес ходят, особенно осенью, по грибы да по ягоды? Мало ли на моторках мимо деревни проплывают? Каждую лодку не остановишь, каждого встречного не заставишь короб с брусникой вытряхать!

— Ты, Миш, в лесу поглядывай, — предупреждал Павел Фомич. — Знаешь, как говорится: береженого бог бережет. Лихой человек на все решится! Точно!

Мария, изредка все же приезжая, и тоже, видно, давно простившая Павла Фомича, поддакивала:

— Слушай, что умные люди говорят. Поменьше в лесу шастай, огородом лучше займись, матери-то трудно!

Усмешка у Марии нехорошая, ядовитая...

Михаил написал в правление областного общества охотников, в областную охотинспекцию. Сообщал, что на участке неладно, указывал: велик участок, невозможно за всем уследить.

Отписали: ответственность за сохранность живой природы и биотехнические мероприятия на участке несет егерь, и предупредили: за беспорядки взыщем.

Михаил бумажку скомкал и выбросил.

— Напрасно серчаешь, — убеждал Павел Фомич. — Ты в их положение взойди. Отвечать тебе следовало? Следовало. Ты ж острый сигнал подавал. Ну и ответили. А теперь думать будут. Поди, надумают чего. Ты только не гоношись, Станешь глаза колоть — беду накличешь. Начальство не любит, чтоб умней его были...

Наезжавшие к древнему старику Пугову внучатые племяши Алешка и Федор Пуговы спрашивали:

— Мишк, ты, говорят, подмоги запросил? Ну, ну, гляди, еще одного дармоеда пришлют, веселей тебе станет!

И смотрели злыми глазами, на драку вызывали.

Алешка и Федор ребята жилистые, крепкие, обоим под тридцать. Один — слесарем на автобазе, второй — крановщиком на строительстве. Оба рыбаки и охотники, оба скоры на ногу, и оба не без греха: один раз с сетью попались, другой раз куницу без лицензии взяли, двадцать пять рублей штрафа заплатили. Приедут — никогда не спешат путевку показывать. Да и приезжают не как другие, в пятницу или в субботу, посреди недели норовят. Отгулы у них, понимаешь... Пуговы места знают. Уйдут в лес, так на сутки., на трое. Где их носит — не сказывают. Только щерятся:

— Где были — там нас нет! Ну а ты? Словил браконьеров-то? Не словил? Знамо дело!

И переглянутся... Тошно на душе.

— Ничего не поделаешь, — рассуждает Павел Фомич. — Жизнь, Миш, несознательная. Ты глянь: каждый норовит хоть кроху с черного ходу вынести.

— Не каждый! — угрюмо отвечает Михаил.

— Э, милый, заморочили тебе мозги, с чужого голосу поешь! Молод! А ты никого не слушай, ты сам смотри да прикидывай...

После безуспешных розысков бобров Павел Фомич вздохнул:

— Гиблое дело. Насчет городу я шутил, конечно. Какая уж там кина для бобра! А что прибрали их — не сомневайся. Кто-то выискал и прибрал. И шкуры их давно на шубу пошли. Хороша небось шуба, не твой ватничек...

В осиннике возле Кривой речки Михаил воспрянул духом: целы, целы, родные! Ликовал, словно это он спас новоселов. А может, и в самом деле он? Знали ведь кругом: егерь в лесу днюет и ночует! Может, поостереглись?

Радостный, шел Михаил берегом, высматривая бобриные норы. Где-нибудь недалеко они, тут где-нибудь... Услышал всплеск, увидел под крутым берегом водяные круги, замер, ждал — покажется зверь. Но бобры не показывались. А круги пошли снова, и снова послышался плеск.

Михаил торопливо спустился с откоса. У кромки воды, там, где плескало, торчал глубоко забитый в землю кол. От кола уходила в воду толстая проволока. Михаил выругался, дернул проволоку — тяжело. Положил двустволку, взялся за проволоку обеими руками. Из воды показалась плетеная из такой же проволоки живоловка. В живоловке, пытаясь повернуться, высвободить толстое тело, бился зверек с круглой усатой мордой, с голым, плоским хвостом...

Ниже по течению — еще одна живоловка, в ней еще один бобер.

Охотничьим ножом Михаил своротил дверки ловушек, вытряхнул зверей в воду. От бешенства ломило скулы. Вспомнил: позавчера братаны Пуговы явились, в лес бегали. Алешка мокрый вернулся, водку пили, грелись. Путевка у братьев до завтрашнего дня выписана.

Михаил обвел взглядом мирный лес и спокойную реку.

— Ну, добро, ребята! — хрипло сказал он. — Добро!

Истоптал живоловки, сплющил, забросил на прежние места. А пришел домой — начал в моторе копаться.

— Далеко собрался? — спросил Федор Пугов.

— В город вызывают. Завтра сплыву...

В трех километрах от деревни Михаил сбавил скорость, завел лодку в устье Листвянки, причалил.

Сначала шел лугом, еле приметной дорогой, за лугом перебрался через мелкое Шухово озерко, долго брел кочкарником, держал за Светлую гриву, а там, у Светлой гривы, углубился в лес. Шагал в темноте, но места хоженые-перехоженые, ноги сами сворачивают, куда надо...

Ветер стихал, деревья не скрипели уже, только пошумливали, и помаленьку развиднялось. Задолго до Кривой речки услышал синиц. В просветах лесных вершин возникали среди медленных облаков синие полянки. Дятел стучал — старался. По Кривой речке, нехотя поворачиваясь, плыли желтые и алые листья. Ненадолго показалось солнце, вспыхнули вершинки осин, заскользили меж стволов золотисто-сизые, косые полосы света, коснулись кустов и трав, только под берегом удержалась тихая мгла.

Вот и прямая тропа в деревню.

Михаил выбрал пенек, сел так, чтобы видеть тропу. Зарядил ружье. От пенька до бобровых нор шагов двадцать. Теперь одно остается — ждать...

Синицы знай себе тенькали! Отстал от берега, шумно ухнул в реку земляной ком. Ветер стих совсем, облака висели неподвижно. За спиной кто-то прошуршал: может, лесная мышь, может, ежик. Низко-низко пронесло ястреба. Взмыл, умостился на маковке сизой ели, вертел головкой. Михаил взглянул на реку. По реке против течения поднималось что-то круглое, темное. Усами расходились потревоженные струи.

Михаил швырнул сучок. Круглое, темное нырнуло и скрылось.

«Взялся не вовремя!» — подумал Михаил.

Ястреб соскользнул с ели, исчез. Бобры тоже не показывались. Михаил ждал, досадуя на синиц: совсем оглушили!..

Шаги не услышал — угадал. Остался сидеть, только плечи заболели. И едва не выругался вслух, когда из кустов Павел Фомич выломился. Носит тут нелегкая!.. Поднялся с пенька, хотел окликнуть дядю Павла, но не окликнул: побоялся тех, других, спугнуть. Ждал, пока ближе подойдет.

Владимир Прибытков. Чаруса

А Павел Фомич, видно, спешил: на ходу шапку содрал, лицо вытер, остановился, дух перевел, берданку с плеча скинул, оглянулся да с тропы прямо к берегу, присел и под откос — шшшш! — словно корова языком слизнула. Куда это он? Или тенится кто?

Михаил — к откосу, позвать, и — онемел. Павел Фомич сидит на корточках возле браконьерского кола, проволоку из воды выбирает. Левая рука плохо слушается, левой Павел Фомич проволоку только придерживает, а тянет правой. Но ловко так. А берданка рядом лежит.

Из воды показалась сплющенная ловушка. Павел Фомич поднялся, разглядывая попорченную снасть. Комок проволоки раскачивался в вытянутой руке, с него капало. Павел Фомич уронил проволоку, втягивая голову в плечи, посунулся к берданке.

— Брось! — крикнул Михаил.

Павел Фомич так и замер с растопыренной пятерней.

Михаил спрыгнул с обрыва, оттолкнул старика, схватил берданку, разрядил, патрон сунул в карман. Глаз с Павла Фомича не спускал. Тот поднял испуганное, злое лицо, мигнул.

— Мишка? — вырвалось у Павла Фомича. — Так ты ж...

Он осекся, отвел взгляд и вдруг замотал головой, захихикал:

— О, господи, я-то думал!.. Ведь до смерти испугал... Ноги не держат, пра... Испугал, Миш!

Павел Фомич, и верно, не мог вроде стоять, ступил шага два и уселся прямо на сырую, серую прибрежную глину.

— Ох, испугал!..

Он водил рукой по поле брезентовой куртки, отыскивая карман, наконец, нашел, вытащил мятую пачку «Севера».

— Надо ж! — бормотал Павел Фомич. — Ровно леший!.. А я глянул — кол это торчит. Дай, думаю, слезу... А ты тут как тут!

Из-под редких серых бровей Павла Фомича показались на миг, словно осторожные зверюшки, бесцветные глаза. Столкнулись с растерянными глазами Михаила, спрятались в щелках морщинистых век. Павел Фомич чиркнул спичкой, поперхал, сплюнул:

— Табачок продают — палки... А ты чего в лесу-то делаешь, Миш? Ты ж сказывал — в город пойдешь. Нет?

— Я свое дело делаю, — сказал Михаил. — А вот ты... зачем занялся этим?!

— Чем — «этим»?

— Хоть не прикидывайся, дядя Павел!.. Когда нашел норы?

— Норы-то?.. А!.. Да вот, увидел кол, дай, думаю, гляну... Ей-богу! Дрянь, дрянь табачок...

— Ты же все законы знаешь! — сказал Михаил. — Знаешь ведь! Не прячь глаза-то! Ведь я тебя в город должен сдать!

— Это с какой же радости? Чего это — в город? Чего?

— А того!.. Теперь так выходит, что и лосей ты бил... Молчишь?.. Чего ты молчишь?!

Павел Фомич ткнул искуренной папироской в глину.

— Ты, Миш, язык придержи,— сказал он. — Да. На лосях ты меня не словил. И про бобров не докажешь. Шкур при мне нету, а ловушки... Не мои они, и все тут. Ты как их нашел? Случаем? Вот! Я тоже случаем. И весь сказ.

Он вытащил новую папироску.

— Кончай раскуривать! — сказал Михаил. — Правду говори! Или пойдем!

— А ты меня не неволь! Не неволь! Я человек старый, слабый. Успеется...

— Верил тебе, эх... Ужом завертелся!.. Ведь ты вор.

— Придержи, Миш, язык... Процент со штрафу спешишь получить? Ну, ну. Гляди, самому бы не приплатить.

— Чего мелешь? Кончено. Вставай! Говорю: встать!

— Встану, Миш, встану. Не век тута вековать. Встану!.. Валяй, вези меня в город! Только потом не сетуй, потом на себя пеняй!

— С ума спятил?

— Не, тебя жалею...

Павел Фомич неуклюже поднялся на ноги, отряхнул штаны. Щурясь на реку, покачал головой:

— Командир!.. Четверть века прожил, а все слепыш. Каждый к себе гребет, что может, а он на особицу жить нацелился!.. Эх, промахнешься, Миш! Промахнешься!

Он впервые посмотрел Михаилу в глаза, и не злобу, не страх, а насмешку и жалость увидел Михаил в старческом взгляде.

— Дядя Павел, ведь ты на войне был! — вырвалось у Михаила. — Отчего ж у тебя душа поганая?!

Павел Фомич задрал колючий подбородок, выставил вперед сухой кулачок:

— Войну не тронь, щенок! И душу мою не тронь!.. Поганая? А у вас у всех хорошая? У сеструхи твоей, у Машки, хорошая?!

Он придвинулся к Михаилу:

— Знаешь, кому бы я шкуры повез?.. Ей, Машке! По сотне за штуку сговорились... Ну?.. И лосятину ей сбывал!.. Не знал? А! А откуда у ей телевизор, на какие шиши ейный мужик «Москвича» купил?!

— Врешь!

— Как твоих коснулось, так «врешь»! Не, Миш, не вру! Чистая правда!.. Скажешь, не знал? Не согласятся, Миш. Тебе и сейчас не верят. Думаешь, почему Пуговы злобятся? Они ж считают, мы вместе с тобой орудуем. Ну им, честным, обидно! А может, серчают, что в компанию не берем... Ты что? Ты, Миш, что?

— А ну, полезай наверх! — сказал Михаил. — Лезь! В милиции скажешь, что мне говорил!

Павел Фомич отступил.

— Вона ты как... — сказал он.

— Так, так! — сказал Михаил. — Лезь!

— Ладно, Миш, лезу... Только учти — я ничего не скажу. Заявлю — выдумал ты, по злобе на меня возводишь!

Павел Фомич так и не тронулся с места, он и глаз не отводил, но жалости в его взгляде уже не было.

— Злобиться мне на тебя смысла нет, — сказал Михаил. — Иди!

— Есть смысл, Миш!.. Ага!.. Заявлю: простить не можешь, что с маткой твоей баловал, да в жены не взял.

— Задушу! — выдохнул Михаил.

Поднятый над землей, Павел Фомич захрипел. Выцветшие глаза наливались ужасом. Михаил разжал руки. Павел Фомич упал на бок, лежал, не шевелясь, и по-птичьи смотрел на егеря. Михаил провел ладонью по лицу.

— Уходи... — сказал Михаил.— Совсем уходи, слышишь, гад? Из деревни! А встречу... Ну, иди!

Павел Фомич встал на четвереньки, вскарабкался на откос, оглянулся, шарахнулся, кусты зашуршали...

Михаил вернулся домой к вечеру.

— Заходил к Марии? — спросила Домна Алексеевна.

— Заходил. Боле она сюда не покажется.

— Да ты что? Ты что? Чего не поделили-то?.. Ох, злой ты! Злой! К родне — и то ненавистный! В кого уродился? Как жена с тобой будет жить?

— Ничего, проживет, если сыщу, — сказал Михаил.

И зашагал к избе Пуговых, где светилось оконце.

Подписываясь на рассылку вы принимаете условия пользовательского соглашения