По реке

01 августа 1972 года, 00:00

Здесь пойдет вода Амударьи... Представители почти тридцати национальностей нашей страны участвуют в строительстве Тахиаташского гидроузла под Нукусом (к очерку «По реке»).

Воды Амударьи текут из республики в республику, спеша отдать себя землям Таджикистана, Туркмении, Узбекистана. Оросить сотни тысяч гектаров новых земель, обводнить миллионы гектаров, сделать удобными для отгонного животноводства — таковы планы девятой пятилетки по всей Средней Азии. И в этом решении много надежды на «реку жизни» — Амударью.

Нам предстояло проехать, пройти, проплыть Амударью, разделяющую собой две пустыни — Каракумы и Кызылкум — и дающую жизнь всему, что есть на ее берегах и далеко за их пределами.

Самолет удалялся от Ашхабада, направляясь на северо-восток, в сторону Керки, где Амударья, скатившись с гор, выливалась на равнину; и почти сразу после взлета мы понеслись над пустыней. Достаточно было взглянуть вниз, на бескрайнее грязно-желтое пространство и представить вынужденную посадку, чтобы понять, как благополучно человек научился миновать пустыню, но не жить в ней.

Еще вчера мы пролетали над пустынями рядом с Аралом, и стюардесса призвала желающих посмотреть направо... «В последние годы море пересыхает, — спокойно шуршали невидимые динамики. — Вы можете увидеть новые острова и появляющиеся отмели». И мы их увидели, еще не сознавая в полной мере, что означают эти «новые острова и появляющиеся отмели». Наше путешествие только начиналось, и осмыслить все это было некогда. Да и вряд ли мы могли это осмыслить вот так сразу, сверху, не пройдя положенный нам путь — по реке через три республики.

— Амударья! — тихо воскликнул сейчас кто-то. Это было у Керки...

Глава I. За стеной (Керки — Чарджоу)

В условиях сухого и жаркого климата вода — это жизнь.
В. Я. Нелюбин, Амударья

Мы проникаем за стены города. Как просто это сделать! Ты приближаешься к воротам — пусть даже придется ожидать, когда их откроют, — но вот их отворяют, и городская стена, которую ты только что рассматривал, думая: «А что за ней?», уже за спиной.

Но стены нет... Нет ворот, ожидания и ясного мгновения, когда ты превращаешься из путника в жителя.

Так мы ходим по улицам Керки, не испытав этого мгновения, не став жителями, потому что стена другая. Она все-таки есть: круг жизни и разговоров города, который прожил свою историю без тебя. Разговоры непременны и необычны. Они для этого города и были бы странны в другом. И надо быть не ленивым путником, чтобы проникнуть за «стену».

Женщины из совхоза «Амударья».

От реки — там стоит насос — на машине возят воду в глиняные дома: на полив и Тзить. Ведро — копейка. Те, что у самой реки, ходят сами — с коромыслами или гонят осликов с громадными бидонами, блестящими и звонкими, — но дальним лучше отдать копейку. Разговоры о зиме, о том, что гранатов в этом году не будет — деревья померзли до корней, и ветви ломаются с хрустом; о том, что скоро сев; и один из самых обычных разговоров: была вот в этом, например, месте города вода «бешеной» («Едва ли есть еще такая река, которая имеет столько названий, как Амударья. У древних арийцев она называлась Вахшу, у арабов — Джейхун (Бешеная. — Прим. автора), у римлян — Оксус, у греков — Аракс. Среди местных народностей слово «Аму» произносят как «Амин», что означает старший, эмир или царь. Историки утверждают, что слово «Аму» произошло от наименования города Амуль, который когда-то существовал на берегу Амударьи на месте нынешнего Чарджоу» (В. Я. Нелюбин, Аму-Дарья).) или не была? Чаще была.

Наш спутник ведет нас по улице к реке. Глиняные дома, солнце и множество детей. «Улица Пушкина», — написано по глине. И в детском шуме ни одного русского слова.

Дома только кажутся маленькими. На самом деле потолки в них высоки, даже непривычно высоки, — еще и оттого, что сидишь на полу, — и у каждой семьи, по крайней мере, четыре комнаты. Есть и пять, и шесть, и обязательный двор. Всего лишь глина — дерева на постройку идет мало, — глина, вода и камыш, но дом обходится не меньше чем в три тысячи. Строят его, как у нас уж почти не встретишь, — всем миром. У начинающего строиться собирается обязательный совет стариков: думают, приглашают людей самых умелых (сейчас, кстати, в комнате для гостей модно расписывать стены — есть и такой мастер), потом будет той (Той — слово общее для всех среднеазиатских языков. Самый приемлемый перевод — праздник. Поводы самые разнообразные: свадьба, юбилей, окончание сельских работ и т. д.). Все вроде обычно. Но если кто-то из мастеров не придет?

«Так не бывает», — серьезно отвечает наш спутник, но не удивляется вопросу. Толик, инструктор в Керкинском райкоме комсомола, родился здесь, отец туркмен, мать русская. Очень сильный — у него первый разряд по самбо, сила же здесь предмет особой гордости, и, наверное, еще и от этого он очень спокоен. Впрочем, спокойствие, пожалуй, самая общая и ясная черта местных жителей. Толик объясняет, что, если приглашенный хоть однажды не пришел, его никогда больше не позовут, но и к нему никто не придет никогда. Прощения просто не бывает, никогда не было. И мало таких, почти нет.

— По-другому нельзя, — уже наступает Толик. — Как по-другому?

И мы, спасибо ему, понемногу начинаем забывать, что по-другому можно.

От реки можно уехать, уйти, но все равно о ней не забудешь. Все вокруг родилось от нее и живет ею: и дома, и люди в них, и каждое дерево уже зацветающих абрикосов. Под каждым стволом, чуть в стороне, — яма; от дерева к дереву — не прерывающийся нигде арык; и в яме и в арыке — желтая, мутная вода Амударьи. И странна чистота цветка и мутность родившей его воды.

Мы едем к мавзолею Астана-Бабы.

— Он мог повернуть реку вспять, — говорит Толик. — А когда умер, на том месте за ночь вырос мавзолей.

Мавзолей громадный, сверкающий. «Памятник архитектуры XV—XVI веков» — очень давно написано на нем. Столь старинных памятников в Туркмении мало, и, естественно, сюда стекаются старики со всей округи: приснилось что-то дурное, случилось ли несчастье — идут сюда. Колючие кустарники вокруг увешаны кусками материи, платками, а один куст просто не виден из-за них — «здесь пролилась кровь», отсюда и предпочтение. Чья? Когда? Это уже не важно.

Но Астана-Баба все же был святым реки. «Если с кем на реке случится что, — рассказывает Толик, — тот обещает: «Доплыву — даю Астана-Бабе столько-то». И уж никогда не обманет, точно принесет. Положит под камень, спрячет, хоть тысячу рублей». Чаще, однако, кладут много меньше: рубль, полтора; кладут монетами. Спасение стало дешевле, и Толик к случаю рассказывает, как совсем недавно они в райкоме прослышали, что сюда со стариками ходит мальчик. Кто, какой? Неизвестно. Толик сам, смущаясь, приходил несколько раз, чтобы найти его, не нашел. «Наверное, так сказали, никто уж из молодых не верит».

Этот понтонный мост через Амударью Каракалпакии подарила Одесса.

Всех заботит одно: как сберечь мавзолей? Ценность его очевидна, колхоз сделал все, что мог, но денег у него хватило только на то, чтобы нанять сторожа и поставить ограду, и то лишь со стороны дороги, со всех других сторон мавзолей открыт.

С этим мы и уходили, и старик у входа — как он оказался здесь? — с легким поклоном прошелестел сухими темными губами: «Пусть сбудутся все ваши желания!» Садились уже в машину, как вдруг появился человек, властно открыл дверцу: «Садам!» — «Салам». — «Я гляжу, кто-то ходит. В дом надо заходить. Чай пить прошу!» Ослушаться было нельзя.

Его зовут Розы. Путь до дома недолог, но Розы успевает рассказать, что он школьный учитель, кончил историко-филологический, а дом его рядом с мавзолеем, и ему удобно быть «хранителем». Он никак не желает называть себя сторожем.

С непонятной пока нам гордостью Розы показывает свой дом. «Вот лук, вот чеснок... Там клевер». И уже через пять минут, сидя в доме и глядя, как его жена месит для чореков тесто, мы понимаем его гордость. Рассказ Розы прост.

— Я на жизнь не обижаюсь, — говорит он, улыбаясь...— Но в шестьдесят седьмом году случилось несчастье. Жена умерла. Делать надо, как все. А смерть дорогая штука. Семь дней, потом сорок, а год — еще больше... Вот и остался я, — он показывает на ребятишек. Их трое, и они все здесь. — Поставил задачу: все на подъем народного хозяйства. Вот в шестьдесят восьмом году женился, тоже потратить пришлось...

Но веселый хранитель Астана-Бабы опять улыбается и ласково глядит на жену. Она же смотрит на него смущенно, ожидая, что сейчас будет рассказ про нее. И правда.

— Привел, так сказал ей: «Вот смотри, какие они маленькие... Если сделаешь так: си раз погладишь, а один раз уронишь, все — конец мне! А я тебя любить буду, я сильный, очень буду любить».

Она не уронила. Розы знает это, поэтому так легко и рассказывает. Нам весело и совсем не неловко от его шутки. Мы сидим еще долго.

Тюямуюнский гидроузел улучшит питание каналов Хорезма и верхних районов Каракалпакии.

Умный рассказывает о том, что видел, дурак — что ел, но мы едим пирог — запеченный, в лепешку клевер — и не можем нахвалиться. У всех в огороде эта грядка клевера — первая после зимы зелень. Первый пирог, первые витамины. Делу неизвестно сколько сотен лет, а я этого не знал.

Простая вещь, простые рассказы, но та стена, о которой я говорил, становится словно прозрачней.

Слушать в Средней Азии — это искусство уважать; не перебивать говорящего и как можно чаще подтверждать: да, мне хорошо, понятно, очень интересно... И не говорить ни одного из этих слов. Обязательному научаешься быстро. Весь запас кивков, одобрительных покачиваний головой и междометий расходуй без скаредности — тогда ты хороший слушатель, а я — рассказчик.

Так я слушаю полную и полную достоинства женщину. Под ее руководством работают девушки на Керкинской ковровой фабрике.

«Нитки нам привозят из Мары». — «Цо-цо-цо!» — «Полтора месяца нужно. Это чтоб один ковер соткать. А то и все два, два с половиной». — «Ай-яй-яй». — «Смотря какие девушки». — «О-о-о!»

На письме эти восклицания даже смешны — чего тут удивляться? — все просто. Но вот поди ж ты, женщина видит, что мне это действительно нужно. Только что была замкнута — и девушки нет-нет поглядывают на нас, смущают, — а теперь говорит, говорит, и ей интересно. Это видно.

Ковер будет стоить тысячу — тысячу сто рублей, а девушки за работу получат половину. Их две у каждого ковра, но некоторым помогают сестренки или знакомые — совсем маленькие. Никто их не зовет, сами приходят. Такие сосредоточенные, пресерьезные: заведет нитку в основу — обрежет, заведет — обрежет, прибьет дараком ( Дарак — расческа, тяжелая, с удобной ручкой (туркм.).), и снова плывут тонкие руки: от края к середине — завести, обрезать... Лучшие туркменские ковры получаются вот так. Эксперты потом проверяют ценность ковра примитивно, но безошибочно: опускают край в кипяток: не вылинял — хороший, дней на десять-пятнадцать на солнце: не изменил цвет — отлично, а рисунок и так виден. Он не богатый, но старинная сдержанность его словно подталкивает фантазию: орнамент уходит вглубь, возвращается на поверхность и растекается по ковру, заливая его и выплескиваясь за края. Я не осмелился бы назвать срок, через который рисунок этот стал бы понятным и надоедливым, — день, год... А может, вся жизнь?

Обязательное богатство каждого дома здесь — ковры.

Женщина смеется: «Украинки были, декада. Одна села: «Дай попробую!» Веселая такая... Потом встать не может. «У вас, — говорю, — ноги не так устроены».

Как надо доверять друг другу! Весь ковер вдвоем: завести — обрезать... Два месяца! Если делать что-то одно два месяца — да что угодно! — век не забудешь, узнаешь сделанное хоть через тридцать лет!

— Нет, — покачивает головой женщина. — Они же одинаковые.

Она говорит о коврах.

«И вы свои не можете узнать?» Задумалась и не захотела солгать. «Нет», — ответила твердо. И это ее, кажется, опечалило.

Здесь — Керки, а через реку, тоже на самом берегу, — уже Керкичи. Вверх по течению, очень далеко, видны робкие очертания гор, это с них спустилась река. Амударья здесь становится широкой. Кругом одни начала, и все видны: начало реки и начало Памира; здесь начало Каракумов, на том берегу — уже Кызылкум, и видны барханы. Тут начинается равнина, и узбеков, живущих за Керкичй, называют такырными — равнинными. Но это Туркмения. Все перемешалось. Легко и естественно.

В любую сторону от реки можно удаляться в обе пустыни, но только при одном условии: если есть канал. Мы миновали начало Каршинского канала — он еще строится, — и теперь машина виражами идет по такырам. Виражи все больше, больше — объезжаем места, где на солончаках выступила подпочвенная вода: там пустыня превратилась в мягкое месиво, оно хватает колеса и втягивает их в себя с омерзительной быстротой.

— Вон мираж, — спокойно говорит шофер.

Это не какой-то «индивидуальный» мираж, он постоянный для всех. Далеко влево блестела огромная заводь. Полуостров земли косой заходил в воду, а на краю косы стоял совершенно ясный белый домик, в таких живут бакенщики; дом отражался в воде — отражение даже чуть покачивалось. И ничего этого не было.

Потом не было огромного болота с кочками, только птиц не хватало на нем, й, наконец, на горизонте показалась отара: абсолютно четко виднелись овцы, но последние — штук сто или больше — паслись прямо в воде. Мистика какая-то! Овцы-то хоть настоящие?

Шофер только рассмеялся. Немного погодя мы остановились. Отара стала совсем ясной, как на ладони, и пастух в середине — на коне. Но несколько овец, отставших далеко, так и шли по «воде». Мы прислушались, и до нас донесся обрывающийся тонкий звон колокольчика. Того самого, какие льют из чистой меди теперь уж только редкие старики и продают их пастухам: за штуку — барана.

Все было настоящим. Кроме воды.

Мы торопились на первую ферму. И не зря. Еще вчера там должна была кончиться вода, и мы везли ее, взяв из Амударьи. Несколько ферм с загонами расположились в самой пустыне, и там пасутся семьдесят тысяч овец совхоза, который даже имя себе взял у реки — «Амударья». Разговор, конечно, о зиме. Вот слова: «страшная», «жуткая», «и что с природой происходит?», «такой не было, только в шестьдесят восьмом...»

А вот рассказ... Сорок машин везли корм на ту же ферму, куда мы сейчас едем, но застряли, отъехав всего пять километров от Керкичи. Все сорок. Сутки ни взад ни вперед. Никто не мог прорваться через буран в Керкичи, чтобы сообщить о несчастье. Наш шофер тоже стоял в той колонне, но не хочет ничего вспоминать. Спросишь — сожмет губы и молчит, словно не слышит, только по глазам видно, что вспоминает ту метель. Замерзнуть в каких-то пяти километрах от жилья!

Я знаю, что спасло их. Секретарь обкома увидел колонну с воздуха — облетал на вертолете отары, — по рации сообщил в Керкичи...

Промытые водой поля вот-вот должны были зазеленеть.

Помню, как говорили о зиме шестьдесят восьмого. Это было в Туркмении под Бахарденом. Вертолеты смогли добраться наконец до дальней отары, и люди увидели жуткую картину: засыпанное снегом стадо и старик пастух среди мертвых уже овец — живой. Никак не хотел садиться в вертолет — сидел и плакал, совершенно откровенно, беззвучно, глядя поверх овец и поздно прилетевших людей...

Но кому хочется об этом вспоминать? Особенно сейчас. Уже пробилась в пустыне трава, все молят о дожде, а в пустыне время любви у черепах.

На ферме ни деревца, для этого воды не хватает, — и впечатление тягостное. Но пастух великолепный. Могучий голый череп и под ситцевой рубахой — непомерные покатые плечи. Он сидит на ковре, поджав ноги, и его колени под ватой стеганых брюк как два валуна. И сам он — огромный валун в пустыне. И жена ему под стать. Так они и сидят рядом, изредка поднимая пиалы с чаем.

Мы случайные гости, и им, привыкшим к уединению, нет смысла становиться вдруг разговорчивыми и разменивать свое значительное молчание на дешевое оживление к случаю. Как только будет построен Каршинский канал, все сорок километров, что мы ехали сюда, займут хлопковые поля туркмен. «А дома? — спрашиваем мы о центральной усадьбе совхоза в Керкичи. — Целый поселок?» — «Отдадим им». Все давно решено, и нет сожалений. «Мы уйдем туда», — пастух едва качнул руку с пиалой. В той стороне — пустыня.

Я забыл сказать, что Толик — он ведь с нами, — когда бывает той с гурешем (с борьбой), часто получает приглашения — все-таки первый разряд по самбо. Но сейчас он шепчет мне: «Я на эту сторону, к узбекам, бороться не хожу. Никогда. Боюсь! Ни-ка-кие подсечки их не берут... У них как корни вместо ног, пятнадцать корней!»

Но в другой юрте — совсем хрупкая молодая женщина. А юрта — музейный экспонат, не верится, что это в пустыне, — совсем нежилая красота. Но здесь живут. В люльке ребенок. Спит. В сторонке сундук, весь блестит. Кипы цветных одеял, почти все ватные. «Человек на пятнадцать есть, — говорят. — Это у всех». Еще ковры. Но главная красота — вышивки, свисающие по стенам юрты полотнищами. Полтора-два года до свадьбы невеста работает над ними, и рисунок не должен повториться ни в одной вышивке. Но как можно, чтобы он не повторился вот так?

Вдобавок ко всей красоте гнутое дерево шатра, сходящееся к отверстию вверху, как лучи к солнцу. Бывает, что когда его гнут, то коптят для крепости. Здесь же оно светлое. Еще больше сходства с лучами.

Нельзя все это передать. Но мой спутник хочет попробовать снять. Вот уж истинно мужской разговор начинается! Что может делать женщина, когда ребенок спит? Мужчины — а их набилось в юрту человек шесть — долго и искренне обсуждают, чем ей заняться. Наконец решают, что «всем можно заниматься, всем хозяйством: вышивать хоть...» И она садится вышивать. Достает нитки, начатую вышивку, совсем непохожую на те, что висят в юрте, и делает все так покойно, будто только что не было никакого лишнего шума, и она одна в зацветающей пустыне — только где-то муж с отарой, а здесь неслышно спит их ребенок.

И мужчинам сразу становится неловко.

«Если хоть раз стало неловко, значит нет стены: Да и была ли она? Незнание было». Я думаю так, а автобус везет нас в Чарджоу. Это двести десять километров почти прямого шоссе вниз по Амударье. Река справа, ее не видно. Слева Каракумы, там только столбы электропередачи, барханы, норы сусликов и еще частые колеи от проехавших машин: каждая из них ведет к отарам, но сколько надо проехать, чтобы попасть к ним... Жизнь справа. Это весь берег реки до шоссе: где километр, где меньше или больше. Поля под хлопчатник, промытые уже в четвертый раз, — соль белеет лишь на разделяющих квадраты полей насыпях; а на полях там и сям корявые узловатые гиганты тутовника: они уродливы, каждый год люди обрезают у них почти все ветви, скармливая листья шелковичным червям, но, странно, уродливость их не безобразна.

Рядом со мной — нас разделяет проход — сидит мальчик лет двенадцати. Он только что догадался, зачем это кнопка в подлокотнике. «Я думал, чтобы сигнал давать шоферу: нажмешь ее, и он остановится». Он радостно улыбается тому, что разгадал секрет, и все хочет «напугать» меня.

Я уснул, не откинувшись, и он все же нажал «кнопку». Испуганный, я услышал его смех и увидел его веселое лицо: «Двадцать два верблюда прошло, один за одним. А ты спишь!» Как он смеется хорошо.

...Что же нас ждет дальше на этой реке?

Глава II. Три капитана (Чарджоу — Шарлаук)

Амударья, Аральское море являются воднотранспортной магистралью Средней Азии, связывающей с помощью железной дороги промышленные центры Советского Союза с отдельными районами Таджикской, Узбекской и Туркменской союзных республик.
В. Я. Нелюбин, Амударья

Гроза металась на всем пространстве от Керки до Чарджоу. Амударья всю Ночь не отпускала от себя тучи, и они, озлобленные связью с рекой, посылали в воду, молнию за молнией. Утром же люди, как обычно бывает после долгого бешенства природы, сходились друг с другом быстро и непринужденно. Так, Рая, встретив нас на теплоходе, начала рассказывать о своей жизни, словно мы были ее друзьями.

В каюте «Теплотехника» было холодно и сыро, мы сидели не сняв плащей и ожидали прихода капитанов. «Их много будет, — пообещала Рая. — Спят, наверно. Старые». И тут же возвращалась к тому времени, когда в первый год войны она приехала сюда «совсем маленькой» — не было шестнадцати. «Эвакуировалась, думала, на три месяца, а получилось на всю жизнь... Я татарка, мне их язык легкий», — говорила она про узбеков. И вот пятнадцать лет она плавала по Амударье, и сейчас на маленьком «Теплотехнике» плыла в своей привычной должности — поваром.

Мы глядели в иллюминаторы. Тихие струи дождя без шелеста — и это казалось странным — падали с неба и исчезали в реке. Вода брала в себя воду ненасытно и жадно. Все вокруг словно застыло, решив, что это состояние и есть самое лучшее. Лишь облака, как старую скатерть, кто-то все время стягивал, таща их с севера на юг, и не мог стянуть совсем. И еще на пристани совершалось что-то загадочное: люди железными сетями ловят берег... Там, где они прошли, берега обложены камнями, поверх них натянуты металлические сети: проволока толщиной в мизинец плотно оплетает камни, и они топорщатся сквозь сеть грубо и будто бы вечно. Но над всем этим дух Турткуля.

По всей Амударье нет человека, который бы не слышал о городе Турткуле, но до сих пор нет людей, которых бы этот рассказ не интересовал — это завораживающий дух трагедии.

Город стоял на правом берегу, но не подходил к реке близко, как и все города на Амударье, где берег не каменистый. «Сумасшедшая» сама пошла на него. Больше десяти лет она шла точно на город: не заливала его, не топила, не было явной катастрофы — она просто выгрызала берег, вылизывая его снизу своим мокрым коричневым языком, — и берег падал и падал... В этом слепом действии воды одновременно были и бездушность и зловещий, прямо живой замысел, потому что, как только город был смыт, река словно забыла, что у нее есть этот берег, и кинулась на противоположный.

Вот почему промокшие люди у пристани железными сетями ловят свой берег...

Первый капитан появился неожиданно. Кто-то спускался в каюту, мы это слышали, и тут же из-за плеча вошедшего вынырнула Рая: «Самый главный капитан!»

Оба рассмеялись. «Хусейн, механик», — представился он.

— Еще два капитана! — крикнула сверху Рая. — Идут!

Едва взглянув на пришедших, следовало безоговорочно принять терминологию Раи: это был «рыжий капитан» — Гяндзя (светловолосые узбеки редкость), и за ним в полной капитанской форме шел «старый капитан» Курбан.

Мы отвалили.

Такое количество капитанов («С тремя все меляки будут наши», — не замедлила проворчать Рая) было не случайным. После полной воды рейс «Теплотехника» открывал сезон на Амударье, задача же первых рейсов по многолетней традиции заключалась в том, чтобы идти и видеть, куда в этом году кинулась река: надо было нащупать ее новое русло, и ни у кого не было сомнения, что оно совсем другое, чем в прошлые годы.

Река неслась впереди нас, обваливая и круша свои берега. То и дело с далеким звуком взрыва глыбы подмытого песка рушились в реку, и тогда у берега зависал мгновенный голубой фонтан искрящейся воды. Река тут же водоворотом деловито останавливалась возле упавшей глыбы, и не успевали мы проскочить это место, как все было кончено: глыба превращалась в песок и сама, уже несуществующая, неслась вперед, чтобы помочь воде выхватить новый кусок берега. Во всем мире только'Колорадо и Хуанхэ несли в себе больше наносов, чем эта летящая под нами река.

Мелькали подкошенные в тугаях травы и деревья, уже наполовину неживые: корни их вымыты, а стволы зависли над водой. Но не былр ни одного ствола, лежащего "на воде. Как только ветви подкошенного дерева касались реки, она мгновенно подхватывала и уносила все дерево.

Капитанов все это не интересовало, они смотрели только на реку. Курбан, «старый капитан», глядел в бинокль, отыскивая вешки, Гяндзя же стоял у штурвала.

— Дурная река, — проворчал «рыжий капитан», когда я поднялся к ним. — Канал половину берет, — это относилось к Каракумскому каналу. — Узбекканал тоже половину. Совсем плохо плавать!

— Русло установится, — пообещал Курбан. — Знаков будешь слушаться, хорошо дойдешь... Сорок девять лет плаваю, — гордо выпрямился он. — Бакенщик любой, все меня знают. — Сейчас он плавал капитаном на теплоходе-агитаторе, последние два года. — Я плыву, свистят с берега мальчишки, старики выходят. «Давай, — кричат, — кино!» — «Вам-то зачем?» — спрашиваю. «Надо, — говорят. — Мы здесь совсем дундук стал. Старый совсем. Давай кино!»

Капитаны рассмеялись. Себя они стариками не считали, хотя «рыжему капитану» было за шестьдесят, «старому» же много больше. Их спокойствие над бешено несущейся рекой было великолепно. Оно не нуждалось ни в чем постороннем, питалось само собою и было невыразимым в словах. Можно было только принять жизнь этих людей и их самих, как они есть. Река и, главное, ее побережья жили благодаря этим и другим таким же спокойным людям. Полтора миллиона тонн грузов в год перевозили именно они, и хотя, как они сами говорили, «левый берег совсем почти отвязался от нас, весь Хорезмский оазис сел на железную дорогу», но на правом дороги еще не было, и та же Каракалпакия восемьдесят процентов грузов получала по реке. Рассказ же Курбана, когда он, чуть опьянев от обеда, принялся рассказывать о себе, был трогателен.

Он сидел в каюте, тяжело прислонившись к переборке, и веки его упали.

— До «агитатора», — начал он, — я плавал капитаном на «Белинском». Семнадцать лет. И в Нукус и до Аральского, везде ходил... А однажды пришли к Чарджоу, а там приказ. То приходим — домой бежишь скорей-скорей, а тут никто не уходит. «Чего, — говорю, — сидите? Отплавались! Завтра резать придут. На металлолом». Сам повернулся и ушел. Пришел утром, а они тут, вся команда. Водки я принес, коньяку, а сам, веришь, плачу, и все. Ничего не могу поделать с собой!

Мы опустили глаза. По голосу было слышно, что «старый капитан» и сейчас того гляди заплачет,

— Купил я его, — сказал он.

— Как?

— А так. Заплатил пятьдесят девять рублей в пароходстве и купил. Все панели снял, обшивку. Домой отнес... Так я и остался теперь на своем «Белинском». На всю жизнь. Дома он теперь, вокруг меня. До смерти, значит.

Курбан неожиданно быстро встал: «На мостик надо. Пойду».

Такие циновки пропускают ветер, но не дают лучам солнца попасть в дом, и без них жить в Средней Азии было бы невозможно.

В тугае собирают солодок. Трактор с плугом ходит вдоль берега, отваливая темную землю, и она тут же высыхает, становясь белесой. На распаханной земле ровные большие кучи уже вынутого из земли корня. И люди на корточках с мангалами в руках. Пока мы идем к ним, Хусейн рассказывает: «Самый первый сорт. Кёк — по-туркменски. Такой сорт в Америке только есть. Река Амазонка знаешь?» — «Да». — «Там стреляют, говорят. Охраняют. За один корешок убить могут. Очень ценный корень, тоже первый сорт. Второй сорт на Сырдарье... На этой земле дыни хорошо растут — гуляби»,

Я знаю, что солодок на что только не идет: и для пены в огнетушителях, и для лекарств, и в пиве он есть, и для кондитерской промышленности. И все вот этот корень, который растет тут сам собой почти по всем берегам Амударьи. Земли, которые выбирает солодок, самые плодородные, поэтому часты споры: взять их под хлопок или оставить корню?

Мы здороваемся, и все прекращают работу. Но мангалы (1 Мангал — серп без зазубрин; им подцепляют корень, вытаскивают, отрезают (туркм.).) не кладут. Здесь работают две туркменских семьи, так удобней — семьей. Глава одной, молодой совсем человек, говорит, что платят восемь рублей за тонну, «собираем, складываем, потом забирают в Чарджоу: там не знаем что, там завод». (Там прессуют, много корня идет за границу.)

Вмешивается Хусейн, он все знает: «Лекарства делают. Сто лекарств». Надо сказать, что цифрами менее круглыми здесь редко пользуются, но Хусейну можно верить. Мы возвращаемся, и он говорит: «В войну чая не было, брали кёк. Кусочек режешь мелко-мелко, в чайник бросай — зеленый будет, вкусный. Вечером попробуем».

...Невкусный. Сладость приторная, почти тошнит. Мы выплескиваем весь чайник за борт. «Война была, — стеснительно улыбается Хусейн, но огромные красивые глаза его грустны. — Тогда было вкусно».

Летящие пески встретили нас у 42-го поста, когда от Арала нас отделяло восемьсот километров. Поднялся тонкий сухой песок с островов и побережий. Берегов не видно, не говоря уж о знаках, — ни одной вешки.

Туман. Летящий туман. Такое впечатление. А сейчас полдень. Песок слепит глаза. Даже небо над нами стало белесым. Мы в пыльном кольце, и только прямо над нашими головами, в зените еще сияет голубой круг, и в нем — совсем чистое солнце. Но уже тронулись пески на барханах. Мы прижимаемся к правому берегу, Хусейн увидел там вешку — это Кызылкум. Барханы дымятся, а некоторые еще видные островки на реке слева от нас словно испаряются клубами легкого песка. Но он бесконечен.

Где-то на правом берегу остатки крепости, но она в трех километрах от берега, и в этом летящем песке нет надежды увидеть ее. «Там во дворце жила девушка», — мечтательно говорит Хусейн.

Мы не увидим Кыз-Калы — «скалы девушки». И я замечаю, что Рая сидит тихо, подперев голову рукой. У нее красивый платок — как она говорит: «земля — черная, цветы — красные».

— А я была там, — неожиданно говорит она и не убирает руку. — На теплоходе остановились, пять дней стояли — что делать? Два раза успела сходить. Земля там мягкая...

Здесь под солнцем земля во многих местах становится мягкой. Может, от соли? Соль поднимается и поднимает верхний слой.

— Идешь, — говорит Рая, — а нога проваливается... Пусто там, или золото, или люди живут?

Наш костер на берегу, а над нами — над рекой и пустынями огромные теплые звезды. Ветер стих, нас накрыла ночь, и вокруг так тепло и приятно, и ощущение, что вот так тепло и хорошо на всей земле.

Оказывается, капитаны наши бурлачили. В теплой темноте слушать об этом странно: это что-то на Волге... Репин... Давно.

— А-а-а! — почему-то сердится Гяндзя. — Тогда человек дурак был, совсем дурак! Такой дундук, подпись свою поставить не мог. Как корова!

Но и не вспоминать не может, хотя и ругается.

— Пятьсот каюков было, — говорит он. — Туда-сюда как мухи ходили... Ветер главное. Ветер северный — восемнадцать суток шли, нет — месяц, больше. Пятьсот двадцать километров!

Капитаны вспоминают, как делались лямки, и спорят, что лучше подкладывать на плечо: сухую траву или тряпки?

— Форма была, — говорит Курбан. — Зеленые майки и красные трусы. В Чарджоу шили.

Только что кончился той, и старики спокойно обсуждали, кто из борцов был лучшим и хорошо ли прошел праздник.

Оказывается, ходили с каюками до тридцать третьего года. Были и пароходы, «двадцать пять котлов», но топились они саксаулом, и саксаул в Приаралье скоро весь сожгли — хватило его ровно на двадцать девять лет.

— Всё возили, — опять сердится Гяндзя. — Пятьдесят-шестьдесят тонн, целый вагон. Хлопок возили, соль... Все тогда знали, что куда идет. Теперь ничего не знаешь! Хлопок на заводе чистят, семена прямо по трубе в колхоз летят... Ничего не видно! Плохо.

Я чуть не засмеялся, но Хусейн приложил палец к губам: молчи, мол, старик говорит.

— Дундук был человек, — разошелся Гяндзя. — Босиком ходили. Сапог резиновых тогда не было. То по грязи, то по воде — в чем пойдешь? По осоке плохо: ноги режешь, живот режешь, все режешь...

Рае смешно, нам смешно, но капитаны едва улыбаются.

Уже казалось, что мы благополучно дойдем до крепости Дая-Хатын, когда «Теплотехник» дернуло так, будто кто-то в идиотской игре набросил аркан на весь корпус. Летящее, как река, время замерло, вернее, показало, что оно есть, существует. Солнце низко, 16.00, а крепость всего в двух постах от нас, каких-то восемь километров...

Но нас тащит на мель, хотя мы и успели развернуться: парусит надстройка, давит течение. Я был на мостике, когда у Гяндзи вырвало из рук штурвал. У «рыжего капитана» хватило ловкости, чтобы вовремя убрать руки, иначе было бы плохо — штурвал на несколько секунд словно исчез — один только круг был виден.

17.00. Вода, летевшая мимо нас, когда мы сели, наверняка пролетела уже Дая-Хатын. Скорость ее здесь метра три в секунду. В час — одиннадцать километров...

И не так уж спокойны наши капитаны. Курбан придумал удерживать нос, упираясь багром в песок дна и привалив багор к борту. «Старый капитан» болтается на конце багра, словно насаженный на него. Хусейн и я идем помогать ему. Сдвинуть судно не сдвинешь, но, по идее, парусить должно меньше — мы же не пускаем нос. И неизвестно, то ли время приходит сниматься или багры помогли, но нос пошел вправо: едва-едва, чуть-чуть...

17.30. Обман. Мы все еще «моем песок» — месим его винтами. Хусейн, словно успокаивая всех, сообщает, что «это врут, что здесь есть такие капитаны, которые видят сквозь воду». Когда неровное дно, можно видеть. Опытный тут и правда разглядит, где глубже. Даже по тому, как волна от винта идет. «Вон, смотри, — показывает Хусейн. — Волна над меляком пошла, на глубь не идет». А если под водой ровный такыр? «Ни за что, — качает головой Хусейн, — не узнать, где русло. Все тут на ощупь идут».

Мы как раз в таком месте.

Сорвались!.. Еще задевая днищем песок, мы ползем и ползем к берегу. Ощущение, что мы не плывем, а едем в автомобиле: нас переваливает с борта на борт — то та, то другая сторона днища ползет по песку. А через полчаса выясняется, что к крепости подхода нет. Дарья разлилась в этом месте метров на триста, но глубиной всего сантиметров сорок.

Но судьба награждает нас зрелищем. Далеко в темнеющих песках еще более темной шапкой из земли вырастает крепость... «Богатая женщина». Река делает поворот — и вдруг загоревшийся в заходящем солнце шлем крепости поворачивается к нам воротами. Они целы, в них видно небо, и это как свет в неожиданно прорубленной стене: не было его — и вот он!

Все огорчены, что ближе пристать не удалось — до Дая-Хатын по берегу километров семь. Но такая уж эта река... Однако на нашем суденышке скоро становится весело. Дело в том, что мы стоим сразу за огромной песчаной стеной: вершина ее в небе — где-то метрах в пятидесяти от уровня воды. Тот склон, которым она повернулась к нам, крутой, и капитаны — Гяндзя и Курбан — спорят, кто из них сейчас поднимется на вершину. Оказывается, когда таскали каюки, то здесь было одно из самых трудных мест. Внизу идти негде — скала отвесна, к тому же осыпается — приходилось привязывать веревку к мачте каюка, самим же взбираться по этой отвесной скале. «Как мальчик ведет кораблик по луже», — неожиданно поясняет Хусейн.

Мы уговариваем капитанов решить спор завтра утром, и они, будто бы нехотя, соглашаются.

Река скоро совсем перестанет «знать», кому она принадлежит: пока мы еще в Туркмении, но впереди Хорезм, невдалеке Ургенч, Бухара, а там Нукус — уже Каракалпакия. И, начиная от Дая-Хатын, берега оживляются. Стадо коров, двое рыбаков в лодке, поселок нефтяников, еще какой-то поселок...

Капитаны, как дети, рады, когда на берегах появляется что-нибудь, кроме песков. Когда же показывается поселок Каракульсовхоза, оживляется и Хусейн: «Большой! Ничего не было... В пятьдесят девятом году два дома только стояло». А это лишь постоянный поселок, где-то в песках отары. В ста — ста пятидесяти километрах от берега пасутся бараны с самой лучшей шерстью.

Все больше насосов по берегам. Большие — чешские («семь кубов в секунду») и наши — поменьше («три куба»). Их трубы с неистовой силой сосут воду Амударьи, втягивая в себя даже огромных рыб. А на полях уже исчезают арыки. Земля промыта, арыки засыпают, и поля становятся просторными и большими. Хусейн говорит, что там будет хлопок, тоже «самый лучший», потому что хорошему хлопку нужна вода, уход и солнце — «три тысячи двести градусов должен набрать хороший».

У реки девушки чистили шкурки и вывешивали их сушиться.

В Каракульсовхозе Хусейн никогда не был: «все мимо плавал», и сейчас идет с нами.

Воскресенье, но все работают: самый сезон, надо чистить шкурки. Процесс прост, однако узнать о нем удается с трудом — никто из девушек, что чистят шкурки, по-русски не говорит. А Хусейн куда-то пропал.

В отарах режут барашков, шкурки засаливают и, выдержав в соли 10—11 дней, привозят сюда, на берег Дарьи. Здесь девушки счищают соль ножами, развешивают шкурки на шестах, и они, переломившись надвое, сушатся на солнце. Потом их переворачивают, и тут же, сидя на корточках, девушки счищают остатки соли, срезают клоки запекшегося по краям мяса и, перевернув, начинают вычищать шерсть — в ней песок.

Это каждый год, это издревле, и то, что это было здесь всегда, видно в каждом движении рук. Лопаточка мелькает быстро. Она кажется сделанной из какого-то ценного дерева, но это не так. Тахта — обыкновенный кусочек фанеры, но так отполировалась от бесконечных движений, что превратилась в благородное, дерево — красноватое, ровное по краям, так и отливает на солнце блеском.

Шкурка готова. Последние удары по ней красной палочкой из кандыма (она крепка, как саксаул, но безукоризненно пряма; когда-то из кандыма делали стрелы) — и шкурка укладывается под пресс: доски, на них огромные камни. Здесь витки каракуля приобретут свою форму, которую они потеряли при засолке (В Чарджоу мы были на каракулевой фабрике. Там и говорили нам, что туркменский каракуль лучший. Поразило же более всего количество сортов — их триста! И в каждом сорте еще семь подсортов.).

На берегу смех. Девушки что-то говорят, но мы ничего не понимаем. Старуха в полинявшем халате хочет выступить толмачом и думает, что чем медленнее и старательнее будет она произносить слова, тем будет понятней. Наконец она произносит слово «паспорт». Все просто хотят фотографироваться! И все понятно, хорошо, и все довольны друг другом.

Мы уплываем.

Уже видна теснина Дуль-Дуль. Это здесь пророк Али перепрыгнул реку на коне. И, как видение, среди песков возникает впереди совершенно блестящий подвесной мост. Мы все на носу. Зрелище необычайное. В пустыне — нечто фантастическое.

— Красивый... Всегда смотрю,— вырывается у Раи.

— Труба там, газ на Урал идет, — говорит Хусейн.

— Дальше Дарья кончилась, — перебивает вдруг Рая.

И точно, мы на мели...

— Иди! Ищи Дарью! — смеется Рая.

Хусейн берет у Курбана бинокль. Смотрит долго. Ищет.

— Сейчас найдет Дарью, — говорит ласково о нем Рая, а ему кричит: — Ты чай утром пить не должен, не заработал... Ищи, ищи Дарью!

Как мы будем прощаться с ними? Кажется, будто всю жизнь вместе проплавали...

Глава III. Полуслепая (Нукус)

Если схематично изобразить речную систему Амударьи с ее притоками и ирригационными каналами, то она будет похожа на дерево, у которого ветви — притоки, а корни — ирригационные каналы.
В. Я. Нелюбин, Амударья

Она стала больше похожа на дерево... Мы не дошли до Арала. Есть слепые реки пустынь. Мургаб, Таджен, Зеравшан — они никуда не впадают, теряясь в песках. Но сейчас под Нукусом ослепла Амударья.

Она отдала свою воду Ашхабаду, наполнив ею Каракумский канал, река отдала себя Голодной степи, хлопку Туркмении и Узбекистана, ею живет Хорезм. Ее водой каждый год промывается и орошается вся земля, где человек посадил хотя бы один росток. И вот здесь, где до Аральского моря еще двести пятьдесят километров, русло реки можно перейти по сухому песку. Река отдала себя всю.

Нукус собирает воду, перегородив Амударью насыпью. Весной насыпь даже приходилось взрывать, чтобы не было наводнения, а сейчас вода была где-то в десяти километрах вверх от насыпи...

На всех картах Амударья впадает в Аральское море, но сейчас в устье ондатры ползут по песку, отыскивая бочаги, а рыбе некуда идти нереститься.

Нукус скоро найдет себе выход. Как только будет построен Тахиаташский гидроузел, город уже не останется без воды даже на день, как это случилось теперь. Водохранилище будет накапливать в себе воду. Но Арал? И все то спокойное благополучие, которое мы видели до сих пор, пройдя от Керки до Нукуса?

— Если пересохнет Арал, не знаю, что будет, — говорит нам главный инженер Управления машинного орошения Роман Александрович Пружинский. — То есть это все знают, можно предположить... Преобладающие ветры с устья, с Арала. Оттуда пойдет на нас соль. Это будет не то что засоление. Почвы по всей реке и так засолены, промывать их надо три-четыре раза. А тогда их не промоешь ничем. Но что делать?— разводит руками Пружинский. — Только у нас по Каракалпакии на Дарье около тысячи насосов. Там за ними совхозы — и у каждого свой план, и всем нужна вода. Надо работать, нужен хлопок. Жить нужно. Чтобы сюда дошла Дарья, приходится иногда просто снимать с насосов команды. Иначе местное начальство все равно заставит их качать. Снимешь, опечатаешь, тогда уж все.

Все это заботит, кажется, всех. Об этом можно говорить долго, каждым словом добавляя и добавляя тревоги. Но уж говорено. Вот что писал, например, по этому поводу вице-президент Академии наук Туркменской ССР, академик ВАСХНИЛ И. Рабочее:

«В ирригационном строительстве проектирование должно вестись с перспективой... В настоящее время в бассейнах рек Амударьи и Сырдарьи орошается около пяти миллионов гектаров. В ближайшее десятилетие за счет использования вод среднеазиатских рек поливные массивы расширятся до 8 миллионов гектаров... Но развитие хлопководства во многом зависит от равновесия природных факторов. Хочется в связи с этим поделиться мыслями о возможных последствиях, связанных с интенсивным использованием на орошение вод Амударьи и Сырдарьи. Водные ресурсы бассейна Аральского моря составляют около трех процентов речного стока страны и оцениваются в 125 кубических километров. До последнего времени из Амударьи и Сырдарьи в Арал сбрасывалось примерно 50 кубических километров воды. Этого достаточно, чтобы сохранялся оптимальный водный баланс моря, благоприятный для рыбоводства и судоходства.

Аральское море выполняет и другие функции. Огромная площадь его водного зеркала, заросли в дельтах рек и прибрежное мелководье создают на огромной площади специфический микроклимат... Благодаря этому в северных районах бассейна Амударьи, где производится около миллиона тонн хлопка (Каракалпакия, Хорезм, Ташауз), безморозный период продолжается 180—190 дней. Вот почему в этих широтах климат благоприятен для возделывания теплолюбивого хлопчатника. С уменьшением стока рек в Аральское море может резко сократиться его водная поверхность. Море уже не станет в такой мере, как сейчас, выполнять роль своеобразного терморегулятора, смягчающего температурный режим орошаемой зоны. Вряд ли сохранятся благоприятные условия низовьев рек Средней Азии после «усыхания» моря.

Поэтому наряду с интенсивным использованием свободного стока этих рек необходимо решать весьма сложную и вместе с тем назревшую задачу о переброске в Арало-Каспийский бассейн вод некоторых сибирских рек».

...Это было написано в прошлом году.

Ю. Лексин, В. Орлов (фото), наши специальные корреспонденты

Просмотров: 7393