В Каракумы с оказией

01 ноября 1970 года, 00:00

По самой удобной дороге вдоль гряды барханов стадо шло к воде, и наши пути совпали. Ни один верблюд не свернул в сторону, они только ускоряли шаг. Тогда мы круто свернули влево и все-таки обошли их.

Песчаное облако, окружавшее стадо, стояло долго позади нас — теперь верблюды бежали точно по нашим следам.

Но все же мы первые увидели станцию... Верблюды пришли к ее воде утром, когда зеркальные лепестки опреснительной станции уже блистали на солнце. Как гигантский подсолнух, лепестки весь день поворачивались к свету, ловя каждый его луч, и если стоять близко, то можно было слышать, как включались автоматически моторы насосов и перегоняли воду. Вокруг не было ни души... Но по тому, как матово сверкали стеклянные ряды на площадке под лепестками — действительно похожие на парники! — чувствовалось главное: здесь есть вода...

Когда и этот бархан мы устелили кривыми стволами саксаула и, увязая в песке, догоняли машину, Аннагельды сказал, что я могу звать его «просто Анна».

— Гельды это так... Это полностью. Для незнакомых.

Он улыбнулся и полез в кабину, мне же вольно было понять его улыбку как угодно: быть может, он извинялся, что так поздно я буду звать его «просто Анна» — мы выползали с машиной уже не на первый бархан.

Да и сейчас, забираясь в кабину, мы знали, что залезаем в нее ненадолго. Наш шофер Аман плохо вел машину. Впрочем, это могло и казаться, как кажется порой, когда неудачи идут одна за другой, а ты должен только следить за их ходом со стороны, не имея права вмешаться. И все-таки он плохо переключал скорости. Поэтому мы и елозили взад-вперед перед каждым крутым барханом. Неторопливый по натуре, Аман разгонял машину хорошо, но, когда она, вся дрожа, теряя последние остатки второй скорости, подползала к перевалу, Аман включал первую скорость гораздо медленней, чем это нужно было машине. Когда дрожь нельзя было унять даже в собственных руках и ногах, мы с Анна понимали, что пора выходить ломать саксаул.

— Вот если б гружены были тяжелее... — сказал, включая заднюю скорость, Аман.

Мы же везли всего тысячу восемьсот литров воды, пресной воды из Бахардена. Тяжелый плеск ее был слышен за спиной.

— Вода... — очень задумчиво сказал Анна, когда мы неслись по такыру, как по асфальту. И больше ничего не сказал про нее. Стал говорить про такыр.

— Даже змеи здесь не живут. Не заползают... У них животы нежные. И зайцы, лисы — сюда никто не заходит, боятся лапы покорябать... А дыни знаешь какие на такырах? Пробовал?

— Нет.

— А змеи на ночь на такыр заползают, — вернулся почему-то к змеям Анна. — Здесь их никто не беспокоит ночью.

Он говорил о змеях без брезгливости и страха.

Машина перелезла бархан за такыром. Бархан был так великолепно огромен, что застилал нам весь горизонт, и вот теперь нам открылся город... Конечно, это были только развалины с тяжелыми волнами желтого песка. Сыпучие волны взбирались на остатки кирпичных стен, стремясь достичь их искрошенных вершин. Но все равно это был город. Его величие и сила чувствовались даже в останках, и то, что он сумел остаться незасыпанным совсем, еще больше подчеркивало это величие. Так в старинной картине, на полотне которой сохранились лишь вялые силуэты, даже рама говорит не о себе, а о когда-то великолепном полотне. А ведь ей приходилось всего лишь оттенять это полотно... Так было здесь с песками. Анна глядел на город словно впервые, но когда он заговорил...

— Археологи копали... — и тут же, будто извиняясь за слабость, добавил: — Приехать я к ним не мог... Хотелось очень. А однажды выбрался... В этом городе даже кирпичный завод был. А ведь это очень давно было. Громадный город — в песках! До Бахардена здесь семьдесят километров... А у нас только поселок...

— Как же он погиб? —спросил я.

Анна не хотел этого вопроса.

— Они нашли здесь глиняную трубу... Труба шла в Бахарден. Потом на всем пути откопали остатки. Попадаются совсем целые куски. Я сам видел... Погиб он странно. Всякое говорят. И с неохотой добавил: — Говорят, по этой трубе шло молоко... Прямо из стад. Они пили его, — кивнул он в сторону развалин. — Но его нельзя было выпить все. Они купались в нем... Такой город должен был погибнуть. — Анна улыбнулся. — Говорят так.

Окаймленные белым, длинные мягкие иглы кандыма проплывали по сторонам. Барханные пески пропали. Наверное, они ждали нас за горизонтом. А здесь колыхался созен — высокий, стройный, с тонкими длинными листьями ивы. Изредка попадались уже высохшие его ветви, ветер их уже не мог колебать, но они были наклонены только на запад. Так всегда наклоняется высохший созен. Могучими пучками, как осока на кочкарнике, возвышался селин, и тут же ветвился «святой борджак». Это был корм для всех ползающих, прыгающих и бегающих пустыни. Борджак нельзя было употреблять для топки, грех... Говорят так.

Первого зайца увидел я, а через пять минут Аман принес его уже завязанного узлом и бросил в кузов, где лежала наша цистерна с водой. Теперь мы с Анна глядели во все глаза, стремясь увидеть второго. Но только суслики выходили из нор навстречу нашей машине. Изумленные, они сидели на толстеньких задах перед черными отверстиями нор, потом или скрывались в своих подземельях, или вдруг убегали, напуганные шумом мотора, смешно и высоко вскидывая задние лапы. Им сильно надо было их вскидывать, чтобы нести свое тело... Лучше было ящерицам. Эти бежали по барханам, пока машина не догоняла их, и тогда в отчаянии, работая всеми лапами, туловищем, головой, мгновенно зарывались в песок. Порой зарывались у самого колеса, и тогда над тем местом, где только что копошилась ящерка, видна была сыпучая свежая ямка. Барханы ждали нас за горизонтом. Саксаул выламывался легко, но в конце концов нами овладело сонное безразличие. Я точно знаю это состояние: оно желтого цвета скуки и песков. Можно сколько угодно закрывать глаза, это не поможет — желтый цвет уже в тебе... Все так же уносили от нас толстые зады суслики, все так же мы пятились с барханов, но уже не глядели, как скрываются от нас ящерицы. «Если бы дождь», — проскрипел сквозь зубы Аман. Он замолчал, но мы знали, как хороший дождь прибил бы пески и как шел бы наш «газик».

— Всё! — выдохнул Анна, и я увидел, как он раскачивается в такт движениям машины.

Я глядел на него, а видел всех нас: как тяжелые тряпичные груши, набитые до отказа сухим песком, мы раскачивались между пыльным стеклом и спинкой сиденья. Нам было уже безразлично, приедем ли мы с заходом солнца на место или будем ехать к нему всю ночь.

— Анна, когда же мы приедем на эту станцию?

Он только пожал плечами.

Мы пили чай у подножья бархана, глядя в огонь костра. Светлые пески темнели, и вокруг нас горели початки чомуча. Сейчас мне кажется — и это бывает часто, — что я не видел их никогда. Но я видел их... Величиной с руку до локтя, они выползали из голого песка. Вокруг них не торчало ни травинки, они не просто росли: казалось, они вылезают из песка даже сейчас, когда ты смотришь на них; змеиные цветы — так называли их, и в их безжизненной, жестокой яркости действительно было что-то змеиное. А они были еще похожи на оранжево-желтые ананасы, и это сходство с великолепными плодами, сходство разительное, тоже казалось ядовитым, как ядовиты были эти жуткие исчадья песков. В окружении их хотелось смотреть на что угодно, только бы это было сделано руками человека, сделано здесь, в этой же пустыне, где выросли жуткие мясистые цветы... Поэтому, я заметил, мы так подолгу смотрели на свою машину, иногда глядели все трое сразу. Поэтому я и спросил о станции:

— Как она выглядит, Анна?

— Просто. Как парники...

Это действительно было слишком просто. Но Анна, сколько я его ни выспрашивал, ничего другого сказать не мог. «Да, как парники... Только рамы углом. Сходятся на середине... Неужели ты не видел парников?»

И опять мы пили чай.

Не знаю, но или оттого, что мы уже не тряслись в машине, или это случилось от выпитого чая, только мы ощутили облегчение. Тусклое состояние, что ты не выдержишь больше ни шага в этой пустыне, вдруг растворилось, и вновь появилось ощущение жизни. Оно явилось в самом простом своем варианте — чего-то хотелось: говорить, спрашивать, смотреть — да все равно что... И тогда Анна рассказал о том, что я спрашивал. Он говорил, а Аман не убирал пиалы, потому что здесь нельзя стоять, если сидит старик, и нельзя быть без шапки, если старшие сидят в шапках. Анна был старшим: он был освобожденным парторгом совхоза, и он был старше нас года на два...

— Три года назад,— сказал он,— нам предложили дать на постройку этой станции несколько тысяч. Мы дали. Мы хотели бы дать меньше. Ты поймешь почему... Я расскажу тебе другой случай. Это было еще раньше... Тоже приехал научный сотрудник. Все документы у него были в порядке. Совхоз, мол, должен понять ценность его опытов, ну и все такое... Сам понимаешь. А он, этот ученый, овец осеменял... Хорошо осеменял. Дело это небыстрое, но пошло: овцы стали приносить по три ягненка — вроде бы польза совхозу. Но овца это не поняла. Шкурки стали меньше, крошечные стали совсем... Потом он просил нас дать положительный отзыв. Не дали мы, никакого не дали...

Вот и со станцией... Пойдет вода или нет, а деньги с нас шли, почти два года шли... Шестьдесят тысяч! На эти деньги столько всего можно было сделать! Поставь еще чаю, Аман...

Аман принес сухих веток, и черный, закопченный кувшин тут же обняло пламя. Анна неторопливо обкладывал его мелкими сухими прутьями и несколько веток отбросил в сторону.

— Борджак?

Он молча кивнул.

— А ведь пошла вода! — рука его вместе с возгласом замерла.— Отлично вода пошла... Ты не представляешь, как мы были рады! Даже не то совсем... — Анна поморщился. — Мы, знаешь, помнили про деньги, но забыли о них, понимаешь?! Мы поверили в воду. А потом я понял все... Не знаю, как не понимал раньше. Ведь просто! Я скажу — и ты поймешь... Я ездил на эту опреснительную чуть ли не каждую неделю. В общем, как была возможность, так и ездил. И увидел воду. Я попробовал ее...

Анна вынул кувшин из огня и снял пепел с воды.

— Конечно, это начало... Мы уже думаем, где поставить такие станции. Не надо будет гонять стада к колодцам. Просто бетонируем площадку, достаем стекла — их можно достать. И пускаем соленую воду под стекло — ее здесь сколько хочешь. А дальше все делает солнце... Конечно, это может сделать только наше солнце, здесь, в пустыне. С одного квадратного метра стекла пять литров воды. Пять литров пресной воды в день. Ты понимаешь?! Пей чай, ты плохо пьешь чай... Нельзя так пить в пустыне.

— А стекла, Анна? Обыкновенные стекла?

— Конечно. Ты спрашиваешь меня, как я спрашивал их, ученых. Только мне спрашивать надо было больше,— Анна улыбнулся.— Стыдно было, понимаешь... Я подстерегал их потом: как новый кто приедет на станцию, лаборант какой-нибудь, так начинаю и его мучить, — он тихо засмеялся.

Он говорил еще о древних египтянах... («Мне рассказывал об этом тоже один ученый со станции»,— сказал он.) Египтяне выкладывали из огромных камней пирамиды, и ночью камни собирали росу. Роса стекала в основание пирамиды, каплями скатываясь по остывшим бокам камней. Когда Анна говорил о них, казалось, он видел эти капли, как видели их те полуобнаженные люди, когда приходили с рассветом к пирамиде. Они, наверное, присев, долго смотрели, как стекают последние струйки прозрачной росы... Капли падали со звоном. Мне показалось, что Анна жалел тех людей...

Ученые из Ашхабадского физико-технического института пришли, в сущности, в ту же самую пустыню, какой она была века.

— Они сказали... — Анна повторил, что сказали они, слово в слово, как, наверное, повторял уже не раз. — Они сказали, что соленая вода, если пустить ее под стеклом, будет испаряться, оседать на стекле уже пресной и потом стекать по желобу... «Стекать туда, где ее никогда не было...» И воды будет много. Очень много!

— А стекла. Что стекла... — сказал он. — Туда верблюды заходят... Пришлось колючей проволокой огородить все. И то следить надо. Если верблюд хочет пить и чует воду — придет за десять километров. Шкуру в кровь порвет о проволоку, а все равно прорвется... Вода зовет.

Он пил чай и опять усмехнулся.

— Ты что, Анна?

— Да вспомнил... Кандидат рассказывал. Со станции тоже. Сидит он как-то, слышит: стекло звенит. Вышел, говорит, смотрю, стоит на станции старик чабан, палкой стекло ворошит в песке, а стекло уже разбито. Стоит, головой качает... Ты что, говорю, делаешь, отец? Зачем разбил? Не бил, говорит, я. Я потрогал... Тихо потрогал — не бьется. Простое стекло, а не бьется! Обман, говорит... Стукнул сильней — опять ничего. Изо всех сил стукнул... Не очень крепко делаешь, говорит.

Аман засмеялся восхищенно, а Анна не смеялся.

— Ну что? Поехали? — сказал.

Опять плескалась за нашими спинами вода. Садилось солнце. Опять мы выскакивали из кабины и ломали саксаул, и я облизывал потом на руках кровь. Когда недолго сидели в кабине, я думал о том, что мы везем всего тысячу восемьсот литров воды. Это только людям: пастухам и тем, что на станции. А станция уже дает три тысячи литров в день... Пить, конечно, лучше воду из Бахардена. Поэтому мы и везем ее.

Но уже темнело, и никто из нас троих не знал, доедем ли мы со своей водой сегодня или нам придется ночевать в песках. Хорошо еще, у нас есть заяц... Мы не пропадем. Молодец Аман! И хорошо, что Анна еще в Бахардене дал мне телогрейку... Без нее в Каракумах в апреле я замерз бы насмерть.

Ю. Лексин, наш спец. корр. Фото автора

Рубрика: Без рубрики
Просмотров: 5232