
Итак, Генри Моргану суждено было остаться на Барбадосе — клочок бумаги превратил его в бесправного раба, чьей жизнью, душой и телом мог теперь полновластно распоряжаться некий Джеймс Флауэр, плантатор. Джеймса Флауэра нельзя было упрекнуть в жестокости, но про него можно было смело сказать, что умом он не блещет. Всю жизнь он мечтал о каких-то идеях, которые вдруг придут ему в голову. Он стремился создавать идеи и претворять их в жизнь на диво всему свету. Пусть они несутся в мир, как камни по склону горы, порождая лавину человеческого восхищения. Но мыслей не было.
Однажды ему в руки попала книга короля Якова «В защиту колдовства», и он взялся доказывать ее положения. С помощью древних заклинаний и черного напитка — смеси из разных отвратительных снадобий с изрядной долей гашиша — он попытался взлететь с крыши своего дома. И когда он лежал с переломом обеих ног, предметом его тщательного изучения был фолиант Скотта «Разоблачение колдовства».
Учение Декарта занимало умы всех образованных людей, и Джеймс Флауэр тоже решил свести всю философию к основному постулату. Он заготовил пачку бумаги и великолепных перьев, но так и не сумел изложить свой постулат. Потом он примкнул к возникшей философской школе Бэкона. В опытах Флауэр сжег себе все пальцы, он пытался скрестить клевер с ячменем; вырывал ножки у бесчисленных насекомых, пытаясь что-то открыть — все равно что; но ничего не добился. И так как у него был небольшой доход — один из дядюшек оставил ему наследство, — опыты становились все разнообразнее и шире.
Некий фанатик написал когда-то в строгой научной манере неистовую книгу — «Влияние спиртных напитков, кратковременное и длительное». Это произведение попало в руки Джеймса Флауэра, и однажды вечером он взялся проверять одну из самых ее невероятных теорий. Во время опыта, забыв о методе индукции, он без всякого повода запустил горшком с цветами в одного из стражников его величества. И Джеймсу Флауэру даже в голову не пришло, что это была единственная стихийно возникшая идея за всю его жизнь. После этого события Флауэру пришлось вложить свое небольшое состояние в плантацию на Барбадосе и отправиться туда на жительство.
Джеймс Флауэр, человек, порывавшийся стать творцом, превратился в тихого, доброжелательного джентльмена, весьма незадачливого и неприспособленного к жизни. В последние годы он был склонен убеждения принимать за идеи. Если кто-то при нем достаточно громко отстаивал свои взгляды, Джеймс Флауэр робел; он говорил себе: «Вот один из тех одаренных божественным разумом счастливцев, в ком горит пламя, которого нет во мне».
* * *
Белых на плантации было совсем немного, и те из них, кто возделывал землю, отупевшие, угрюмые оборванцы, расплачивались за какие-то давно забытые преступления против короны. Лихорадка дремала в них, просыпалась по временам со свирепым ворчанием и снова забывалась в полусне, не закрывая недремлющего злого ока. Они месили руками жидкую грязь на полях, за годы рабства глаза их потухли, плечи опустились, унылое тупоумие оплело мысль липкой паутиной. Говорили они на нелепой смеси лондонского жаргона и языка гвинейских негров, пересыпанной обрывками трескучего карибского говора.
Когда срок их рабства истекал, они некоторое время бродили неприкаянно вокруг, с какой-то завистью наблюдая, как работают остальные. И вскорости либо подписывали новый кабальный договор, либо пускались в разбой.
Надсмотрщик, один из бывших рабов, истязал своих прежних собратьев по труду, вымещая на них все, что сам выстрадал.
Джеймс Флауэр привез Генри на берег: застывший в тоске юноша чем-то тронул его душу. До этого ему никогда не приходило в голову, что рабы — тоже люди, он, не задумываясь, следовал наставлениям Катона Старшего о том, как обращаться с рабами. Но здесь перед ним был настоящий человек, и, вероятно, благородного происхождения. Этот юноша кричал, что он не хочет быть рабом. Другие же сходили на берег, зная свою судьбу и полные упрямой затаенной злобы, которую из них надо было потом выколачивать.
— Не убивайся, малыш, — сказал плантатор. — Ты слишком молод, чтобы ходить в плавания на острова. Пройдет несколько лет... и ты станешь настоящим мужчиной.
— Но я мечтал стать пиратом, — уныло молвил Генри. — Я отправился в море, чтобы разбогатеть и стать знаменитым. А как я этого добьюсь, если теперь я раб и вы меня отправите мотыжить землю на плантации?
— Ты не будешь мотыжить землю на плантации. Я хотел, я всегда хотел, чтобы у меня в доме был какой-нибудь паренек, ведь я становлюсь стар. Мне нужен, приятель, собеседник, с которым я могу делиться мыслями, который готов слушать меня. Соседи приходят ко мне и пьют мое вино, а сами потом, наверно, смеются надо мной и над моими книгами — моими чудесными книгами.
А ты, быть может, согласишься коротать со мной вечера, и мы будем говорить о книгах. Твой отец, наверно, джентльмен, это видно по тебе.
А сейчас, — кротко продолжал Джеймс Флауэр, — у нас будут вешать человека, и мы должны поспешить, чтобы успеть вовремя. Я точно не знаю, в чем виноват этот парень, но, видно, натворил дел. И что говорить об этом — у какого же это писателя? Одним словом, где-то я читал: «Главное в наказании то, что и другие видят, какая их может постигнуть участь». Да, я считаю, что время от времени не мешает кого-нибудь повесить. Это дороговатая, но прекрасная воспитательная мера по отношению к остальным. У меня этим занимается надсмотрщик. И знаешь, по-моему, ему это доставляет удовольствие.
Флауэр привел юношу к глиняным хижинам, крытым тростником; они вплотную примыкали друг к другу и стояли, образуя внутри квадрат, нечто вроде небольшой площади. Посредине этой площади, как страшный идол, возвышалась виселица черного дерева; до блеска натертая растительным маслом, она тускло светилась в лучах солнца. Виселица была поставлена так, что каждый раб, выглянув из своей лачуги, видел это черное чудовище, на котором и он мог встретить свой конец. Надсмотрщик не пожалел труда. Он собственноручно натирал темные бревна. Он частенько стоял, не сводя с виселицы глаз, склонив голову набок, — так художник разглядывает свое новое творение.
Флауэр сел и усадил Генри рядом. Всех рабов пригнали на площадь. И Генри увидел обнаженную черную фигуру, которая извивалась и корчилась на конце веревки, а негры вокруг со стоном раскачивались взад и вперед; белые рабы скрежетали зубами и грубо бранились, чтобы не разразиться криком. Карибы сидели на земле и без особого интереса и страха наблюдали за происходящим. Когда все кончилось и несчастная черная жертва бессильно повисла со сломанной шеей, плантатор взглянул на Генри и увидел, что тот сотрясается от судорожных рыданий.
— Знаю, в первый раз трудно это перенести, — сказал Флауэр мягко. — Когда я в первый раз увидел казнь, я долго не мог спать. Но через некоторое время, через пять, десять, пятнадцать раз, начинаешь относиться к этому зрелищу равнодушно и даже не задумываешься о нем — во всяком случае, не больше, чем о цыпленке, которому свернули шею.
Генри все еще горько всхлипывал.
— Я тебе покажу в книге Ольмарона о жестоких делах инквизиции трактат о том самом чувстве, которое ты сейчас испытываешь. Он пишет: «Когда впервые смотришь на человеческие мучения, они кажутся чем-то противоестественным, ибо вокруг себя мы видим, как правило, спокойных, безмятежных людей. Но некоторое время спустя вид мучений становится нормальным явлением...» Напомни, я тебе как-нибудь покажу этот отрывок; хотя, должен сказать, мне зрелище казни никакого удовольствия не доставляет.
* * *
Месяц за месяцем вечерами они сидели вдвоем на темной веранде, и Джеймс Флауэр обрушивал на Генри потоки своих сумбурных познаний. Генри старался не проронить ни одного слова, ибо часто плантатор рассказывал о войнах древности, о том, как они велись.
— И все это есть в книгах, которыми уставлены ваши полки? — спросил однажды Генри.
— Все это и тысячи, тысячи других вещей.
Однажды Генри попросил хозяина:
— Пожалуйста, сэр, научите меня языкам, на которых написаны эти книги. Есть многое, что мне хочется прочесть самому.
Джеймс Флауэр был в восторге. Обучая юношу, он впервые в жизни испытывал что-то похожее на удовлетворение. И молодой раб внушал ему теплое чувство.
— Латынь и греческий! — восклицал он. — Ты будешь их знать. Если пожелаешь, я обучу тебя и древнееврейскому.
— Я хочу читать книги о войнах и мореплавании, — сказал юный Генри. — Я хочу читать о войнах древних времен, о которых вы мне рассказывали, — ведь придет время, и я стану пиратом и захвачу какой-нибудь испанский город.
Шло время, Генри быстро усваивал языки, подгоняемый неуемным желанием читать. Джеймс Флауэр еще глубже зарылся в книги — новая роль педагога была ему по душе.
Время от времени он спрашивал:
— Генри, ты не передашь надсмотрщику, чтобы он отправил мелассу (сахарная патока) на берег? За ней пришел корабль.
А вскоре пошли и такие разговоры:
— Генри, сегодня у меня есть какие-нибудь дела?
— Да, сэр. Пришел большой корабль из Голландии. Нам очень нужны серпы. Старые почти все растащили карибы — они делают из них ножи. Мы еще хлебнем горя с этими карибами, сэр.
— Так ты купишь серпы, Генри? Не выношу я этой жары, не хочется выходить из дому. И надо бы наказать индейцев за воровство. Ты проследишь за этим, а?
Мало-помалу Генри приобретал все большую власть на плантации.
Прошел год. Хозяин после одного случая проникся безграничным уважением к Генри, в этом уважении был оттенок грусти, но она не повлияла на привязанность хозяина к своему юному другу.
— Вы задумывались когда-нибудь о войнах древности? — спросил Генри. — Вот я прочел об Александре Македонском, и Ксенофонте, и Цезаре.
И мне пришло в голову, что битва и тактика, то есть успешная тактика, — это не более чем овеянная славой ловкая проделка. Конечно, нужны и сила и оружие, но, в сущности, войны выигрывает человек, который сидит за столом, как завзятый картежник, и соображает, как надуть противника. Приходило вам это в голову, сэр? Тот, кто может читать мысли заурядных генералов, как я читаю мысли рабов, может и выигрывать сражения. Такому человеку нужно только перехитрить противника. Не в этом ли секрет тактики вообще, а, сэр?
— Я, признаться, не задумывался над этим, — отвечал Джеймс Флауэр с легкой завистью. Но его утешала мысль, что все-таки он был тем учителем, который натолкнул Генри на такие размышления.
* * *
Прошло два года. У надсмотрщика кончился срок наказания, и он получил свободу. Но свобода оказала слишком сильное воздействие на его разум, привыкший подчиняться. Он помешался, и ярость обуяла его; он с воплями метался по дорогам, набрасываясь на каждого встречного. А однажды ночью его безумие приняло ужасающие, неистовые формы. Он катался по земле у подножия виселицы — своего творения, кровавая пена выступила у него на губах; и сбежавшиеся рабы в страхе глядели на него. Потом он вскочил — волосы всклокочены, глаза горят безумным огнем, — схватил факел и ринулся в поля. Генри Морган выстрелом в голову уложил его, когда он уже был почти у самых зарослей сахарного тростника.
— Кто лучше меня знает работу? Да и кому еще вы можете доверять? — спросил юный Генри у плантатора. — Я много книг прочел о ведении хозяйства и думаю, что сделаю плантацию во много раз доходнее.
Так он стал надсмотрщиком. Но ни у одного надсмотрщика не было еще такой власти.
Генри убрал виселицу с площади и распорядился вешать людей тайно, только по ночам. Он действовал так не из добрых побуждений; просто Генри убедился на собственном опыте, что нельзя воспринимать как обыденное то, что от тебя скрывают. Тайная казнь должна была внушать рабам больший ужас, чем казни, которые они видели при свете дня.
Генри твердо усвоил следующее: никогда нельзя показывать рабу, что ты размышляешь, колеблешься, иначе, непонятно каким образом, они обретают над тобой власть, которую трудно побороть. Нужно обращаться с теми, кто стоит ниже тебя, холодно, высокомерно, оскорбительно. За редким исключением оскорбления считают символом превосходства. Окружающие воспринимали Генри таким, каким он хотел казаться, а он мог надеть любую личину.
Если на тебе великолепное платье, все вокруг решают, что ты богат, влиятелен; к тебе и относятся соответственно. Когда Генри делал вид, будто он говорит то, что думает, почти все принимали его слова за правду. И он усвоил самый главный урок, который ему преподала жизнь, — если быть предельно честным и отчитываться до копейки девять раз подряд, то на десятый можно украсть сколько хочешь, никто тебя ни на миг не заподозрит, нельзя только допускать, чтобы эти девять раз хоть для кого-то прошли незамеченными.
Растущая горка золотых монет в сундуке у него под кроватью убедительно подтверждала ценность этого урока. И Генри последовательно придерживался всех своих принципов. Он никому не давал ни малейшей воли над собой, не позволял проникнуть в свои мысли, разгадать побуждения, возможности и недостатки. Люди не верят в себя — значит, они не могут верить в того, кого считают подобным себе.
Жизнь постепенно научила его всему этому, и он стал хозяином на плантации. И вот уже Джеймс Флауэр беспомощно цепляется за него, ждет его советов и решений, и карибы, и негры, и белые каторжники ненавидят и боятся Генри Моргана. Но они не могли причинить ему никакого зла — они не знали ни одного его слабого места.
Джеймс Флауэр блаженствовал: никогда он еще не был так счастлив — молодой управляющий снял с его плеч тяжкий груз забот о плантации. Ему уже не нужно было думать о пахоте. Он все больше и больше погружался в свои книги. И теперь, когда он состарился, он, сам того не замечая, без конца перечитывал одни и те же тома. Часто он испытывал легкое раздражение от того, что какой-то неряха исчиркал пометками все поля и оставил загнутые страницы.
А Генри Морган получил огромную плантацию и огромную власть. Под его умелым руководством плантация росла и процветала. Он заставил землю давать в четыре раза больше, чем прежде. Рабы исступленно трудились под угрозой кнута, который висел над ними в полях, но кнут этот был просто символом. Прежний надсмотрщик упивался истязаниями, а Генри Морган не был жесток. Он был беспощаден. Он просто убыстрял бег колес на своей фабрике. Никому не придет в голову проявлять доброту к шестерне или винтику. И юный Морган не задумывался, нужно ли его рабам хорошее отношение.
Генри выбивал из земли все деньги, какие она могла дать, его сбережения, хранимые в сундуке под кроватью, росли — он добавлял по мелочи то от продажи тростника после уборки, то от покупки скота. Это было даже не воровство, а всего лишь вознаграждение за удачные сделки. Горка золотых монет все росла и росла, дожидаясь того времени, когда Генри Морган станет пиратом.
* * *
К тому времени, когда Генри Морган стал пиратом, на побережье Дарьена и на зеленых Карибских островах гремела слава о многих бесстрашных удальцах.
В кабачках Тортуги рассказывали истории об огромных богатствах, награбленных и растраченных, о могучих кораблях, захваченных и потопленных, о золоте и серебре, которое пираты грудами сваливают на палубы своих кораблей.
Свободное Братство превратилось в грозную силу с того часа, когда Пьер Ле Гран с небольшим отрядом лихих охотников прокрался через леса Эспаньолы и сумел на утлой пироге захватить вице-адмиральское судно флота, перевозившего сокровища в Испанию. Для Франции, и Англии, и Голландии эти острова были надежным местом ссылки преступников, и вот уже многие годы корабли свозили в Индии человеческий груз. В этих старых добрых государствах были времена, когда любого, кто не мог толком рассказать, что он собой представляет, хватали, загоняли вместе со многими другими в трюм корабля и отправляли в колонии, где он попадал в крепостную зависимость к первому же, кто мог заплатить ничтожную сумму. И когда истекал срок их рабства, эти люди брались за оружие и шли сражаться против Испании.
В этом нет ничего удивительного. Ведь Испания была государством католическим и безмерно богатым, а гугеноты, лютеране и английские протестанты прозябали в нищете. Oни вели священную войну. Испания прибрала к рукам все сокровища мира. И если несчастным, обездоленным беднякам удавалось, забравшись в карман, стянуть у Испании золотой, кому от этого хуже? Кто негодовал, кроме Испании? Конечно, ни Англия, ни Франция, ни Голландия не обращали на это особого внимания. Иногда эти державы давали пиратам приказы напасть на Новый Арагон и Кастилию; так что можно было встретить моряка, который десять лет назад был отправлен подальше от своей страны в плавучей тюрьме, а теперь его величали «капитан милостью короля».
Франция заботилась о благе своих блудных сыновей — она отправила пиратам на Тортугу тысячу двести невест. Все тысяча двести сразу же по приезде занялись ремеслом более прибыльным, нежели положение супруги, но тут уж Франция ничем не могла помочь.
Морских разбойников называли буканьерами, и название это шло от тех времен, когда они еще занимались в лесах охотой. И был у них свой особый способ коптить мясо: маленькие кусочки мяса и жира держали над самым огнем; копченное таким способом мясо — букан — было особенно сочным. Вот отсюда и пошло слово «буканьеры».
Но пришла пора, и эти охотники осторожно, маленькими группками стали выбираться из чащи лесов; группки объединялись в банды, потом в целые флоты из восьми, а то и десяти судов. И, наконец, тысячи пиратов собрались на Тортуге и из этого безопасного уголка совершали свои набеги — жужжали, как оводы, над крупом Испании.
И Испания не могла с ними справиться. Пошлют на виселицу десятерых — на смену им приходит сотня новых; приходилось ей укреплять свои города и переправлять сокровища через моря под защитой военных кораблей, на которых плыли отряды солдат. Неистовые пираты разогнали в морях почти все бесчисленные суда испанских колоний. Только раз в год отправлялся на родину флот кораблей с бесценным грузом.
Немало громких имен было среди пиратов Братства, они совершали подвиги, которые могли бы заставить Генри Моргана содрогнуться от зависти, не будь он глубоко уверен, что в один прекрасный день затмит их всех.
Был среди них Бартоломео Португалец, захвативший богатую добычу. Но он не успел с нею скрыться — его схватили возле Кампече. На самом берегу построили виселицу. Из своей темницы на борту корабля он смотрел, как ее сколачивают. А ночью, накануне казни, он заколол кинжалом матроса, его охранявшего, бросился в море и уплыл, держась за бочонок из-под вина. Не прошло и недели, как он вернулся на длинной пироге со своими дружками и увел этот самый корабль из кампечской гавани. Правда, вскоре он его потерял, во время урагана у берегов Кубы, но о его подвигах, захлебываясь от восторга, толковали по всем тавернам.
Рош Бразилец был круглолицый моряк родом из Голландии. В свое время португальцы выслали его из Бразилии, откуда и пошло его прозвище. Как ни странно, но он не затаил вражды против Португалии. Он ненавидел только Испанию. Это был добродушный и учтивый капитан; но стоило ему завидеть испанцев, и он приходил в ярость. Матросы его боготворили и всегда пили за его здоровье. Однажды, когда его корабль потерпел крушение у берегов Кастилья де Оро, он истребил почти целый отряд испанской конницы и ускакал со своими матросами на захваченных лошадях. Если поблизости случались испанцы, Рош превращался в дикого зверя. Рассказывали, что однажды он сжег своих пленников на медленном огне.
Когда же сокровища перестали возить морем, пришлось пиратам заняться сушей — они захватывали деревни и даже укрепленные города. Льюис Шотландец разграбил Кампече, оставив от него черные, дымящиеся руины.
Оллонец был родом из Сабль д'Оллона; и скоро он превратился в грозу западных морей. Началось у него все с лютой ненависти к Испании, а кончилось бессмысленной жестокостью. Он вырывал языки и мечом разрубал своих пленников от плеча до пояса. Испанцы охотнее встречались бы с дьяволом в любом обличье, чем с Оллонцем. Одно лишь его имя заставляло всех жителей покидать деревни, лежащие у него на пути. Говорили, что даже мыши убегали в джунгли. Он захватил Маракаибо, и Новый Гибралтар, и Сент-Джемс де Леон. И повсюду он истреблял людей лишь для собственного жестокого удовольствия.
Однажды, охваченный жаждой крови, он приказал связать восемьдесят семь пленников и уложить их в ряд на земле. Потом он прошел вдоль этого ряда с точильным камнем в одной руке и с мечом в другой. В тот день он собственноручно обезглавил восемьдесят семь человек.
Но Оллонец не довольствовался расправами над испанцами. Он отправился в мирные края Юкатана, где туземцы ютились в полуразрушенных каменных городах и где девушки носили венки из цветов. В Юкатане жил миролюбивый народ, вымиравший от какой-то странной болезни. Когда Оллонец покинул эти места, от городов остались лишь груды камней и пепла, исчезли и венки из цветов.
Индейцы Дарьена не походили на жителей Юкатана — это были свирепые, бесстрашные, неукротимые люди. Испанцы называли их браво и клялись, что с ними невозможно справиться. Они были друзьями пиратов, ибо ненавидели Испанию. Но Оллонец учинил у них грабеж и перебил всех мужчин. Долгие годы ждали дарьенские индейцы, когда придет час их мести; и, наконец, Оллонец попал к ним в руки, когда его корабль разбился у берегов Дарьена. Они развели костер и многие часы плясали вокруг, а потом сожгли француза на медленном огне.
Однажды вечером какой-то худой француз пришел в одну из таверн Тортуги; и когда спросили его имя, он схватил большой бочонок рома и швырнул его в тех, кто стоял рядом.
— Железная Рука, — сказал он, и никто больше не стал ему задавать вопросов.
Скрыл ли он свое имя от позора, или горя, или ненависти, так и не узнали, но по всему побережью о нем скоро пошла молва, как об удачливом, храбром капитане.
Эти люди пускали по свету крылатые словечки.
— Больше награбишь — больше и получишь! — проревел однажды Головорез, и теперь все повторяли это изречение.
Когда на маленькое суденышко капитана Лоуренса напали как-то два испанских фрегата, он сказал своим матросам: «Вы слишком бывалые ребята, чтобы не понимать всей опасности, и слишком храбрые, чтобы отступать перед ней». Это были прекрасные слова. Вдохновленные ими матросы захватили оба испанских корабля и привели их домой в Гояв.
Но не все были так жестоки или необузданны. Некоторые, как это ни странно, верили в бога. Был такой капитан Уэтлинг, который не пропускал ни одного праздника, чтобы не прочесть подобающие молитвы в присутствии всей команды, стоявшей с непокрытыми головами. Дэниел однажды застрелил матроса за богохульство. Эти пираты громко молились перед битвой, и если она была успешной, то пока одна половина пиратов грабила захваченный город, другая толпилась в соборе, распевая «Те Deum».
Капитаны поддерживали строжайшую дисциплину на кораблях, не мешкая, наказывали за неподчинение или какие-либо другие провинности. Таких корабельных бунтов, какие потом пришлось терпеть Кидду, Блэкберду и Лафиту, в ту пору и в помине не было.
Но один человек возвышался, как башня, над всеми другими пиратами в истории Братства. Это был голландец, по имени Эдвард Мансвельдт.
По храбрости и военному опыту он превзошел всех — это он захватил Гранаду, и Сент-Аугустин во Флориде, и остров Святой Екатерины. Он прошел с огромным флотом вдоль берегов Дарьена и Кастилья де Оро, захватывая все, что попадалось на пути. В нем жила великая мечта, она-то и была его силой. Из своей шайки голодранцев он хотел создать новую, выносливую расу — воинственную расу Америки. Его мечта обретала реальность по мере того, как все больше и больше пиратов собиралось под его флагом. Он обратился за советом к правительствам Англии и Франции. Те пришли в ужас и запретили ему даже думать об этом. Раса пиратов, не признающая королевских виселиц? Да ведь они разграбят все и вся! Нечего об этом и думать.
А он все-таки не оставлял мысли создать свое правительство. Для начала можно обосноваться на острове Святой Екатерины. Он поселил там отряд своих людей и отправился искать себе приспешников, которые пополнят его отряды. Его корабль разбился неподалеку от Гаваны, и испанцы удушили его гароттой.
Вот каковы были люди, во главе которых намеревался стать Генри Морган. Исполненный уверенности, он не видел перед собой преград, нужно лишь было продумать и взвесить все возможности. Все эти истории великолепны, и сами люди были хоть куда, но они попадали впросак, когда дело принимало широкий размах. Они были легкомысленны и тщеславны. Но в один прекрасный день они еще смогут ему пригодиться.
Мансвельдт был жив, Железная Рука уже состарился, когда Генри Морган отправился в море на «Ганимеде»
* * *
В Порт-Рояле много было разговоров и расспросов, когда Морган готовил «Ганимеда» к плаванию. В его трюм грузили необычные запасы и невиданное оружие. Многие матросы, привлеченные спокойной уверенностью молодого капитана, просились к нему на корабль. Капитан разыскал в порту пять опытных канониров и взял их в свою команду. Когда «Ганимед», подняв паруса, плавно выходил из гавани, толпа зевак стояла на берегу и глядела вслед.
«Ганимед» шел вдоль побережья Дарьена в поисках добычи, не в море не оказалось ни одного испанского корабля — все они словно исчезли. Однажды утром неподалеку от Картахены заметили красную громаду какого-то торгового судна. Капитан Моргай приказал своим людям спрятаться: на палубе не должно остаться ни души. Штурвал был спрятан в крошечной будке (там же находился и рулевой), а на палубе для отвода глаз медленно вращалось рулевое колесо. Они подошли к испанскому кораблю, и испанцы были озадачены. Корабль — и на нем ни одного матроса. Что это? Колдовство? Или здесь разыгралась одна из тех неведомых морских трагедий, о которых рассказывали моряки. Или вся команда вымерла от чумы — тогда можно захватить это судно и продать его. Но когда испанцы подошли вплотную, пять замаскированных пушек открыли огонь; они все били по одному и тому же месту, и после нескольких залпов руль испанского корабля разлетелся в щепы, и судно потеряло управление. Тогда капитан Морган, зайдя с кормы так, что испанские пушки не могли его обстрелять, начал залп за залпом дырявить корпус «испанца», пока не спустился флаг. Это была первая победа Генри Моргана.
Через несколько дней он заметил еще одно судно, догнал его и прошел вдоль борта. Испанская команда вся собралась у фальшбортов, готовясь отразить атаку. Но тут в воздухе замелькали глиняные капсулы с порохом, они падали у ног матросов и взрывались. Испанцы с воплями бросились в трюм, чтобы спастись от смертоносных снарядов.
Когда, наконец, Генри Морган добрался до Тортуги, за ним тянулись четыре трофейных судна, и он не потерял ни одного матроса. Все получилось просто, именно так, как он и предполагал. Он привел четыре доказательства своей дальновидности. Оказывается, нужны только внезапность и быстрота. В них заключается секрет победы в сражении.
Мансвельдт был на Тортуге, когда появился Генри Морган, и его маленькие глазки заблестели при виде богатой добычи. Скоро он послал за молодым капитаном.
— Вы капитан Морган, что привел в гавань четыре захваченных корабля?
— Да, сэр, это я.
— Как это вам удалось? Испанские суда осторожны и отлично вооружены.
— Мне это удалось, сэр, потому что я все заранее тщательно продумал. Много ночей я размышлял, как это лучше подготовить. Я делаю ставку на внезапность, сэр, когда другие используют только силу.
Мансвельдт с восхищением глядел на молодого моряка.
— Я снаряжаю экспедицию для захвата острова Святой Екатерины, — сказал он. — А потом я создам республику пиратов, которые будут сражаться как истые патриоты. Не хотите ли пойти в эту экспедицию вице-адмиралом? Все знают, что я умею подбирать людей.
Имя Мансвельдта гремело над морями, и Генри покраснел от удовольствия.
— Я согласен, сэр, — поспешно ответил он.
Флот вышел в море, и вице-адмиралом был Генри Морган. Штурм острова провели великолепно; с кораблей бросились оборванные орды, и смерть полезла на стены крепости. Остров не мог устоять перед этой ошеломляющей атакой, и крепость пала. Адмирал-голландец создал свое правительство и поставил во главе Генри Моргана, а сам отправился набирать войско. Он исчез вместе со своим кораблем, и никто о нем больше ничего не слышал. Говорили, что испанцы удушили его на Кубе.
Капитан Морган был теперь главным предводителем пиратов в испанском Мэйне. Корабли меняли свой курс и присоединялись к его флоту, чтобы плавать под его командой, сражаться вместе с ним и делить его успех. Он захватил и разграбил Пуэрто-Белло. Все дома сожгли и беззащитных жителей обобрали до нитки. Когда корабли Моргана отплывали от берега, к развалинам уже подбирались джунгли.
Десять лет он плавал по океану среди островов и вдоль зеленого побережья американских тропиков, и его имя стало самым громким среди тех, кто занимался морским разбоем. Пираты собирались к нему со всего света. Его восторженно встречали на Тортуге и в Гояве. Много матросов нанималось к нему в каждое новое плавание. Теперь все Братство ждало, когда же капитан Морган откроет бочонок рома и напьется, а потом начнет буйствовать на улицах города. Но с ним такого не случалось. Он бесстрастно проходил по улицам в пурпурном кафтане, серых шелковых чулках и серых башмаках с пряжками. Сбоку у него висела длинная рапира, не толще карандаша, в ножнах серого шелка.
Моряки пытались завязать с ним дружбу, но он отталкивал их от себя с холодным пренебрежением. Он не забывал уроков плантации, где управлял рабами. Он и не пытался завоевать себе популярность, но все Свободное Братство отдавало ему должное — они восхищались его успехами и бросали к его ногам свою жизнь и богатства.
* * *
В 1670 году, когда Генри Морган решил захватить Панаму, она была большим, прекрасным городом. И не зря богатую Панаму называли «Чашей Золота». Не было другого места во всем Новом Свете, которое можно было бы сравнить с ней по красоте и богатству.
Более столетия назад Бальбоа достиг берегов неведомого океана. В начищенных до блеска доспехах он вошел в воду, и ласковые волны омыли его. Войдя по пояс, он обратился к океану с торжественной речью, в которой объявил все захваченные им земли собственностью испанской короны. Он требовал от океана преданности и послушания, ибо воды его стали теперь неотъемлемой частью Кастилии и Арагона.
За спиной Бальбоа, на берегу, беспорядочно толпились хижины индейской деревушки Панамы. На языке туземцев это означало «Место, где хорошо ловится рыба». Потом, когда испанцы сожгли деревню, на ее месте был воздвигнут новый город, которому оставили прежнее имя Панама, звучавшее, как песня. И вскоре Испания стала забрасывать из Панамы сети куда только могла, город оправдывал свое название.
Педрариас устремился на север и опутал сетями древние города майя. И Панаме достался его богатый улов — невиданной работы змеи, и устрашающие идолы, и крошечные чеканные жуки, все из чистого золота. Когда же растащили украшенмя и в храмах остались лишь голые стены, Педрариас набросил испанскую сеть на весь народ и стал бичами загонять майя в копи.
Писарро на кораблях отправился на юг; под натиском его конницы пала могущественная империя инков. Он перебил всех правителей, и государство перестало существовать. И тогда в Панаму поплыли корабли, груженные алмазами, золотыми дисками с символом солнца и церемониальными золотыми щитами. И Писарро бичами загнал покоренный народ в копи.
Отчаянные капитаны повели свои небольшие отряды в Дарьен, где свирепые дикие индейцы жили на деревьях и в пещерах. Здесь испанцы отбирали носовые кольца, ножные браслеты и жезлы с идолами, орлиные перья которых были наполнены золотом. Все это набивали в тюки и на мулах отправляли в Панаму. Когда же были разграблены последние могильники, даже неукротимых дарьенских индейцев сумели испанцы загнать под землю.
Драгоценности, на которые ушли долгие годы труда искусных ювелиров, стекались в конце концов в Панаму, где попадали в кипящие тигли; эти раскаленные обжоры превращали их в толстые золотые бруски. Городские склады были доверху набиты слитками золота, которые дожидались испанских кораблей. На складах не хватало места, и иногда груды серебра лежали прямо на улицах — кто бы стал тащить эту непомерную тяжесть!
Так постепенно вырос великолепный город. Богатства, награбленные у порабощенных народов, шли на то, что в городе строили тысячи красивых домов с красными крышами и небольшими patio (Р a t i о — внутренний двор (исп.).), где благоухали редкостные цветы.
Первые испанцы-завоеватели были алчные жестокие головорезы: солдаты, которые не боялись крови. Действуя небольшими отрядами, они захватили весь Новый Свет, и главным их оружием была безрассудная отвага. Но когда народы Никарагуа, Перу и Дарьена превратились в толпы безропотных рабов, когда там исчезла опасность, в Панаму потянулись купцы — люди иного склада. Они трусливо жались, заслышав звон стали, но если нужно было вздуть цены на провизию для колонистов или силой отнять у кого-нибудь землю, тут их ничто не могло остановить.
Скоро купцы стали истинными хозяевами перешейка. Некоторые военные уже умерли, другие, томясь без дела, отправлялись в опасные экспедиции к новым землям, это окончательно развязало торговцам руки — они могли теперь свободно вздувать цены на съестные припасы, прибирать к рукам драгоценности: за горсть муки или фляжку вина им отдавали последние гроши, они получали непомерные прибыли и набивали сундуки слитками золота.
В городе обосновалась компания генуэзских работорговцев, они выстроили огромное помещение для своего «товара». Там, в бесчисленных клетушках, сидели черные рабы, пока их не выволакивали на свет божий и не продавали тому, кто больше заплатит.
Да, прекрасный это был город Панама! Вдоль главных улиц выстроились тысячи две домов из кедра, а немного подальше расположилось тысяч пять домов поменьше, там жили чиновники, посыльные, наемные королевские офицеры. На окраинах беспорядочно сгрудились крытые пальмовыми листьями хижины рабов. В центре города красовались шесть церквей, два монастыря и величественный собор: все они ломились от золотой церковной утвари и риз, щедро усыпанных драгоценными камнями. Уже двое святых провели свою жизнь и скончались в Панаме — быть может, и не столь знаменитые, но, несомненно, достойные того, чтобы их мощи объявили святыней.
Большую часть города занимали дома, конюшни и казармы, принадлежащие королю.
Здесь на складах хранилась собственность короля — десятина от всего, что производили эти щедрые земли; и время от времени, когда приходили караваны судов, сокровища переправляли через перешеек на мулах, грузили на корабли и везли в Испанию.
Поистине Панама была опорой Испанского королевства, ибо она оплачивала новые дворцы и новые войны короля.
В награду за звонкую монету, что непрерывно текла в казну, король удостоил город высокого титула; Панама косила гордое имя — Благороднейший и Верноподданнейший город Панама и по рангу была не ниже Кордовы и Севильи; недаром городские чиновники получили право украшать свою грудь золотой цепью. Король даровал городу блистательный герб: слева — щит на золотом поле, справа — две каравеллы и пучок стрел, и над этим Полярная звезда — звезда открытий, а львы и замки обоих испанских королевств окаймляли щит. Поистине Панама была одним из величайших городов мира.
В самом сердце Чаши золота была широкая мощеная площадь с возвышением посредине, откуда по вечерам лилась музыка. Музыка играла, по площади прогуливались горожане; и по тому, как и с кем они беседовали, можно было судить об их положении в обществе. Купеческая верхушка отличалась непомерным чванством и ревниво охраняла свое достоинство: днем купец мог униженно торговаться из-за цены на муку, но вечером на Пласа он надменно кивал всем, кто был хоть немного беднее его; правда, это не мешало ему заискивающе кланяться тому, кто богаче.
Горожане были избалованы полной безопасностью своего города. С одной стороны его защищало море, а чужие корабли в тех краях не показывались, со стороны суши он был обнесен стеной, а дальше шла обширная трясина, которую в случае опасности можно было затопить; тогда город становился настоящим островом.
Кроме того, нападающим пришлось бы прорубать себе путь через джунгли, которыми порос перешеек, и идти вперед по узким тропкам, а их могут с легкостью перекрыть даже мелкие отряды обороняющихся. Никто и не предполагал, что найдется сумасшедший, который возмечтает захватить Панаму. И даже когда Кампече, Пуэрто-Белло и Маракаибо поочередно пали под натиском пиратов, купцы из Чаши золота только пожимали плечами и занимались своим обычным делом. Это, конечно, большое несчастье, обидно, что их соотечественники становятся жертвой разбойников, — но чего им еще ожидать? Их города расположены на слишком опасных берегах. Панама сочувствовала, но сама не испытывала никакого беспокойства, оставалась безмятежной. Господь милостив, а дела... дела идут отвратительно — денег стало теперь мало, а земледельцы трясутся над своим добром, как воры.
Губернатором Панамы был дон Хуан Перес де Гусман, невозмутимый вельможа, посвятивший жизнь одной -единственной цели — быть истинным аристократом. Он муштровал свою немногочисленную армию, без конца выдумывал солдатам новые мундиры и неустанно следил за тем, какие браки заключаются его родственниками. Всю свою жизнь он был солдатом — может, и не слишком ревностным служакой, но блестящим офицером. Предписания, которые он рассылал своим подчиненным, были исполнены величия. Приказы сдаваться, которые он направлял в окруженные его солдатами индейские деревушки, были полны благородства. Население любило своего губернатора: он так изысканно одевался, он был воплощением достоинства и в то же время снисходительности. И каждый день, когда он гарцевал по улицам города, окруженный всадниками, горожане шумно его приветствовали.
Если бы распространились хоть какие-то слухи о возможном нападении, один лишь вид блестящего дон Хуана развеял бы всякую тревогу. Он принадлежал к знатному роду, а ему принадлежали богатейшие склады в городе.
Итак, панамцы жили счастливой и беззаботной жизнью: на жаркое время года они выезжали в зеленые загородные поместья, возвращались в сезон дождей — и тогда не было конца приемам и балам. Такой была Чаша золота, когда Генри Морган решил на нее напасть.
Однажды до Панамы дошел слух, что ужасный Морган идет на город. Сначала этот слух восприняли как забавную выдумку; но недобрые вести ползли и ползли со всех сторон, и город занялся лихорадочной деятельностью. Народ кинулся в церкви, исповедовались, прикладывались к святыням и вновь бросались домой. Сотни священников со святыми дарами длинной процессией пересекли город. Черная монашеская братия нещадно хлестала себя кнутами у всех на глазах и волокла по улицам тяжелый крест. Разрушенные стены так и стояли незаделанными, никто не подумал заменить проржавевшие орудия новыми. Дон Хуан слушал мессу за мессой, беседовал с обезумевшими от страха горожанами и предложил, чтобы все священники вместе прошли город из конца в конец.
Леденящие душу россказни появлялись невесть откуда: пираты, мол, вовсе и не люди, а вроде зверей с головой крокодила и львиными когтями. Помрачневшие жители обсуждали все это на улицах.
— Здравствуйте, дон Педро, да благословит вас господь!
— Здравствуйте, да благословит вас пресвятая дева, дон Гиеррмо!
— Что вы думаете об этих разбойниках?
— Ах!.. Ужасно, дон Гиеррмо, ужасно! Говорят, это сущие дьяволы.
— Как вы думаете, может такое быть, я слышал, что у самого Моргана три руки и в каждой по мечу?
— Кто может знать, любезный друг! Дьявол еще сильнее, чем мы думаем. Кто может сказать, где предел силам зла? И думать об этом — кощунство.
И снова ползли слухи:
— Вы говорите, что слышали это от дона Гиеррмо? Уж он-то не станет говорить, не зная, — человек с таким состоянием,
— Я повторяю только то, что он сказал, — у Моргана из пальцев вылетают пули, а дышит он серным пламенем. Дон Гиеррмо уверен, что это так.
— Я должен рассказать об этом жене, дон Педро.
Истории становились все более невероятными, и горожане ополоумели от страха. Припоминались жестокие дела, которые пираты творили в захваченных городах, и купцы, которые раньше пожимали плечами, теперь бледнели от этих воспоминаний. Трудно было в это поверить, но приходилось — ведь пираты уже были на пути к реке Шагрэ и они не скрывали своего намерения — захватить и разграбить Чашу золота. В конце концов, уступив настояниям горожан, дон Хуан с неохотой покинул церковь: срок достаточный, чтобы отдать приказ пятистам солдатам об устройстве засады на дороге через перешеек. Какой-то молодой офицер молил об аудиенции.
— Ну, юноша, — начал губернатор, — чего же вы хотите?
— Если бы у нас были быки, сеньор, побольше диких быков! — кричал в волнении офицер.
— Должны быть! Ловите быков по всей стране! Пошлите людей, и пусть они пригонят тысячу быков. Но что нам с ними делать?
— Мы выпустим их на врага, сеньор.
— Великолепный план! Бы просто гений! Ах, мой дорогой друг, тысячу быков? Тысячу? Да что я говорю! Распорядитесь пригнать десять тысяч самых диких быков.
(Окончание следует)
Сокращенный перевод Н. Явно и Н. Лобачева