
Роман «Чаша золота» вышел, когда Стейнбеку было двадцать семь лет.
Яркость, энергия его литературного дарования, способность как бы видеть воочию и живописать представленное, пристальное и любовное внимание к природе — все это в большей или меньшей мере нашло выражение и в романе «Чаша золота».
Повесть о кровавых набегах буканьера Моргана и его пиратского флота, грабившего то на свой страх и риск, то по поручению английского правительства, которое вело войну с Испанией, воссоздает фигуры «рыцарей наживы», действовавших грубо и откровенно. «Чашей золота» именовали за роскошь и красоту испанский город Панаму, взятый и жестоко разграбленный Генри Морганом.
Генри Морган — сын скромного фермера из Уэльса — жадно мечтает о славе и богатстве. На своем пути к успеху он рано расстается с такими понятиями, как человечность, честь, верность. Генри Морган становится «адмиралом» буканьеров, а потом сам английский король возводит его в рыцари и награждает государственной должностью. Но путь к славе и богатству, как показывает Стейнбек, это и путь саморазрушения, внутреннего крушения личности.
Мы печатаем отдельные главы из романа.
Весь день из тесных черных долин Уэльса тянуло ветром. Это зима, наползая с Северного полюса, возвещала о своем приходе на землю: с реки доносилось легкое потрескивание тонкого льда. Стоял печальный день, серый и тревожный. Воздух почти неприметно колебался, словно провожая тихой и нежной элегией какую-то неясную радость. Но на пастбищах лошади нетерпеливо били копытами, и повсюду маленькие коричневые птицы небольшими стайками, чирикая, перелетали с дерева на дерево, искали и сзывали попутчиков, чтобы лететь на юг. Козы взбирались на вершины одиноко стоящих высоких скал и все принюхивались, не сводя глаз с неба.
День медленно угасал, за ним, как в торжественной процессии, потянулся вечер, и по следам вечера примчался неожиданный вихрь, зашелестел сухой травой и со стоном унесся. Ночь опустилась, как черная ряса. Святая зима прислала своего вестника в Уэльс.
У края большой дороги, что взбегала вверх в горы и через расщелину уходила в широкий мир, стоял старый дом, сложенный из больших камней и крытый соломой. Тот Морган, который его построил, хотел перехитрить время, и это ему почти удалось.
В доме пылал очаг, над огнем висел железный котелок, и в углях пряталась черная железная сковорода. Отблески огня скользили по остриям длинных копий у стен, никто и не притронулся к этим копьям за сто лет, что прошли с той поры, как Морган грозил всему свету в рядах войска воинственного Глендоувера и в гневной дрожи бросался на несокрушимых бойцов клана Айоло Гох.
Большие медные скобы на старом сундуке, который стоял в углу, ярко сияли, отражая огонь. В сундуке хранились бумаги, и пергаментные свитки, и жесткие невыделанные кожи; на них было начертано по-английски и по-латыни и на древнем кимрском наречии — Морган родился, Морган женился, Морган стал рыцарем, Морган был повешен. Здесь была история этого дома — постыдная и блистательная. Но теперь семья стала малочисленной и вряд ли могла оставить в сундуке иную по себе память, чем простые строки: Морган родился — и умер.
Вот, к примеру, Старый Роберт — сидит в своем кресле с высокой спинкой, сидит и улыбается, глядя на огонь. В этой улыбке растерянность и странный робкий вызов. Могло бы показаться, что он улыбкой своей хочет пристыдить Судьбу, подарившую ему жизнь. Часто он лениво раздумывал над своим существованием, полным мелких неудач, безжалостно насмешливых, как дети, терзающие калеку. Старому Роберту казалось непонятным, что он, который так много размышлял, не сумел стать даже просто зажиточным фермером. Иногда ему приходило в голову, что он слишком хорошо все понимает и от этого никогда не сможет хоть в чем-то добиться удачи.
Так вот Старый Роберт потягивал темный эль собственного приготовления и улыбался. Жена, он энал, оправдывается за него шепотом, и крестьяне в поле снимают шляпы, когда он проходит, перед одним из Морганов, а вовсе не перед Робертом.
Даже его престарелую мать Гвенлиану, что сидит рядом у огня и дрожит, словно на шум ветра примчался холод и проник в дом, не считают такой никчемной. В крестьянских лачугах ее немного побаиваются и глубоко чтят. Всякий раз, когда в саду за домом она творит колдовской обряд, рядом с ней можно увидеть какого-нибудь долговязого деревенского паренька, который, прижав к груди шляпу и краснея, слушает заклинания Гвенлианы.
Матушка Морган была слишком занята житейскими делами, чтобы беспокоить себя всякими ненужными рассуждениями. Кто-то в семье должен быть хозяином, иначе и солому с крыши сдует, а разве можно надеяться на этих трех мечтателей, на Роберта, и Гвенлиану, и на сына Генри? Любовь к мужу странно уживалась у нее с жалостью и презрением, которые, порождались его неудачами и добротой.
Юного Генри, сына, она боготворила, хотя, конечно, не верила, что он сам может позаботиться о себе. И все в семье любили матушку Морган, боялись ее и вечно ей мешали.
В тот вечер юный Генри понял, что он прожил пятнадцать скучных лет и не совершил ничего значительного. Долгий пасмурный день, на смену которому пришла таинственная ночь, разбудил в нем непреодолимое волнение, зародившееся у него в душе несколько месяцев назад. Это было страстное желание чего-то, что он не мог определить. Может быть, им двигала та же сила, которая собирала птиц в стаи и заставляла животных беспокойно принюхиваться к запаху воды, долетавшему с ветром. И если бы его мать знала, что он сейчас испытывает, она бы сказала: «Мальчишка растет».
И отец повторил бы вслед за ней: «Да, мальчик растет». Но ни мать, ни отец не поняли бы друг друга.
Генри, если судить по его лицу, был одинаково похож на родителей. У него были высокие, резко очерченные скулы, твердый подбородок, короткая верхняя губа — всем этим и еще худобой он походил на мать. А полную нижнюю губу, тонкий нос и мечтательный взгляд он взял у Старого Роберта, и густые, жесткие, как проволока, волосы вились у него черными кудрями так же, как у отца. Но если лицо Роберта говорило о крайней нерешительности, то лицо Генри было воплощением решимости. И трое у огня, Роберт, Гвенлиана и юный Генри, смотрели куда-то сквозь стены дома и видели что-то несуществующее — фантастические порождения ночной тьмы.
В такие ночи свершаются чудеса — можно увидеть у дороги блуждающие огни или встретить призрачный римский легион, который ускоренным маршем шагает к городу Карлтону, чтобы укрыться там от надвигающейся бури. И крошечные горбатые жители холмов рыщут в такие ночи в поисках заброшенных барсучьих нор — там они прячутся от непогоды. А ветер со стоном проносится над полями.
В доме стояла тишина, нарушаемая только потрескиванием огня да шуршанием соломы на крыше. В очаге горело толстое полено, из трещин выбивались тонкие язычки пламени и, как лепестки, трепетали вокруг котелка. Матушка уже спешила к очагу.
— Никогда ты, Роберт, не присмотришь за огнем.
Хоть бы разок повернул кочергой полено!
Неясный звук шагов донесся с дороги. Шаги становились громче, потом остановились у порога, и послышался робкий стук в дверь.
— Входите! — сказал Роберт.
Дверь тихо отворилась; на пороге, на черном ночном небе в свете, падавшем от очага, появился сгорбленный, немощный человечек с потухшими глазами. Он как бы в нерешительности задержался в дверях, но тут же вошел в дом и спросил странным, скрипучим голосом:
— Узнаешь меня, мастер Роберт? Узнаешь меня, ведь столько времени я был далеко отсюда?
Его слова звучали, как мольба.
Роберт вгляделся в морщинистое лицо.
— Узнаю ли? — сказал он. — Нет вроде... Постой! Неужели это Дэфидд? Наш молоденький батрак Дэфидд, который уж много лет, как ушел в море?
На лице пришельца отразилось облегчение. Словно Роберт Морган оправдал его самую заветную, несбыточную надежду. И он тихонько засмеялся.
— Дэфидд, конечно, и разбогател — и промерз до костей.
Он произнес эти слова тоскливо, словно к нему вернулась какая-то старая боль.
Дэфидд был седой как лунь, темный, как просмоленное дерево. Кожа у него на лице была такая огрубевшая и обветренная, что казалось, и выражение его менялось не сразу, для этого нужно было большое усилие.
— Замерз я, Роберт, — продолжал странный, надтреснутый голос. — Никогда уж, видно, не согреюсь. Да ведь зато я теперь богатый, как сам Пьер Ле Гран.
Юный Генри давно уже стоял рядом, и теперь он воскликнул: — Где же ты был, старик?
— Где? Ну, был я в Индиях, вот где побывал, в Гояве, и на Тортуге — по-нашему, это черепаха, — и на Ямайке, и в Эспаньоле, там в густых лесах мы охотились. Повсюду в тех краях я бывал.
— Садись-ка, Дэфидд, — вмешалась матушка Морган. Она говорила так, словно он и не уезжал.
— Так что же, Дэфидд, — сказал старый Роберт, вглядываясь с улыбкой в огонь, а Генри смотрел с благоговением на этого простого смертного, который держал в ладонях необозримые просторы.
— Ну вот, Роберт, о зеленых джунглях хотел я рассказать, и о темнокожих индейцах, что там живут, и еще о том, кого называют Пьер Ле Гран. Но знаешь, Роберт, что-то во мне потухло, будто слабый мигающий огонек. Я, бывало, лежу ночью на палубе и думаю, как стану все рассказывать да бахвалиться, когда снова вернусь домой, а сам теперь только и знаю, что плачу, как ребенок, — вернулся домой поплакать. Можешь такое понять? — Он с надеждой подался вперед.
— Я тебе расскажу. Захватили мы большой корабль, называется галеон, были у нас только пистолеты да длинные ножи — ими прорубают дорогу в джунглях. Было нас двадцать четыре человека — только двадцать четыре, все в лохмотьях, — и, Роберт, страшных дел мы натворили своими длинными ножами. Не для батрака это — заниматься такими делами, а после о них вспоминать. Капитан у нас был отменный, а мы его подвесили за руки, а потом убили. Не знаю, зачем мы это сделали; и я был со всеми вместе, а зачем — не знаю. Некоторые говорили, что он проклятый католик, да ведь и Пьер Ле Гран вроде тоже из них.
А некоторых мы сбросили в море, и панцири у них на груди сверкали и сияли в воде, пока они шли на дно, — храбрые это были солдаты, испанцы, и только пузыри от них пошли. Там глубоко в воде видно.
Дэфидд смолк и уставился на пол.
Юный Генри в возбуждении поднялся с колен.
— А индейцы, — воскликнул он, — эти индейцы со стрелами! Расскажи мне о них! Они воинственные? А какие они из себя?
— Воинственные? — переспросил Дэфидд. — Люди они смелые и сильные, одного лишь боятся — собак и неволи. — Дэфидд увлекся своим рассказом. — А собак они боятся потому, что испанцы гоняются за ними со здоровенными псами, когда им нужны рабы в копях, а рабство индейцы ненавидят. Их скуют цепью друг с другом и гоняют под землю, в сырость, год за годом, пока они не помрут от лихорадки.
Он замолчал и, протянув худые руки к очагу, почти коснулся огня. Искорка, которая было зажглась в его глазах, пока он говорил, снова погасла.
— А теперь устрой ты меня здесь переночевать и дай мне что-нибудь потеплее укрыться — прямо кровь стынет, а утром я снова в путь.
Он умолк, и лицо у него исказилось от муки.
— Я так любил зиму.
Старый Роберт вышел с ним вместе из комнаты, поддерживая его под руку, потом вернулся и снова сел к огню. Он посмотрел на юношу, который лежал, не шевелясь, на полу.
— А сейчас о чем ты думаешь, сын? — спросил он очень тихо.
— Отец, я думаю, что скоро покину дом.
— Знаю, Генри. Весь этот долгий год я видел, что в тебе растет, как крепкое деревце, желание покинуть дом — уехать в Лондон, или Гвинею, или на Ямайку. Это оттого, что тебе пятнадцать лет, ты полон сил и стремления узнавать новое. Когда-то и мне казалось, что долина становится все теснее и теснее, и, по-моему, она меня все-таки слегка придушила. Только неужели, сын, ты не боишься ножей, и ядов, и индейцев? Совсем они тебя не страшат?
— Не-е-ет, — протянул Генри.
— Конечно, нет, где им! Эти слова не имеют для тебя никакого смысла. А такая тоска, как у Дзфидда, его страдания, его бедное, больное тело — это тебя не пугает? Неужели и тебе хочется бродить по белу свету с такой тяжестью на сердце?
Юный Генри задумался.
— Я таким не стану, — ответил он наконец. — Я буду часто возвращаться сюда, чтобы кровь очищалась.
Отец продолжал, заставив себя улыбнуться:
— Когда ты отправишься в путь, Генри? Нам будет одиноко без тебя.
— Скоро, как только можно будет уехать, — ответил Генри, и казалось, это взрослый разговаривает с маленьким ребенком.
Перед рассветом он, крадучись, покинул дом и быстрым шагом пошел по дороге на Кардифф. Сердце у него холодело от страха, и он не мог понять, охота ли ему вообще пускаться в этот путь. Страх говорил ему, что если бы он подождал немного, чтобы проститься с родными, то не нашел бы в себе сил расстаться с этим каменным домом — даже ради Индий.
Он шел через деревни, названия которых были ему незнакомы; неказистые лачуги доверчиво жались друг к другу; крестьяне с любопытством разглядывали путника. Он сам всегда с любопытством глядел на тех, кто шел мимо по дороге, стараясь представить себе, куда они держат путь и какие неведомые тайны влекут их вперед. Само слово «путник» придавало им загадочность и значительность. А теперь он сам стал путником, и можно было и о нем думать и разглядывать его с некоторым почтением. Ему хотелось крикнуть: «Я отправляюсь в Индии!» — вот бы они вытаращили тусклые глаза и прониклись трепетом. «Глупые, безвольные создания, — думал он, — нет у них ни охоты, ни стремления покинуть свои серые покосившиеся хижины».
* * *
Более века Англия гневно, наблюдала, как Испания и Португалия с благословения папы делят между собой Новый Свет и зорко охраняют свои владения от чужих посягательств. Англии это было не по вкусу, но море служило преградой ее устремлениям. И вот, наконец, Дрейк прорвался через эту преграду и поплыл по чужим океанским владениям на своем крошечном суденышке «Золотая лань». Могучие красные корабли Испании лишь отмахивались от Дрейка, как от ничтожной осы, которую нужно убить, чтобы не гудела надоедливо над ухом; но когда эта оса принялась дырявить их плавучие крепости, сожгла несколько городов и даже устроила засаду неприкосновенному каравану с сокровищами, который двигался через перешеек, им пришлось несколько изменить свое отношение. Оса превратилась в скорпиона, дракона, ядовитую змею. Пирату дали прозвище Эль Дракэ, и в Новом Свете возник страх перед англичанами.
Когда Армада пала, побежденная англичанами и разгневанным морем, Испанию объял ужас перед грозной опасностью, которая исходила от столь маленького острова. Оторопь брала при одной только мысли о великолепных могучих кораблях, что покоятся теперь на дне или разбились на куски о скалистый ирландский берег.
Англия запустила свою длань в Карибское море, захватила некоторые острова, — Ямайка, Барбадос были уже под ее властью. Теперь товары, производимые в метрополии, можно было продавать в колониях. Лишь колонии с достаточным населением могли увеличить могущество небольшой державы; и Англия принялась заселять свои новые земли.
Младшие сыновья родовитых семей, прокутившие состояние, повесы, разоренные дворяне устремились на острова Вест- и Ост-Индии. И как легко теперь стало отделаться от опасного человека. Королю достаточно было лишь даровать ему землю на этих островах, а затем выразить желание, чтобы тот жил в собственном владении и обрабатывал там плодородные земли на благо английской короны.
Корабли увозили из Англии множество колонистов: картежники, игроки на бегах, сводники, недовольные церковью, паписты — все они ехали владеть землями, но работать на них не собирались. Корабли работорговцев из Португалии и Нидерландов не успевали удовлетворять растущий спрос на чернокожий живой товар из Африки, требовалось все больше рабочих рук.
Из тюрем забирали преступников, ловили бродяг на улицах Лондона, нищих, что весь день простаивали у церковных дверей, людей, подозреваемых в колдовстве или государственной измене, или в том, что у них проказа, или в папизме; и всех их отправляли на плантации по закону о принудительном труде. Поистине выход был найден превосходный, и английская корона стала получать доходы от своих никчемных подданных, которых раньше приходилось кормить, одевать да вешать. В этом была еще одна выгодная сторона. Целые кипы приказов о принудительном труде, где уже имелась государственная печать и лишь нужно было вписать имена, продавали некоторым капитанам. Они получали указания действовать крайне осмотрительно, когда нужно будет проставлять в этих приказах имена.
И вот рощи кофейных и апельсиновых деревьев, сахарный тростник и какао стали занимать все больше и больше земель на островах. Возникали, конечно, и мелкие неприятности, когда кончался срок действия приказов. Но лондонские трущобы, видит бог, очень скоро порождали новых рабов, а у короля враги тоже не переводились.
Англия становилась владычицей морей, ее губернаторы, дворцы и чиновники прочно утверждались в Новом Свете, а из портов Ливерпуля и Бристоля выходило все больше и больше кораблей, груженных фабричными товарами.
* * *
С наступлением дня Генри был уже в предместьях Кардиффа, все его страхи исчезли; с новым волнением он дивился тому, что открывалось вокруг. Он не верил своим глазам: дома, ряд за рядом — и двух одинаковых не увидишь, — бесконечные цепи домов, как стройное войско. Он и не представлял себе такого, когда люди рассказывали ему о городах.
В лавках открывали ставни, выставляли напоказ товары, и Генри, проходя, смотрел на них широко раскрытыми глазами. Он все шагал по какой-то длинной улице, пока, наконец, не вышел к пристани, где поднимался целый лес мачт, опутанный паутиной снастей.
На одни корабли грузили тюки, и бочонки, и мясные туши; другие выбрасывали из своих трюмов невиданные заморские ящики и плетеные соломенные корзины с разными товарами. На пристани царила невообразимая суета. У юноши появилось трепетное предчувствие праздника. Это чувство возникало у него и дома, когда у них в деревне ставили ярмарочные балагань.
С одного корабля, который только что отчалил, грянула песня, ясно доносились звучные слова чужого наречия. Плеск волн, ударявшихся о борта кораблей, приводил Генри в такой восторг, что щемило сердце.
Наконец он дошел до какой-то шумной таверны. «Три пса» — так называлась таверна, и все три были изображены на вывеске — они сильно смахивали на трех перепуганных одногорбых верблюдов. Генри толкнул дверь и очутился в большом зале, где было полно народу. Он спросил у толстяка в фартуке, можно ли здесь перекусить.
— А деньги у тебя есть? — подозрительно осведомился толстяк.
Среди многоязыкого гомона юный Генри забыл обо всем на свете. Он слушал неведомые дотоле звуки и смотрел на невиданные диковины: на серьги генуэзцев, на кортики голландцев; разглядывал обветренные красные и коричневые лица. Он бы мог простоять так весь день, позабыв о времени.
Чья-то большая, покрытая мозолями рука взяла его за локоть, и Генри увидел перед собой простодушную физиономию моряка ирландца.
— Может, присядешь здесь, паренек, рядом с честным моряком из Корка, по имени Тим?
С этими словами ирландец одним движением столкнул своего соседа со скамьи и освободил на конце местечко для юноши. Никто не владеет искусством грубоватого дружелюбия так, как ирландцы. А Генри, усаживаясь, и в мыслях не держал, что моряк из Корка углядел его золотую монету.
— Эх! Где только корабли бывают, там и я побывал, — говорил Тим. — Я честный моряк из Корка, и не водится за мной никакой вины, разве что ни разу ни одна монетка не звякнула у меня в кармане. И не на что мне даже поесть, ведь ни монетки в кармане, — с чувством произнес он.
— Да если вы не при деньгах, я за вас уплачу, а вы мне расскажете про моря и корабли.
— Я сразу увидел, что ты джентльмен! — воскликнул Тим. — Я это понял с первого взгляда. А для начала — стаканчик?
Не спросив разрешения у Генри, он крикнул, чтобы ему подали виски, и когда виски принесли, поднял к глазам стакан с темным напитком.
* * *
— Уискибо, это по-ирландски. Это значит — живая вода. А англичане называют ее «виски» — просто вода. Да если бы у воды был такой вкус, да она бы так согревала, уж тогда бы я стал плавать не на кораблях, а просто в речках.
Он захохотал и залпом выпил стакан.
— Я собираюсь в Индии, — заметил Генри в надежде, что это вернет ирландца к разговору о море.
— В Индии? Подумать только, и мы тоже завтра поутру отплываем в Барбадос с грузом ножей, серпов и тканей для плантаций. Корабль отличный — бристольский, только хозяин уж больно суров да строг.
— Как вы думаете... Как вы думаете — не возьмут ли меня к вам на корабль? — еле выговорил Генри.
Тим прикрыл рукой свои честные глаза.
— Будь у тебя десять фунтов, — начал было он, но, заметив отчаяние на лице у юноши, поспешно добавил: — То есть, я думал, пять фунтов...
— У меня только четыре с небольшим, — огорченно перебил Генри.
— Ну, и четырех хватит. Давай мне свои четыре фунта, а я поговорю с хозяином. Парень-то он неплохой, когда его получше узнаешь, только чудной да все с церковными строгостями. Да не смотри ты так на меня. Пойдем со мной. Неужто я сбегу с четырьмя фунтами от парнишки, который угостил меня завтраком?
Его лицо расплылось в широкой улыбке.
— Ну, как, — сказал он, — давай выпьем за то, что ты будешь ходить с нами на корабле «Девушка из Бристоля». Виски — мне, а тебе вина.
Поев, они вышли на улицу, где старухи торговки, разносчики и продавцы апельсинов вели бойкую торговлю. Город громко нахваливал тысячи всяческих товаров: казалось, из всех самых отдаленных уголков земли корабли свезли сюда редкостные диковины и небрежно швырнули их на пыльные прилавки Кардиффа, — тут были лимоны, ящики кофе, чая, какао, яркие восточные ковры и странные индийские снадобья. Вдоль улиц выстроились бочонки и глиняные кувшины, полные вина с берегов Луары и с перуанских горных склонов.
И вот они снова на пристани; на них дохнуло запахом дегтя и просушенной солнцем пеньки и свежестью моря. А далеко впереди Генри заметил огромный черный корабль, на носу его сияли золотые буквы: «Девушка из Бристоля». И город и все неуклюжие посудины померкли перед этим морским красавцем. От его совершенных линий захватывало дыхание, — смотреть на него доставляло истинную радость. Белоснежные свернутые паруса держались на реях, как шелковые коконы, свежевыкрашенные палубы сияли яркой желтизной. Корабль слегка покачивался на волнах, нетерпеливый, готовый немедленно пуститься в плаванье к любой неведомой земле, какую только может нарисовать воображение.
— Вот это корабль! — воскликнул пораженный Генри.
Тим отвечал с гордостью:
— А ты поднимись на борт да взгляни на оснастку — все новехонькое. Пойду поговорю о тебе с хозяином.
Генри остался на шкафуте, а матрос пошел на корму и, сняв шапку, заговорил с худым, как скелет, человеком в потрепанном мундире.
— Я тут привел одного паренька, — сказал он,— души не чает в море, хочет попасть в Индии, и, по-моему, вам стоит его взять, хозяин.
Тощий хозяин сердито уставился на него.
— А сил у него хватит, будет от него толк на островах, боцман? Их столько умирает в первый же месяц, а потом не оберешься неприятностей, когда придешь туда снова.
— Вон он стоит, сэр. Можете сами взглянуть — и скроен ладно и крепко сшит.
Хозяин оценивающе поглядел на сильные ноги Генри, на его широкую грудь и одобрительно хмыкнул.
— Да, парень крепкий. Молодец, Тим. Получишь за него на выпивку, и рому тебе добавим во время плавания. А он что-нибудь знает насчет приказов о принудительном труде?
— Откуда?
— Ну что ж, тогда и не говори ему ничего. Пошли его в камбуз. Пусть думает, что отрабатывает дорогу. А то начнет хныкать, только вахтенных собьет с толку. Пусть все узнает, когда очутится там. — Хозяин усмехнулся и пошел прочь.
— Пойдешь в море с нами! — крикнул моряк, а Генри словно прирос к месту от радости. — Но,— продолжал Тим серьезным тоном, — четыре фунта — это маловато. Придется тебе еще поработать в камбузе во время рейса.
— Все, что угодно, — сказал Генри, — буду делать, что угодно, только возьмите меня с собой.
— Тогда пошли на берег и выпьем за удачное плавание: я — виски, ты — вина.
Они расположились в грязном кабачке, чьи стены были сплошь уставлены бутылками всех форм и размеров, начиная от маленьких пузатых фляжек и кончая огромными оплетенными бутылями. Через некоторое время наши герои громко пели, с бессмысленной улыбкой отбивая руками такт.
Под конец теплый портвейн поверг юношу в приятную грусть. Он почувствовал, что на глаза у него наворачиваются слезы, и был даже рад этому. Тим увидит, что и у него есть свои горести, пусть не думает, что Генри — едва оперившийся птенец, мечтающий о далеких странствиях. Он раскроет ему свою душу.
— Знаешь, Тим, — сказал он, — там, дома, осталась девушка, ее зовут Элизабет. Волосы у нее золотые, как... утренняя заря. И в ночь перед тем, как я ушел, я позвал ее, и она пришла, когда стемнело. Было очень темно и холодно. Она все плакала и умоляла меня остаться, даже когда я пообещал, что скоро привезу разных красивых побрякушек и шелков. А она и слушать не хотела. И горько мне думать о том, как она плакала, когда мы расставались.
На глазах у него выступили слезы.
— Знаю, — тихо сказал Тим. — Знаю, тяжело человеку покидать девушку и уходить в море.
Да разве я не оставлял так сотни девушек, и все красавиц? Держи-ка стакан, парень. Выпей еще и не горюй, хоть, может, ты и оставил дома настоящую принцессу.
* * *
Они отплывали в Индии, прекрасные далекие Индии, страну мальчишеских грез. Огромное утреннее солнце проглядывало сквозь серый туман, и матросы гудели на палубе, как пчелы потревоженного улья. По короткой команде моряки бросились к вантам. Несколько человек с песней вертели кабестан, и якоря поднялись из воды и поползли по бортам, как намокшие коричневые мотыльки.
В Индии — это знали и полные ветра паруса, знал это и черный корабль, и он гордо мчался вперед, рассекая высокие волны, и навстречу ему дул легкий утренний бриз. «Девушка из Бристоля» точным курсом пошла через извилистый канал.
Туман медленно поднимался к небу. Синева камбрийских берегов все бледнела и, наконец, растаяла на горизонте, как фантастический мираж в пустыне. Черные горы сперва превратились в далекие тучи, а потом в еле заметную бледную дымку; и Камбрия скрылась из виду, словно ее никогда и не было.
Слева по борту миновали Порлок и Илфракум и множество каких-то мелких деревушек, приютившихся в отрогах Девона. Свежий веселый ветер гнал корабль мимо Страттона и Камелфорда. Миля за милей в голубых просторах — и позади остался Корнуэлл и Лэндс-Энд, острый подбородок Англии, и вот, наконец, когда они повернули к югу, их встретила зима.
Море вздымалось и рычало на них, и корабль несся, как гордый олень, за которым с громким лаем гнались псы — порывы ветра, он бесстрашно мчался вперед, распустив паруса.
Из логова зимы, с севера доносился вой ветра, а «Девушка из Бристоля», смеясь над ним, шла своим путем на юго-запад. Похолодало. Обмерзшие ванты звенели на ветру, как струны огромной арфы, которые перебирает безумный гигант, и реи стонали, жалуясь надутым парусам.
Четыре тяжких дня упрямый шторм гнал их в открытом море, и корабль радовала борьба со стихией. Моряки собрались на мостике и на все лады расхваливали подвижность и остойчивость судна. А Генри чувствовал себя молодым богом. Неистовство ветра передалось ему. Он не уходил с палубы, стоял, прижавшись спиной к мачте, подставив лицо ветру, — его упрямый подбородок разрезал ветер, как нос корабля разрезает воду,— и восторг переполнял его сердце. От холода у него блестели глаза, и казалось, ему стало лучше видно все вокруг на далекое расстояние. Старая мечта сменилась новой — он был в море, но теперь ветер породил в нем иное желание — ему хотелось на могучих крыльях носиться вместе с ветром по беспредельным просторам поднебесья; корабль превратился в скрипучую, зыбкую тюрьму, и он стремился вырваться из нее. Он мечтал стать всемогущим, и стихия вливала в него новые силы.
И вот дьяволы — прислужники зимы исчезли так же внезапно, как появились, оставив за собой спокойное гладкое море. Корабль шел на всех парусах, гонимый сильным попутным ветром. Сам бог мореплавания посылает такой свежий, надежный ветер парусным кораблям. Матросы забыли все тревоги, они носились по палубе, как расшалившиеся дети, — ведь попутный ветер вселяет в души юную радость.
Ветер не менялся, и, покончив с мытьем посуды и чисткой овощей, Генри пускался в долгие разговоры с матросами, и они учили его названиям снастей и объясняли назначение каждой. Матросам полюбился спокойный, вежливый юноша — было видно, он считает их добрыми и опытными людьми, которые охотно делятся с ним всем, что знают; и они учили его, чему могли, — ведь у парнишки и впрямь морская душа. Он научился от них песням, которые поют, когда тянут канат, — долгим и протяжным, коротким и резким. Он распевал вместе с ними песни о смерти, о бунтах, о крови, пролитой в морях.
Генри усвоил особенную матросскую брань — грязные ругательства, кощунственные проклятия, но в его устах они теряли всякий смысл.
А по ночам он лежал притаившись, пока вокруг него рассказывали о чудесах, виденных и вымышленных: о змеях в милю длиной, которые обвивают суда, расплющивают их и проглатывают; о черепахах, таких огромных, что у них на спине растут леса, текут реки и стоят целые деревни, и которые опускаются под воду лишь раз в пять столетий.
Раскачивались лампы, и под ними шел разговор о том, как финны могут в отместку за что-нибудь наслать губительный шторм; о том, какие в море водятся крысы — подплывают к кораблям, прогрызают в обшивке дыры, и корабли тонут. С содроганием шептали здесь об ужасных, покрытых слизью чудищах — если такое увидишь, значит на тебе лежит проклятье и ты уже никогда больше не вернешься на берег. Были в их рассказах и фонтаны, которые выбрасывает кит, и морские коровы, мычащие, как коровы на земле, и призрачные корабли, что вечно плавают по океану в поисках затерянного порта, а на их палубах работают побелевшие от тропического солнца скелеты. И Генри жадно впитывал в себя их слова.
В одну из таких ночей Тим потянулся и сказал:
— Ничего я не знаю о ваших змеях и чудищах, слава богу, не видал ничего такого. Но и я вам кое-что могу порассказать, если хотите.
Был я тогда совсем молодой паренек, вот как этот, и плавал на вольном корабле по океану, мы захватывали, бывало, что где придется — когда несколько черных рабов, когда золотишко с испанского судна, если его команда не могла постоять за себя, — одним словом, перебивались кое-как. Капитан у нас был выборный, бумаг — никаких, а на мостике спрятаны разные флаги. Увидим, бывало, военный корабль в подзорную трубу — ну и выбрасываем какой-нибудь флаг.
И вот заметили мы однажды утром с правого борта небольшую барку, помчались за ней на всех парусах, догнали. Испанская была барка, и на ней пусто — только соль да зеленые шкуры. Но когда вошли в каюту, смотрим — а там высокая стройная женщина, черные кудри, лицо белое, а пальцев таких тонких я никогда прежде и не видывал. Мы ничего не взяли, забрали только эту женщину к себе на корабль. Капитан повел было ее к себе, да тут выступил вперед боцман.
— Мы, — говорит, — свободная команда, а ты у нас — выборный капитан, каждый из нас имеет право на эту женщину, и если ты уведешь ее к себе—поднимем бунт.
Капитан нахмурился, оглянулся, смотрит — и вся команда насупилась; пожал он плечами и засмеялся злобным смехом.
— Как же вы это решите? — опрашивает, а сам думает, что начнется сейчас великая драка. Но боцман вынимает из кармана кости и швыряет их на палубу.
— Бросим кости, — говорит, и тут все матросы опустились на палубу и тянутся за этими костями. А я все к той женщине приглядываюсь. И говорю себе: «Эта женщина не из робких, такая может жестоко расправиться с человеком, которого невзлюбит. Нет, парень, — говорю себе, — нечего тебе ввязываться в эту затею».
И тут эта женщина кидается к борту, хватает из пирамиды пушечное ядро и прыгает с этим ядром в руках за борт. И все! Бросились мы к поручням, смотрим — а от нее только пузыри пошли.
Да, а на третью ночь после этого прибегает вахтенный на мостик, волосы у него дыбом. «Там что-то белое плывет за нами вслед, — говорит, — точь-в-точь та женщина, что бросилась в море».
Мы все, конечно, смотреть, я ничего не разглядел, но другие сказали, что видят тело с длинными белыми руками, и тянутся руки к нашему ахтер-штевню, тянутся за кораблем, как железо за магнитом. Сами понимаете, мало кто в ту ночь заснул. А кто спал, кричал и стонал во сне; а что это означает — не мне вам говорить.
На следующую ночь выбегает боцман из трюма, орет, как сумасшедший, и голова у него вся вмиг стала седая. Мы его схватили, успокоили немного, и, наконец, он еле прошептал: «Видел? Господи, я видел! Две тонкие, белые, нежные руки с длинными пальцами проковыряли обшивку и отрывают доски, как бумагу. О господи! Спаси и помилуй!»
Тут мы чувствуем — корабль накренился и начинает тонуть.
Ну, трое из нас доплыли до берега на бревне, и двое совсем обезумели, бедняги, рехнулись начисто. Я ни разу потом не слыхал, чтобы кто еще спасся, только, по-моему, никто. Вот и все, я это своими глазами видел, не то что ваши россказни.
* * *
С самого первого дня кок принялся обучать Генри. Казалось, у него просто страсть делиться знаниями. Наставления свои он произносил неуверенно, словно боялся, что ему будут возражать. Он был сед, и глаза у него были карие и грустные, как у собаки. Он чем-то напоминал священника, чем-то — скучного учителя и чем-то — отпетого головореза. Речь у него была как у человека образованного, а неряшливые привычки — как у выходца из грязных лондонских трущоб.
Был он ласков, и добр, и скрытно лицемерен. Никто бы не счел его человеком надежным — весь вид его, казалось, говорил, что из-за малейшей выгоды он пойдет на предательство.
Теперь они шли в теплом море, и их гнал теплый ветер. Генри и кок подолгу простаивали у борта, наблюдая, как акулы в ожидании отбросав режут воду за кормой корабля треугольными плавниками. Мимо проплывали мелкие кустики коричневых водорослей, а перед самым носом корабля неторопливо шла вперед рыба-лоцман.
— Ты обещал мне рассказать о пиратах, — попросил Генри. — Что это за Береговое братство? Скажи, ты когда-нибудь плавал с ними?
Кок смущенно поежился.
— Между Испанией и Англией сейчас мир, — сказал он. — Я не посмел бы ослушаться короля. Нет, нет, я с ними никогда не плавал. Но я слышал кое-что, и, может быть, это правда. Слышал я, что пираты отменные глупцы. Они награбят несметные богатства, а потом расшвыривают свою добычу по кабакам да публичным домам Тортуги и Гоява. Так дети разбрасывают песок, когда им надоест играть. Отменные, по-моему, глупцы.
— И никому из них ни разу не удалось захватить какой-нибудь город? — спросил Генри.
— Деревни иногда им сдавались, но у них нет настоящих вожаков, чтобы захватить город.
— А большой город, где много сокровищ? — не унимался Генри.
— Нет, не удавалось. Это дети. Говорю тебе — сильные, храбрые дети.
— А разве нельзя, если все обдумать и заранее подготовить, захватить большой испанский город?
— Эге! — засмеялся кок. — Собираешься стать пиратом?
— Нет, но если все как следует заранее обдумать?
— Ну, если бы нашелся пират, который в состоянии хоть что-то обдумать, может и получилось бы, но таких пиратов нет. Это настоящие дети, они умеют храбро сражаться и мужественно умирают, но во всем остальном — глупцы. Ради чаши вина они готовы потопить корабль, который стоит больших денег.
— Если заранее обдумать и взвесить все возможности, если достаточно людей, то можно и город взять.
— Да, пожалуй, можно.
— Был ведь такой Пьер Ле Гран — совсем не дурак.
— Да, но Пьер Ле Гран захватил богатое судно, а потом сбежал домой, во Францию. Он был азартный игрок, человек безрассудный. И он еще может снова вернуться на побережье, потерять все, а заодно и собственную голову.
— А все же, — убежденно сказал Генри, — все же, по-моему, можно захватить город, только надо все заранее обдумать.
Однажды утром на краю горизонта показался бледный силуэт какой-то горы. Бревна и сучья плавали на поверхности моря, лесные птицы пролетали над кораблем и отдыхали на мачтах.
Они пришли в царство лета, откуда оно каждый год отправляется навещать северные края. Днем солнце было как раскаленный бронзовый диск — небо вокруг него казалось бледным и выцветшим, а по ночам вокруг корабля плавали огромные рыбы, оставляя позади себя извилистые потоки расплавленного серебра. Нос судна, разрезая воду, высекал мириады сверкающих искр. Медленно-медленно отступая за корму, вода нагоняла оцепенение. Так бывает, когда смотришь в огонь. Ничего не видишь и все-таки с великим трудом отрываешь глаза, погружаешься в какую-то дремоту, хотя и на спишь.
В тропических морях царит покой, рождающий умиротворенность. Никто уже не думает о земле впереди, хочется только плыть и плыть в этом царстве времени. Казалось, месяцы и годы они скользят по волнам, но моряки не выражали нетерпения. Они делали свою работу или лежали на палубе в странном сладостном полусне.
Однажды им повстречался плавучий островок, похожий на копну сена, зеленый, как первые стрелки ячменя. Островок густо порос бесчисленными ползучими растениями, лианами, вьюнами, и на нем возвышалось несколько тенистых деревьев. Генри зачарованно смотрел на него. Прошли этот остров, еще один, потом еще и, наконец, в предрассветной тропической мгле подошли к Барбадосу. Якоря с плеском упали в воду, потащив за собой на дно канаты.
По краю берега возвышались такие же ярко-зеленые джунгли, как на островках, а дальше шли плантации, возделанные ровными рядами, и белые дома с красными крышами; еще дальше красная земля проглядывала кровавыми ранами среди покрытых джунглями холмов.
Выдолбленные из дерева лодчонки, груженные сочными фруктами и связками дичи, подошли вплотную к кораблю. Те, что были в лодках, хотели продать свой груз и купить или украсть что-нибудь с корабля. Чернокожие гребцы, налегая на весла, пели красивые песни; и Генри стоял у самого борта в восторге от этой невиданной доселе земли. Действительность превзошла его ожидания. Счастливые глупые слезы навернулись ему на глаза.
Тим стоял рядом, притихший и грустный. Потом он придвинулся и посмотрел Генри в лицо.
— Горько мне обижать славного паренька, который так хорошо меня угостил, — сказал он. — Так горько, я даже сна лишился.
— Разве ты меня обидел? — воскликнул Генри. — Ты привез меня в Индии, а я только об этом и мечтал.
— Эх, — горестно молвил Тим. — Если б я хоть верил в бога, как наш капитан. Тогда бы я сказал: «Такова господня воля», и дело с концом. И будь у меня какое дело или положение, я бы стал рассуждать, как человеку следует жить. А я ведь в бога не верю, разве что иногда прочту «Богородицу» или скажу во время шторма «Господи, помилуй»; а что до моего положения — так я ведь всего только бедный матрос из Корка, и до чего же мне горько —- обидел парнишку, а ведь он угостил меня, совсем чужого человека.
Он следил за длинной пирогой с шестью силачами-карибами на веслах, которая стремительно приближалась к ним. На корме сидел маленький вертлявый англичанин — лицо у него с годами стало не смуглым, а багровым, крошечные вены покрывали всю кожу. В выцветших глазках отражались вечные сомнения и нерешительность. Пирога стукнулась носом о борт, человечек вскарабкался на палубу и пошел прямо к капитану.
— Ну, вот и все! — воскликнул Тим. — Не поминай меня лихом, Генри, смотри, как я сам горюю.
Капитан стал звать:
— Юнга! Эй, юнга! Морган! Эй!
Генри подошел к капитану. Его удивлению не было границ, когда колонист начал осторожно ощупывать ему руки и плечи.
— Могу дать десять, — сказал он капитану.
— Двенадцать! — рявкнул капитан.
— По-вашему, он и вправду этого стоит? Я человек небогатый, сами знаете, я думал и десяти...
— Ладно, берите за одиннадцать, но, видит бог, за него можно дать и больше. Глядите, как сложен, и плечи какие широкие. Уж он-то не умрет, как многие помирали у вас. Нет, сэр, за него можно дать и больше, но уж берите за одиннадцать.
— Ну, если вы так думаете, — неуверенно сказал плантатор и стал выбирать из карманов монеты, перемешанные со спутанными бечевками, кусочками мела, сломанными гусиными перьями и ключами.
Капитан достал из кармана бумагу и показал ее юноше — приказ о принудительном труде на пять лет, в котором было аккуратно проставлено имя Генри Моргана, а внизу красовалась королевская печать.
— Как вы смеете меня продавать! — закричал Генри. — Я не затем приехал, чтобы меня продали в рабство. Я хочу стать матросом и разбогатеть.
— Ты им и станешь через пять лет, — отвечал капитан любезно, словно давая разрешение. —-А теперь ступай с этим джентльменом и не вздумай реветь. Ты думаешь, у меня корабль для того, чтобы возить мальчишек, которым захотелось в Индии? Работай да положись на бога, и все обернется к твоей же пользе.
Он слегка подтолкнул Генри вперед, Наконец к юноше вернулась способность говорить.
— Тим! — кричал он. — Тим! Меня продали,
Тим! Тим, поди сюда!
Но ответа не было. Тим все слышал и, лежа на своей койке, всхлипывал, как маленький ребенок, которого высекли.
А Генри, спускаясь с корабля впереди своего нового хозяина, не чувствовал ничего. У него слегка перехватило горло, но не было в нем злобы или негодования — лишь тупое тяжелое оцепенение.
(Продолжение следует)
Сокращенный перевод с английского Н. Явно и Н. Лобачева