Почти на век манускрипт с мемуарами Родольфа Вьейо был забыт в семейном архиве. Наследники вспомнили о нем только в 1930-е. Но прошло еще более 60 лет, прежде чем рукопись была опубликована

«Воспоминания одного заключенного в России в 1812–1813–1814»
Родольф Вьейо
(1786–1856)
бригадир Люксембургской роты королевских гвардейцев
Происходил из семьи буржуа, образование получил в Иезуитском колледже Руана. В декабре 1806 года вступил в Национальную гвардию и на следующий год стал лейтенантом. В январе 1812 года был зачислен в 5-й батальон 24-го полка легкой пехоты, стоявший в резерве. В пределы России вступил в сентябре 1812-го. Пробиваясь к Смоленску, был взят в плен 12 ноября 1812-го у села Княжее солдатами лейб-гвардии Финляндского полка. Вернулся домой 22 сентября 1814 года. Дослужился до бригадира Люксембургской роты королевских гвардейцев и стал кавалером ордена Почетного легиона. Вьейо прожил долгую жизнь: он пережил три революции, Первую империю, две Реставрации, Июльскую монархию, Вторую республику и захватил часть Второй империи.
Нас бросили в сани и отправили за 500 лье от Москвы почти голых, а между тем стояла одна из самых суровых зим, какие видели и сами русские.
Обращение с нами было ужасным, страшнее, чем сама смерть: с варварской жестокостью нас заставляли не щадить себя. Нас направили в Саратов и Симбирск — города на берегах Волги, на границе с Сибирью. Из 2800 человек нас прибыло туда только 150. Оттуда нас направили в Тамбов, а затем в Лебедянь — небольшой городок на берегу Дона.
Ко времени возвращения во Францию из 150 человек уцелело 30. Все остальные скончались вследствие длительного путешествия, лишений и болезней, причиной которых были наши страдания и усталость, а более всего — огорчение за родину. Я вернулся во Францию 22 сентября 1814 года, познав и испытав весь человеческий позор и нищету…
Последние дни свободы
После отступления из Москвы каждый день, каждая минута были отмечены новыми несчастьями. <…> Наша дивизия… входившая в состав 3-го корпуса маршала Нея, через несколько дней сбилась с пути. Преодолевая тысячи трудностей, мы искали, как бы вернуться с Калужской дороги на Смоленскую.
*****
Мы шли днем и ночью, терзаемые русскими, почти не имея боеприпасов, постоянно теряя людей, изнуренных усталостью и нуждой. Провиант кончился, мы поедали снег, чтобы утолить страшную жажду от быстрой ходьбы, на морозе в 30, 35, а иногда и 40 градусов. Я пойму тех, кто не поверит моим словам.
*****
Однажды вечером мы остановились подле большого замка. Поскольку мы не встречали в округе ни одной живой души, мы подумали, что он покинут. Замок был великолепен и громаден. Перед ним был въезд во двор — большой, как площадь Каррузель, по бокам же были расположены два небольших прекрасных здания, и каждое, без сомнения, имело свое предназначение. Мрамор и порфир в очень живописном лесу — это была подлинная реминисценция сказок «Тысячи и одной ночи» или великолепных декораций Оперы. Замок представлял собой прекрасный образец романской архитектуры, а со стороны двора немного напоминал Бурбонский дворец. И двор, и здания были настолько велики, что наша дивизия в 6000 человек легко расположилась здесь на бивуак. После того как все меры предосторожности были приняты, посты установлены и костры разожжены, мы нанесли визит в апартаменты, где расположились офицеры. Интерьер ни в чем не уступал внешнему облику здания: прекрасная меблировка, люстры, столы из мрамора и красного дерева, кресла, стулья, статуи, картины — во всем княжеская роскошь. Нигде ни души: полное безлюдье. Мы отдали приказ ничего не трогать и не ломать, так как в случае атаки были бы вынуждены искать здесь защиты. Но это было еще не все: нам была нужна еда. И в таком большом замке ее не могло не оказаться.
Пошли вышибать двери, осматривать погреба, и тут наконец перед нами предстали несколько домочадцев, которых успокоило зрелище установленного нами порядка. Среди них был интендант: он увидел, что мы не собираемся предать все огню, как казаки, и понял, что нам лишь нужна еда и питье на одну ночь, а поутру мы тотчас же уйдем. Интендант поспешил отдать соответствующий приказ, да и сам приложил все усилия, чтобы все было исполнено как можно быстрее. И вскоре без грабежа и разорения мы, ко всеобщему удовольствию, получили по полкáм и ротам хлеб, мясо, рыбу, сливочное масло, пиво и водку.
*****
Однажды вечером на опушке леса мы нашли большое жилище moujiks (крестьян) — недостаточный, впрочем, источник пропитания для столь голодных людей, как мы. Мы с предосторожностями приблизились, опасаясь наткнуться на вражеский пост, но там был только мужик, его жена, взрослые дети и несколько работников. Их посадили под замок в isba, чтобы кто-нибудь из них не сбежал и не сообщил о нашем присутствии стоявшим неподалеку русским войскам. Хлеб, мясо, корова, теленок, два барана и несколько кур стали слабым утешением в нашей нужде. <…> Бедный крестьянин и его семья плакали, видя, что дом разграблен, а запасы полностью уничтожены.
*****
Наша колонна долгое время шла и шла без остановки в тревожной тишине, постоянно глядя вперед, чтобы остановиться при первом сигнале тревоги. Этот напряженный марш был прерван появлением в отдалении трех человек, в которых мы вскоре признали двух наших офицеров и проводника. Мы остановились, чтобы их выслушать, причем нам было уже неважно, хорошие или плохие новости они принесли. Они рассказали, что следовали за врагом на достаточном расстоянии, чтобы их не обнаружили, и дошли до небольшой довольно красивой деревушки. Они намеревались пройти через деревню, чтобы без остановок добраться до Смоленска, но были замечены часовым и вынуждены ретироваться. <…> Все офицеры были созваны в круг, чтобы обсудить, что делать дальше. Одни предлагали дождаться ночи, внезапно атаковать врага и прорваться сквозь его ряды к Смоленску. Другие предлагали искать иную дорогу и под покровом ночи тихо отступить. Спросили проводников, знавших местность, насколько осуществимо последнее предложение. Те ответили, что для этого нужно было бы свернуть в лес, дорог в котором они не знают, и что есть риск проблуждать в нем несколько дней. Они также сказали, что если мы хотим пойти другой дорогой, то они могут отвести нас в большую деревню верстах в 12–15 от того места, где мы находимся, — из этой деревни идет прекрасная дорога на Смоленск и в этом направлении русских войск нет. Несмотря на недовольство большинства, было принято это последнее предложение. Генерал, полковники, старшие офицеры полагали, что перед нами противник, значительно превосходящий нас числом.
*****
Мы приняли необходимые предосторожности, чтобы войти в деревню, не слишком пугая ее обитателей: нужно выбирать правильную линию поведения, дабы обеспечить себе хороший прием. Шли тихо, с проводниками во главе колонны. Собаки, которых мы не могли заставить замолчать, носились, создавая адский шум: несколько мужиков вышли посмотреть, что происходит. Наши проводники по приказанию польских офицеров обратились к одному старику, чтобы договориться с ним о хорошем, насколько возможно, расквартировании на ночь нашей дивизии, которая с победой возвращается из Москвы в сопровождении еще двух дивизий на флангах — справа и слева. Эта военная хитрость была придумана на тот случай, если у крестьян есть какая-то связь с русскими войсками, чтобы в их доносе мы выглядели гораздо более грозной силой, нежели являлись на самом деле, и чтобы русские подумали дважды, прежде чем нас атаковать. А чтобы русские не узнали правды, проводники были поставлены под надзор, исключающий любое их общение с другими русскими.
Эта деревня (Хмара) была одной из самых больших, что нам довелось видеть. <…> В двух внушительных каменных зданиях мы нашли только слуг и одного управляющего. В этих домах расположился штаб и офицеры. Я был так утомлен, что, зайдя в один из домов, не имел никакого желания искать хозяев. Я пробрался в первую неосвещенную залу, задевая в потемках какие-то предметы. Ощупав очередную преграду, я понял, что это бильярд: вот прекрасная постель для меня! Долгое время я спал только на белом ковре из снега и вот наконец могу поспать на зеленом сукне. Я забрался на стол, положил свой дорожный ранец под голову, накрылся шинелью и уснул. Давно я так хорошо не отдыхал: когда я проснулся, день уже был в разгаре. Мой сон был так глубок, что я и не заметил, как порвал сукно на бильярде.
Я должен был отправиться в свой полк, чтобы узнать, какие были отданы приказы. Выяснилось, что мы останемся на два или три дня в этой деревне, так как в ней есть все необходимые ресурсы для восстановления наших истощенных сил. Дивизия расположилась наполовину в домах, наполовину бивуаками — они стоя ли повсюду вокруг.
Каптенармус показал предназначенное мне помещение. Это была очень хорошая комната с окнами на разные стороны, из которых открывался вид на деревню, так что я мог видеть и наши аванпосты, и вообще все происходящее. <...>
Через деревню не проходила еще ни французская, ни русская армия, так что имевшийся в ней магазин был полон водки, табаку, муки, сушеных овощей. Хозяин магазина держал большую торговлю разными продовольственными товарами в Москве, Вильне и других городах. Мне было поручено совместно с управляющим и польским офицером в качестве переводчика организовать питание, снабжение штаба и офицеров в частях и все, что с этим связано. Я отдал приказ, который управляющий беспрекословно выполнил: во всех печах деревни печь для солдат хлеб, а также забить необходимое число коров, баранов и свиней, обеспечив нас на три дня мясом, картошкой и другими овощами, пивом, couasse (квасом), а водкой — только на день. Решив вопросы с войсками, я стал заниматься офицерами. Управляющий согласился, чтобы кухни в обоих каменных домах обеспечивали нам питание в следующем режиме: завтрак в 9 утра, обед в 4 часа.
*****
Так прошло несколько дней, разведчики, удаляясь на четыре-пять верст, ни разу никого не встретили. Мы не знали, ни что происходит в Смоленске, ни что с Великой армией.
*****
Настала моя очередь идти с подразделением в разведку. Я выступил незадолго до рассвета. Мы шли в тишине по широкой дороге, петлявшей среди леса. Впереди мало что можно было разглядеть. Наступил день, и в лесу прояснилось, солнце светило ярко, и, несмотря на двадцатиградусный мороз, мы находили, что погода прекрасная. Ибо правда, что человек ко всему приспосабливается, и по сравнению с пережитыми нами тридцатипяти-сорокаградусными морозами эта погода казалась действительно мягкой — то, что русские называют teple.
*****
Следующая ночь была очень зловещей. Наутро, отправившись менять посты, расположенные на равнине, примерно в версте за деревней и в версте от опушки леса, мы обнаружили, что один пост полностью вырезан: двадцать пять солдат и офицер. Все свидетельствовало о том, что они были застигнуты врасплох и не могли оказать ни малейшего сопротивления, поскольку их тела находились на очень небольшом пространстве, изрешеченные ударами сабель и пик. На теле офицера мы насчитали 32 хорошо заметные раны; видимо, каждый из казаков для забавы лично нанес ему по удару саблей или пикой.
*****
Наконец мы выступили в путь. Мы покидали деревню в глубокой тишине, не имея представления, что будет с нами дальше. Мужики позапирались в избах. По обыкновению, наш отход освещали огни бивуачных костров, зажженных для того, чтобы враг подумал, будто мы остались в деревне еще на одну ночь. <…> Достигнув леса, мы тотчас же приказали проводникам найти известную им обходную дорогу к Смоленску. Дорога, по которой они нас повели, вначале была довольно широкой, но затем местами стала тесной и извилистой. Это сильно сдерживало наше перемещение, которое мы хотели по возможности ускорить. Всех, кто устал или пал духом, мы оставили в арьергарде. Лошади, груженные багажом, тоже стали тогда обузой. Их также оставили позади без надежды увидеть когда-нибудь снова.
Здесь надо отметить, что, когда стало известно об окончательном решении отступать из Хмары, я принял некоторые меры предосторожности, надев на себя все, что только можно. Предыдущий день я провел на посту без питья и еды, а после заглянул к себе в комнату и взял из багажных сумок все самое лучшее. <…> Холод был исключительный: от 25 до 30 градусов; я надел на себя три фланелевых жилета, две рубашки, замшевые панталоны, а поверх них униформу: совсем новые charivari и шинель. На свою лошадь я погрузил небольшую дорожную сумку с предметами туалета и книгами, на случай если придется все оставить и идти пешком. Одетый подобным образом, я поначалу с трудом мог согнуться , но мало-помалу привык.
*****
«В течение этой долгой ночи мы без сна и отдыха шли вперед, полагаясь на дорогу и проводников и ничуть не сомневаясь, что приближаемся к Смоленску. Чем дольше мы шли, тем дальше углублялись в этот густой лес. Дороги все были извилистые, словно в лабиринте. Мы беспрестанно поворачивали и вновь поворачивали, и, несмотря на сумрак, который царил среди этих мрачных елей, я заметил, что мы проходим одни и те же повороты. Я подумал, что мне мерещится, но перестал сомневаться в справедливости своих наблюдений, когда, выйдя из леса, мы оказались на равнине. <…> Допрошенные проводники признались, что они сбились с пути в незнакомом лесу и что мы сейчас находимся в той же точке, откуда начинали путь, — подле деревни Хмары. <…> После четырех часов марша мы пришли к тому, с чего начали, чтобы подвергнуться тем же опасностям, которых, как мы думали, нам удалось избежать.
*****
К десяти часам утра мы вышли к большой деревне на краю широкой лощины. Вокруг деревни стояли войска, которые мы сначала приняли за французские. Однако вскоре нас ждало разочарование: это оказались русские. Как выяснилось вечером, это было место стоянки князя Кутузова. <…> Я вынужден был в течение трех смертельных часов поддерживать отступление, и когда я говорю «смертельных», я не преувеличиваю, ибо я потерял более двухсот человек. <…> Мы дошли до небольшой незамерзшей речки: мост через нее разрушали вооруженные мужики, которые, впрочем, при нашем приближении скрылись. Колонна целиком не могла быстро пройти по маленькому мосту, поэтому большая ее часть пересекала речку как могла.
Оставив ручей позади, мы прошли около лье, не встречая русских, как вдруг обнаружили, что окружены. <…> Уныние было общим, нам недоставало боеприпасов, и мы очень слабо отвечали на огонь русских. Всякий раз, когда враг подходил вплотную, мы отбрасывали его штыками. Несколько раз, чтобы добыть патроны для своей роты, я был вынужден под перекрестным огнем срывать с мертвых и умирающих русских их патронные сумки. <…> Мы советовали полковнику капитулировать. <…> Говорили ему, что бой идет уже около восьми часов, что наступает ночь, что русские уже несколько раз нам предлагали мир. Но все наши доводы не оказали на него никакого действия, он упорствовал в своем решении.
Холм был покрыт телами мертвых и раненых; наши доктора не знали, к кому спешить на помощь. Срезанные пулями ветки берез покрывали землю и мешали передвигаться. <…> Вдруг русские смешались с нами. Теперь это был не бой, а побоище, жестокая резня. Наши несчастные солдаты, обессиленные, изнуренные тяготами и лишившиеся в последние время остатков сил, падали в снег, взывая к великодушию победителя или оказывая ему лишь незначительное сопротивление. <…> Силы и храбрость оставили меня. Со всех сторон раздавались крики, стрельба, шум труб и барабанов; все сливалось в адскую картину содома и создавало атмосферу, наводившую страх и отвращение и вызывавшую душевную боль у тех, кто еще был жив, но не слышал и не видел ничего, кроме товарищей, умирающих на их глазах. <…>
Долгий переход заключенных через русскую зиму
Мы прибыли в замок, который русские офицеры заняли накануне. Нас разместили в необъятной зале, где они смешались с нами, ведя непринужденную беседу. В течение вечера и до следующего утра мы не могли поверить, что являемся их пленниками. Их положение в замке ничуть не отличалось от нашего. Мы сказали, что в последние три дня голодали и что самая большая услуга, которую они могли бы оказать нам в тот момент, — дать нам поесть. В ожидании ужина нам принесли несколько кусков хлеба, которые мы с жадностью съели, и плохой квас, который показался нам восхитительным.
Русские солдаты принесли своим офицерам вещи, найденные в наших багажных сумках. Мы узнавали свои книги, письма, белье, одежду. <...> Я очень горевал из-за потери прекрасной фарфоровой курительной трубки с портретом Фридриха; при желании трубка с помощью небольших патрубков, украшенных позолоченными кольцами, удлинялась в пять раз. Я ее купил у Берлена и совершенно не рассчитывал оставить в России.
Заботу о раненых доверили нашему доктору, но он был бессилен, так как лишился сумки с инструментами. Генерал приказал все вернуть, были даже проведены обыски, но ничего не нашли: все инструменты были из серебра, и русским солдатам не по силам оказалось с ними расстаться.
*****
Вот уже мы на дороге, ведущей в противоположную сторону от Франции, может быть, даже без надежды увидеть ее когда-нибудь вновь. Мы следуем в колонне, в которой наши несчастные солдаты и унтер-офицеры идут пешком при морозе в 30–35 градусов, их толкают, с ними обращаются грубо, понуждая двигаться вперед и ускорять шаг. Мы слышим только вопли и мольбы, обращенные к русским. Несколько дней мы движемся с этой несчастной колонной. Как будто русские офицеры получают удовольствие, показывая нам эту душераздирающую картину, которая только увеличивает наши страдания.
*****
В первые дни нас конвоировали те регулярные части, которые нас пленили. Но позднее этот эскорт сменили казаки или ратники (radniek) — род милиции, плохо управляемой и мало дисциплинированной, наспех набранной из отбросов общества в больших городах. Можно представить, сколько притеснений и даже преступлений вынесли несчастные заключенные, лишенные защиты, сил, провианта, от этих дикарей, которые не выполняли приказы командиров и жаждали только грабежа и смерти, полагая, что имеют на нас все права… Эта нерегулярная милиция состояла из бродяг, слишком трусливых, чтобы храбро сражаться; они без опасений возмещали убытки за наш счет, и мы терпели все виды жестокости. Чтобы ограбить своих жертв, они убивали их без раздумий; униформа, пуговицы, просто надежда найти золото за подкладкой платья, малейшая безделица были для этих бандитов объектом страстного желания и поводом для убийства при каждом удобном случае.
Я забыл большую часть фактов, свидетельствующих о степени их кровожадности и о том, какие ужасы мы претерпели на протяжении пяти месяцев, что длился переход. <…> Из 2800 нас под конец осталось 30.
*****
Постоянный 30–40-градусный холод стал невыносим и для нас, и для сопровождавших нас русских. Этому обстоятельству мы обязаны недельным пребыванием в Мосальске. <…> Все эти дни меня отправляли покупать хлеб, мясо, молоко, крупу и прочие мелочи, необходимые нам во время передышки. Эти походы я должен был совершать по утрам. <…> Холод приводил меня в оцепенение, ветер перехватывал дыхание, однако приходилось решаться — колебаться было нельзя. Поэтому я выходил, пятясь задом, и также шел вперед, чтобы ветер не дул мне в лицо. А ветер был восточный или северо-восточный, то есть самый гибельный из тех, что дуют в России. Молоко, которое я покупал в большой бутыли зеленого стекла под названием Tihoffe (штоф), на обратном пути домой замерзало, несмотря на то, что я из предосторожности завертывал его в свой бараний тулуп. Мясо, которое я покупал, приходилось рубить топором, каким рубят лес.
<…> Холод в этом небольшом городке был такой, какого даже русские не помнили уже восемьдесят лет; нам дали тулупы, какие были у всех мужиков. Тот, в котором я ходил за провизией, был одолжен нашим хозяином из чувства жалости и сострадания ко мне.
*****
«Вольтижер капитан Бодуэн — имени его я в памяти не сохранил — при пленении был ограблен казаками, но среди них нашелся один, который из чувства жалости — единственный пример на фоне всех их жестокостей — бросил ему большой плащ, называемый кафтаном, и казачью шапку. Необычайно длинные усы и быстрорастущая борода капитана вкупе с подобным одеянием сделали его похожим на настоящего казака. Сопровождавшие нас казаки приняли было его за своего, без сомнения, больного и погрузили на телегу. Они обращались к нему по-русски, но когда они поняли, что капитан не может им ответить, и обман раскрылся, на него посыпались тысячи оскорблений, одно крепче другого, ему стали плевать в лицо, дергать его за усы; когда же бедняга пытался защищаться, он получал тычок тупым концом пики в грудь или бок. Его согнали с телеги… его здоровье, его силы с каждым днем иссякали. Единственной нитью, что связывала капитана с жизнью, было письмо, которое он сохранил, встав на колени перед грабителями и умолив вернуть его. Это было письмо его нежно любимой сестры. Каждый вечер или по крайней мере в те моменты, когда мы ночевали в одной избе, я видел, как капитан читал это письмо, целовал его и обливал слезами. <…> И вот однажды я увидел, как он скидывает с себя кафтан, под которым у него ничего не было, и бросается в снег, как бросаются в реку. Он почти полностью скрылся в снегу, чтобы покончить с этим ужасом; я видел, как казак нанес ему удар пикой. Так погиб на моих глазах капитан Бодуэн. Капитан Паган, что следовал на той же телеге, захватил брошенную одежду своего неудачливого компаньона и облачился в нее.
*****
Мы долго шли по этой дороге, пока в отдалении не увидели многочисленные колокольни — зрелище, придавшее нам храбрости: это была Тула. <…> К середине дня прибыл наш новый конвойный офицер. Этот молодой человек был из казаков и, к сожалению, не говорил по-французски. Анекдот, который я вам сейчас расскажу, очень хорошо характеризует русских господ в состоянии опьянения.
Невысокого роста, с бородой, которая шла ему, он с грустью смотрел на нашу нищету. Я полулежал на импровизированной кровати, устроенной прямо на полу. Офицер остановил свой взгляд на мне, протянул руку, и мы обменялись рукопожатием. Удивленный таким приемом со стороны человека, которого совершенно не знал, я внимательно рассматривал его, силясь вспомнить, не встречались ли мы в Москве, Смоленске или Вильне. Он скороговоркой заговорил со мной по-русски. Я ни слова не понял и попросил польского офицера перевести, что он хотел мне сказать. «Месье говорит, что вы ему понравились и он хочет пригласить вас к себе домой». <…> Он предложил тридцать рублей ассигнациями, чтобы я купил себе валенки и рукавицы. <…> Видя, что я не принимаю ничего из предложенного, он презентовал мне свою табакерку. Я продолжал отказываться, но польский офицер сказал мне, что я сильно обижу русского, если не приму его подарков; тогда, чтобы не вызывать неудовольствия, я взял табакерку, потом я ее отдал капитану Пагану.
Офицер продолжал обременять меня своими милостями, заверениями в дружбе, готовности служить и т. д. Вдруг он вынул кошелек и достал из него серебро; я было подумал, что хочет опять меня одарить. Байёль меня быстро спросил: «Без сомнения, вы не примете?» «Будьте спокойны», — ответил я. Но, к счастью, мы ошиблись. Офицер дал монетку своему слуге, который тотчас же вышел и вернулся с двумя бутылками шипучего белого вина, немного напоминавшего шампанское. Офицер отбил саблей горлышко, отпил из бутылки и передал ее мне. Я отпил и поставил бутылку на стол. Вторая бутылка была открыта с большими предосторожностями, так как мы сидели напротив друг друга и он мог нас ранить. Во избежание несчастного случая я использовал для открывания бутылки свой нож. Он захотел посмотреть на нож, внимательно изучил его, нашел весьма хорошим, поинтересовался, не из серебра ли его оковка и не в Париже ли я его приобрел. Я боялся, что он попросит меня подарить ему нож, и я после всех его предложений не смогу отказать. Однако открыв и закрыв нож несколько раз, он мне его вернул. Затем он достал из кармана игральные карты. Мы расценили это как знак внимания с его стороны, решили, что он хочет помочь нам скоротать время. Байёль принялся организовывать игру в пикет, когда внезапно заметил изменения в лице и манерах офицера. <…> Спертая атмосфера помещения вкупе с выпитым еще больше затуманили ему голову, которая начала клониться набок. Он пробормотал несколько слов, опрокинулся, и слуга заботливо вынес его вон. <…> На следующий день я встретил этого молодого офицера, чье поведение было столь предупредительно и любезно. Я двинулся навстречу, чтобы поприветствовать его, а мои товарищи стали говорить мне: «Смотри, смотри, твой вчерашний друг». Действительно, это был мой вчерашний друг, но вовсе не друг сегодняшний. Он посмотрел на меня с удивлением, как будто никогда раньше меня не видел и не разговаривал со мной; демонстрация дружбы, предложение жить у него — все было сном. Сегодня это был другой человек. Накануне он мог снять с себя все и отдать мне, плакал при виде моей нужды, горевал о моей участи, будто был моим братом, накануне это был русский — благородный, расточительный, либеральный; у меня для него ничего не было, а он предлагал мне все, чем владел: он был пьян».
*****
Одно было совершенно в новинку французам на базаре, ничего подобного у себя на родине они не видели: ярмарка замороженных животных. На квадратных и круглых столах лежали туши свиней. <...> Будто в большом зале накрыли залы для пиршества; тут же лежали громадные яйца, куры всех расцветок, готовые для вертела; множество замороженной как камень рыбы всех размеров и видов. Среди прочего тут была рыба шести-семи футов в длину, продавец рубил ее топором на куски — сколько попросишь. Ее мясо было как окорок. Я думаю, что это была стерлядь (sterlet). <…> На открытом воздухе торговали чаем с медом вместо сахара, здесь же за вполне умеренную плату в несколько копеек мужик мог подогреться из чайной чашки порцией водки.
*****
Я как будто впал в своеобразную летаргию, и все, что осталось в памяти, кажется, происходило со мной во сне. Единственное доказательство реальности происходившего со мной — огромная слабость и ужасная боль в ногах. Не знаю, каким чудом я не отморозил их полностью и не потерял в отличие от моих товарищей по несчастью.
*****
Мы прибыли в расположенный на берегу Волги Саратов. Там, как мы полагали, наше путешествие должно было закончиться. Из 2800 заключенных нас оставалось не более 150 человек. Все были больны, кто больше, кто меньше.
По обыкновению, меня с еще тремя или четырьмя пленными расположили в избе. Я не мог самостоятельно ходить: при попытке встать на ноги я испытывал такую боль, будто шел по раскаленному железу. Выбираться из избы на улицу по нужде в течение месяца я мог только на коленях. На мне была все та же одежда, что и в момент пленения, я страдал от паразитов и нечистого тела. Поскольку я разделял скудную трапезу с товарищами, несмотря на болезни и недееспособность, когда подходила моя очередь, я был вынужден вставать на ноги и заниматься жалкой стряпней, чтобы хоть как-то поддержать наше хилое существование. Я одновременно боролся с физической болью и мучился мыслями об огорчениях и переживаниях, которые выпали на долю моей родины и моей семьи. Часто с трех часов пополудни, когда ночь постепенно вступала в свои права, тесня свет, и до десяти утра следующего дня, когда немного рассветало, мы были вынуждены лежать на скамьях или на полу, переваливаясь с боку на бок, не видя ни света, ни солнца, охваченные самыми грустными мыслями. Нас терзали полчища отвратительных насекомых и осаждали огромные крысы, которые, бывало, пробегали и по лицу, и мы часто пробуждались в страхе, что они близко.
Если бы нас оставили в этом городе, мы, я думаю, существовали бы достаточно хорошо. Жизнь здесь идет полным ходом. Зайца (без шкуры) тут продают за 2 pétaques, 10 копеек или полрубля (так в оригинале. — Прим. ред.), что на наши деньги составляет около 10 су, иногда дешевле. Глухарь, который в России достаточно распространен и пользуется спросом, стоит 5 пятаков или 30 копеек. Молоко, рис и другие продукты питания, которые можно добыть зимой, не так дороги, как в центре России. Замороженные мясо и рыба также по очень низкой цене за ливр. Мы находились в Саратове примерно неделю и уже думали, что нас оставят здесь зимовать, когда прибыл приказ о новом назначении. Нам нужно было опять отправляться в дорогу, и мы готовились к новым мучениям и несчастьям. Мы не знали, куда нас поведут, а поскольку находились на границе с Сибирью, опасались, что нас отправят именно туда.
Правда заключается в том, что в самом плачевном и безнадежном положении еще можно переживать чувство радости. Именно это чувство мы испытали, покидая Саратов, когда увидели, что сани заскользили по той же дороге, по которой мы сюда прибыли. Мы почувствовали большое облегчение, когда развеялись наши страхи относительно Сибири. Но куда нас везли? Это было неизвестно. Почему в тридцатиградусный мороз мы вновь отправились в путь? Кому-то показалось, что нас еще слишком много? Нам снова хотели дать почувствовать суровость этого климата, чтобы не выжил никто — даже те немногие, кто уцелел после гибели 2250 человек (так в оригинале. — Прим. ред.).
Без сомнения, были основания подозревать подобное, ибо это был единственный способ полностью уничтожить нас, не нарушая откровенно законы земные и общечеловеческие. Несмотря на то, что подобная суровость противоречила всякому милосердию, которое должно проявлять по отношению к несчастным заключенным, несмотря на нашу нищету и отсутствие самого необходимого для поддержания жизни, им, однако, не удалось свести нас всех в могилу.
Вопреки холоду и плохому обращению, мы против всяких ожиданий [выжили], как будто чудом, чтобы сохранить память о зверствах, которым подвергались несчастные французы в тысячах лье от своей родины, — без провианта, без помощи, почти голые в условиях гибельного климата, в ту зиму, суровую даже по меркам местных жителей. Старики, которым было под сто лет и больше, говорили мне, что не помнят подобной зимы: 25, 30, 40, 45 градусов было даже в снежные дни! Господин Николаев, которого я узнал позднее, забавлялся тогда в своем замке физическими экспериментами; он рассказал мне, что однажды у него застыла даже ртуть. Я, полагаю, помню великий холод того дня.
Болезнь, от которой я еще полностью не излечился, сделала это новое наше путешествие весьма тягостным. В глазах все расплывалось, я будто смотрел сквозь туман; перед моим взором постоянно то ли плясали, то ли летали крошечные черные точки наподобие насекомых, мушек или майских жуков, и они, мне казалось, заполнили всю атмосферу. Это продолжалось довольно долго и было вызвано слабостью организма после всех причиненных страданий и тем, что я слишком долго смотрел на снег.
Эти точки так мне надоедали, что я пытался прогнать их рукой, как комаров или мушек. Иллюзия доходила до того, что я боялся их проглотить. Однако я сопротивлялся и победил; я выздоровел и понял, что доживу до конечной цели нашего путешествия, мой организм не позволит мне умереть.
После нескольких дней пути мы переправились на левый берег Волги и прибыли в Симбирск. Мы решили, что наконец-то здесь и останемся, но после нескольких дней отдыха нас посадили в сани и мы снова отправились в путь. Я был так изнурен, что мало следил за происходящим вокруг. Не имея сил пошевелиться, я стал равнодушен даже к собственной жизни и ничего более не могу рассказать о тех двух городах [Саратове и Симбирске], потому и уделяю им тут столь мало внимания. Они показались мне весьма большими и красивыми, насколько можно было судить, учитывая, что все было покрыто снегом и посреди монотонного пейзажа виднелись только зеленые купола церквей и монастырей.
Нас везли очень быстро. Проехав довольно много городов и деревень, названия которых мне неизвестны, мы узнали, что пунктом нашего окончательного назначения был Тамбов.
Кажется, мы узнали об этом, проезжая через Нижний Новгород. Мы приблизились к Москве: температура в этом районе выше, чем в Саратове и Симбирске, и это заставляло нас надеяться, что (раз уж мы продержались до сих пор) в более мягком климате мы сумеем преодолеть все выпавшие нам тяготы. Мы знали также, что идет 1813 год, но не имели представления, какой сегодня день или месяц.
Наконец, как я предполагаю, к концу февраля… мы прибыли в Тамбов, землю обетованную, цель наших желаний. Городничий занимался нами два дня, после чего решил отправить нас в Лебедянь, небольшой городок в 60 или 80 верстах от Тамбова».
Лебедянь: конец ужасного перехода
Лебедянь расположена на берегах Дона, на значительной возвышенности с обрывистыми склонами, окружающая равнина богата разными культурами. Расквартировались мы с трудом, ибо никто не хотел пускать нас на постой, — по два, три, четыре человека у мелких торговцев или зажиточных мужиков. Я поселился вместе с капитаном Паганом, капитаном Мартеном и лейтенантом 24-го легкого полка Мореном.
*****
Моя память — не дневник и, скорее всего, не смогла сохранить в точности всех злоключений, которые я пережил. Многие имена вылетели из головы, хотя лица остались! Возможно, события разворачивались не в той последовательности, но это и не так важно: главное — это истинно. Я ничего не описал, чего бы не видел или не испытал на себе.
*****
…Теперь моя память возвращает меня к дням менее несчастным, когда наши страдания были облегчены руками лекарей. А мое сердце платит долг признательности людям гуманным и милосердным, которые, если подумать, вернули мне здоровье и даже счастье. Многие мои товарищи были встречены с неменьшим гостеприимством и почувствовали неменьшее участие в своей судьбе. Те, что остались в городе и не проживали с русскими в их поместьях, тоже довольно часто получали доказательства их великодушия. Обязательность и рвение, которое они проявляли по отношению к нам, облегчили наши страдания, скрасили скуку и даже заставили нас, насколько возможно, забыть о несчастьях.
Этими русскими сеньорами, которые выказали мне столько расположения, были Василий Дмитриевич Боборыкин и его жена Софья Петровна, проживавшие в своем поместье Павловское в десяти верстах от Лебедяни. В течение четырнадцати месяцев они оберегали меня, обращаясь, как с родным братом; их имена — в моем сердце... Я никогда не забуду ни их самих, ни их доброту и дружбу. Чувство признательности связывает меня с ними, несмотря на тысячи разделяющих нас лье, прошедшие с 1814-го тридцать лет и то обстоятельство, что я более не знаю ничего ни о них, ни об их детях».