
Журнальный вариант. Заглавие дано редакцией.
…Наконец, наступил день, когда повозка въехала в деревушку Верхние Чемы, у которой существует перевоз в большое село Бердское на противоположном берегу Оби. Деревушка вытянулась одной длинной узкой улицей, приютившись на обрыве. Дома в ней все очень хорошие, крытые тесом. Деревня разделяется на две половины: одна коренная сибирская, а другая «тамбовская» — по имени переселенцев, поселившихся здесь 10—15 лет тому назад. Черноземные неуклюжие тамбовцы, забытые на родине и ушедшие от малоземелья, здесь почувствовали себя совсем иначе, развились, окрепли, выросли, стали гораздо ловчее и переняли совсем сибирскую внешность, сохранив пока только особенности своего мягкого говора. В опрятности они, видимо, стараются не отстать от настоящих сибиряков.
В деревушке пришлось ночевать с 11 на 12 июня у тамбовцев, вследствие отсутствия парома, который находился на противоположном берегу Оби и уже несколько дней не ходил из-за прибыли воды, потопившей место причала. Пришлось посылать на лодке мужика за ларомом. Утром часов в пять паром наконец прибыл. Он небольшой, приводящийся в движение тремя лошадьми, ходящими по палубе и вертящими ворот, сообщенный с колесами. На паром поставили повозку, а подошедшие мало-помалу пассажиры разместились в разных частях палубы.
Кормчий — энергичный мужик с русыми прямыми волосами, светлой коротенькой рыжеватой бородкой, с похожими на моржовые усами и большим ртом, очень приспособленным для громкой, отчетливой отдачи приказаний. Покуривает он свою трубку, покрикивает по временам на парней — погонщиков лошадей, а по-сибирски «коней», и спокойно и бодро управляется с рулем-веслом. Паром движется страшно медленно. В воздухе тишина; только вдали где-то в лесу кукует одинокая кукушка.
Я сижу под поднятым верхом повозки, потому что идет мелкий дождь, впрочем, совсем почти без ветра. С парома открывается раздольный вид на всю ширь Оби с ее лесистыми берегами и островами.
Немногочисленная паромная публика, состоящая почти исключительно из мужиков, начинает заводить между собой разговоры и понемногу знакомиться. Единственная пассажирка, очень немолодая баба, сидящая согнувшись на полу на корме, видимо, начинает зябнуть, ибо довольно холодно, а одета она весьма кое-как. Кто-то дает ей недокуренную папироску, чтобы согреться, и она ее докуривает не без удовольствия.
Вдруг из воды начинает показываться у самого парома большая карча. Тотчас все начинают суетиться, кричать и давать советы, как ее обойти при таком сильном течении. Кормчему и мальчишкам помогают схваченными шестами какой-то рыжий шорник и невысокий бородатый мужик в меховой шапке, с довольно тонкими чертами лица и голубыми, слегка слезящимися глазами — оба пассажиры парома. Наконец карчу как будто проехали, но в это время что-то подводное все-таки не дает идти вперед, хотя и толкаются усиленно об карчу шестами. Паром весьма быстрым течением Оби сносит на десяток-другой сажен назад. Крик и шум. Удается опять подойти близко к берегу, но тут паром натыкается на мель. Снимаются опять шестами. Вторично пытаются пройти между карчей и берегом, и опять та же история. Тогда, подойдя к самому берегу, спускают двух коней с веревкой и мальчиком на берег. Два коня начинают тащить по берегу, ежеминутно цепляясь в кустах и прутьях, а третий работает на пароме за воротом. Паром с неимоверными усилиями едва-едва обходит карчу с другой стороны. Хотя дальше и попадаются две-три меньшие карчи, но идет он уже беспрепятственно, разумеется, весьма медленно. Несколько раз приходится останавливаться у берега, зацепившись за кусты, чтобы дать отдых уставшим лошадям. Дождь и ветер усиливаются.
Наконец все препятствия, по-видимому, удалось преодолеть: паром уже находится против верхнего конца села Бердского. Отсюда можно его пустить поперек Оби и, несмотря на сильный снос, пристать все-таки чуть-чуть повыше огромной черной баржи, стоящей у берега против середины села. Паромщик поворачивает руль и пускается поперек реки. Ежеминутно усиливающимся течением паром сносит, однако, ниже, чем он рассчитывал. Несмотря на все усилия людей и лошадей, паром несет со страшной быстротой прямо на нос черной баржи. С берега это замечают, и толпа рабочих с криком бегом устремляется на баржу, предвидя крушение. На лицах паромных пассажиров выражается недоумение с оттенком лишь небольшого испуга, потому что никто из них в эту минуту еще не осознает всей опасности. Иностранцев, впрочем, в старости, незадолго до своей кончины, сознавался мне, что он смертельно испугался и очень удивлялся мне, как я не сознавал опасности и относился спокойно ко всему. А меня лишь разбирало любопытство, что-то будет дальше. Раздался глухой толчок, и паром наваливается сначала со всей силой на якорную цепь баржи, а затем, уже гораздо слабее, другим концом ударяется в ее нос. Тотчас разматывают на пароме канат, двое из пассажиров садятся в лодку и отправляются в ней с одним концом каната на берег. Часть рабочих с баржи бежит на берег, хватается за этот конец и начинает изо всех сил притягивать паром к берегу. Я влезаю поспешно на козлы повозки, чтобы поскорее опустить ее верх и отвязать один из чемоданов, на который, при движении парома, неминуемо и быстро надвигается снасть, идущая от баржи к берегу. Пока я вожусь с увязыванием, сзади раздаются крики: «Берегитесь, снасть!» Мгновенно соскакиваю одной ногой с козел и нагибаюсь как можно ниже. В это время снасть проезжает у меня по спине, налетает на верх повозки и срывает чемодан, который и падает между оглобель. Окончательно перетрусившая баба начинает причитать. Паром с трудом подтягивают к берегу, он слегка сдавливает привязанную сбоку лодку, борта ее трещат. С берега перекидывают две доски, и пассажиры понемногу выходят. Затем рабочие с баржи берутся за повозку и на руках вкатывают ее с криком на крутой, скользкий берег. Испуг на лицах прошел, даже у окончательно растерявшейся бабы. Перемокшие, грязные, но повеселевшие пассажиры расходятся понемногу по обширному селу Бердскому.
Самое замечательное было то, что ровно за 39 лет до этой переправы, 6 июня 1856 года, то есть как раз в те же числа, на этом самом месте переправлялся через Обь в Бердское в тарантасе на пароме мой отец Петр Петрович, направляясь в путешествие на Алтай и в Тянь-Шань... 14 июня мы выехали по почтовой дороге дальше. Сначала дорога шла верст 6—7 сосновым бором, растущим на песке и супеси. Затем выехали на более открытые места, очень живописные. Дорога пролегала по левому берегу притока Оби Верди.
Правый берег покрыт почти сплошь хвойными лесами. В глубине долины течет, прихотливо извиваясь, то синея, то серебрясь на солнце, речка, не достигающая при средней воде более 30 сажен ширины. В долине довольно часто расположены села. Через несколько часов местность, сохраняя прежний характер, стала еще красивее, планов было еще больше, высоты стали значительнее, а где-то далеко-далеко, на самом горизонте появилась серовато-синеватая волнистая линия небольшого Салаирского горного кряжа. Синие тона дали и золотистое освещение удивительно приятно ласкают глаз, дышится так вольно, хорошо...
В сумерках наша повозка уже катила по улице деревни Мосты, в которой мне с Иностранцевым и предстояло прожить добрую половину лета 1895 года.
Сибирская деревня представляет много особенностей и отличий от деревень Европейской России. Кругом всякой деревни, верстах в двух, коли не более, проходит околица, так называемая «поскотина». Внутри поскотины получается большое пространство, в несколько квадратных верст, на котором и пасутся обширные табуны и скот сибиряков совершенно без присмотра. В определенный час вечером скотина и лошади сами по себе безо всякого зова возвращаются домой. Когда, проезжая на обывательских лошадях, приходится их менять в какой-нибудь деревушке, то иногда мужик, взявшийся везти далее, говорит: «Кони меня где-то в поскотине, сейчас бегаю, приведу». Это значит, что лошади у него разбрелись куда-нибудь за несколько верст, и мужик верхом на оставленной на всякий случай дома единственной лошади поедет их разыскивать и собирать. В таких случаях приходится нередко ждать час-два, потому что разыскать не очень-то легко, когда вся площадь поскотины находится в лесу; лес же внутри поскотины никогда не уничтожается...
Загородка поскотины состоит из крепких жердей, туго привязанных к довольно солидным столбам. Высота этой загородки — по плечо человеку. В местах, где поскотину пересекают дороги, устроены ворота тоже из жердей, с деревянным затвором, чуть не каждый раз своей собственной, новой системы. У таких ворот, вне загородки, около дороги бывает всегда устроена либо маленькая деревянная конурка, вроде собачьей будки, либо крошечная землянка, в которой все лето непременно живет старик, нанятый мужиками для присмотра за целостью поскотины и за тем, чтобы ворота не были понапрасну открыты, а скотина не могла бы уйти. Этот старик каждый раз отворяет ворота приезжающим, за что в случае расторопности получает от них медяки.
Сибиряки очень любят городить свою поскотину как можно далее от поселка, чтобы скотине было побольше простору. Нередко можно слышать от них рассказы о том, как деды их пробовали городить поскотину так далеко, что сил не хватало на городьбу и потому пришлось уменьшить ее размеры (в городьбе поскотины каждый поселенец имеет свой участок, величина которого зависит от количества скота и лошадей у хозяина); или что прежде поскотина была на 10 верст, а теперь пришлось ее сократить до 5 верст, потому что пришли «россейские» (то есть переселенцы), которым казна и отвела часть земли, бывшей под поскотиной. Все это рассказывается с оттенком большого сожаления в голосе, что вот, мол, так-то происходит «утеснение», а потому лучше сниматься с насиженных мест и идти искать счастья на восток. Здесь, в сущности, то же самое, что наблюдалось и в Канаде, где при фермерском заселении поселенец, завидев на горизонте постоянный дымок нового соседа-поселенца, говорил, что ему тесно и пора сниматься с места и идти далее на запад.
За поскотиной расположена крестьянская земля, большею частью меренная кое-как, весьма приблизительно. На этой земле, в нестепных местностях покрытой сплошь редким березняком, кое-где расположены отдельные пашни, из года в год меняющие свои места. Нередко мужикам приходится ездить верст за 10—15 на них, но они этим, по-видимому, не смущаются. Распахивает же каждый столько, на сколько у него сил и охоты хватит.
В деревнях избы деревянные, большие, иногда двухэтажные, все крытые тесом. Когда только что приселившиеся к сибирским деревням хохлы из Европейской России начинают строить свои мазанки и крыть их соломой, их нередко бьют, говоря, что так они будут только разводить пожары. Вообще в сибирских деревнях пожары очень редки, и дикий обычай мести посредством «красного петуха» мало распространен (В Сибири невольно поражаешься случайностью географического распределения переселенцев: так, например, южане-хохлы оказываются нередко под Томском, где они буквально зябнут от непривычной для них суровости климата и не могут развести нужных овощей, не говоря уже о фруктах, а финны, «убогие пасынки» северной природы — в Семиречье, среди богатой растительности южного характера. Все это происходило от полной неорганизованности переселенческого движения на восток до проведения Сибирской железнодорожной магистрали, шедшего в полном смысле самотеком, на основании соблазнительных полуфантастических рассказов ходоков и «бывалых людей» своим односельчанам.— Прим. автора.).
В каждой деревне имеется земская квартира. Это чрезвычайно удобное учреждение представляет обыкновенную избу или часть избы, занятую за определенную плату, на казенный счет у зажиточного мужика для остановки проезжих чиновников. Впрочем, в большинстве сибирских деревень так чисто, как нигде в России, и потому можно без риска останавливаться и подолгу жить и не в земской. Украинцы, или малоросы, которые в Европейской России известны как чистоплотные мужики, здесь считаются грязнухами и не могут конкурировать с сибиряками в отношении чистоты.
Первым делом всякий путник ознакомляется в сибирских деревнях с земской квартирой. Нередко попадаются очень интересные. Для примера можно привести такую обстановку. На входной двери на охряно-желтом фоне каким-то доморощенным живописцем изображен серый лев, рыкающий, вставший на дыбы, с цепью, идущей от шеи назад, и с надписью внизу:
Я лев
Михаиле
Насово
вскаго.
В горнице для приезжих дверь и часть печки расписаны цветами и птицами по красному фону. В хозяйской горнице через отворенную дверь виднеются тоже какие-то изображения на красном фоне. Пространство между печкой и потолком завешено короткой ситцевой занавеской. В углу на особой полке, выкрашенной яркими зелеными и красными полосами, стоят старинные посеребренные старообрядческие складки и кресты (старообрядцев в этой местности довольно много).
На стенах около складней и крестов висят лубочные картины, сначала духовного, а потом и светского содержания, которые разглядываются не без удовлетворения во время длинных остановок и ожидания лошадей. Тут есть и страшный суд с праведниками, шествующими вереницей на небо, и грешниками, идущими во огнь адский, причем все праведники изображены длиннобородыми старцами в древних одеждах, а среди грешников попадаются, кроме древних мужей, епископов и монахов, также фигуры современных мужиков и чиновников в зеленых фраках начала XIX столетия; почему-то ни один из мужиков и чиновников не угодил на небо...
Тут же под страшным судом бросается в глаза интересная картинка под заглавием «Размышления доброго мужичка о вреде пианства». Посредине картины изображен больших размеров черт, держащий в обеих руках бутыль с водкой, а на ней надпись: «Водка есть кровь сатанинская». Внизу мелким шрифтом написана поучительная история, а кругом бутыли нарисованы сцены, изображающие весь вред от «пианства» соответственно ветхозаветным заповедям. Начинается, конечно, с заклада имущества и семейных раздоров. Особенно хороша сцена, где подвыпивший господин в измятом и надетом набок цилиндре пляшет вприсядку среди разгульных женщин. Кончается вся история изображением сначала грабежа и убийства на большой дороге, а потом — позорной смертью в тюрьме, причем черти утаскивают душу грешника в пекло и там ее припекают.
Рядом с лубочными картинками висит печатная такса за проживание в земской квартире и длинное казенное объявление, повешенное, по неграмотности хозяина, вверх ногами. На другой стене висят старые часы с гирями, не бьющие, а скорее чихающие. Должно быть, от старости они потеряли свой голос.
В избе чистый деревянный пол, устланный половиками, длинные крашеные деревянные лавки с балясными спинками и ручками, вроде садовых скамеек, а на окнах прекрасно себя чувствующие цветы в горшках и всякой другой посудине, не исключая и так называемой ночной, по наивной практичности хозяев приспособленной к произрастанию цветов; перед окнами в одном месте в кадке на полу китайская роза, отлично цветущая, ростом выше человека.
Из домашней фауны, благодаря чистоте, имелись только прусаки в сравнительно небольшом количестве, днем скрытые, а по вечерам выползающие отдельными экземплярами из щелей в стенах и не беспокоящие обитателей.
Тотчас по приезде нового лица в земскую квартиру изба всегда наполнялась народом; и старому и малому хотелось поглядеть на вновь приехавшего и посмотреть ему прямо в рот, когда он с дороги, голодный, принимается за еду. При этом всегда наибольшее любопытство возбуждали складные походные кровати, и тотчас же наводились справки об их цене. Приезжего из Европейской России сразу приятно поражала свобода и непринужденность в обращении сибирских мужиков с приезжими «чиновниками». Сибиряк, сам по себе весьма не набожный человек, при входе непременно несколько раз крестился и поклонялся перед образами, а потом безо всякого приглашения прямо садился и, несмотря ни на какое начальство, сидел при нем и разговаривал самым непринужденным образом. Если приходилось давать за услуги на чай, то сибиряк принимал деньги просто, ничего не выпрашивал, если находил мало, а скромно и просто благодарил. Не мудрено, что при отсутствии низкопоклонства сибиряк с некоторым презрением относился к переселенцам из Европейской России, зараженным в большинстве случаев отсутствием собственного достоинства.
Сибирская гордость иногда доходила до того, что приселившиеся переселенцы, добровольно принятые сибиряками, лет по двадцати не признавались последними за себе равных, причем сибиряки в это время тщательно избегали с ними родниться. Когда же таким переселенцам наконец сами сибиряки переставали давать кличку «россейских» и роднились наконец с ними, то бывшие «россейские» не без гордости говорили приезжим, что они стали «сибиряками», точно их повысили в чине. Со всем этим как-то странно вязалось то, что сибирские мужики нередко расспрашивали про быт жителей Европейской России с таким видом, как будто они признавали себя во многом отставшими и темными людьми.
Действительно, они были грубы во многих отношениях. Нередко приходилось слышать, как какой-нибудь мужик с эпическим спокойствием рассказывал, что вот такого-то числа один из его односельчан чуть не убил приехавшего к нему и остановившегося у него мужика с деньгами, предварительно подпоив его, за что и был привлечен к ответственности, причем оказывалось, что рассказывавший мужик был свидетелем преступления. Точно так же мужики говорили, тоже хладнокровно и безучастно, как про самое обыденное явление, например, о том, что жители такой-то деревни — народ отчаянный и что они спровадили в таком-то городу на тот свет, положим, шестерых, и только на одном попались.
Изо всего начальства мужики боялись до проведения Сибирской железной дороги только своего земского заседателя, во время моего приезда уже упраздненного и замененного становым приставом, потому что он был всего к ним ближе, а исправник, несмотря на его наезды, всегда являлся какой-то полумифической личностью в их глазах. Нередко спрашивая приезжего, какую он должность занимает в столице (причем Москва, по понятиям сибиряков, считалась гораздо больше и важнее Петербурга), сибирские мужики огорошивали его таким наивным вопросом: «А что, вы там поважнее заседателя будете?»
Характерные черты коренного сибиряка — это отсутствие религиозности и каких бы то ни было поэтических склонностей; жалкие остатки последних сохранились разве только в любви к домашним растениям, лубочным картинам, расписным дугам, печкам и дверям. От многих духовных лиц, из числа пользовавшихся расположением населения, приходилось нередко слышать, что коренные сибиряки очень мало религиозны и не только весьма редко посещают церковь, но попросту не исполняют самых главных треб, например, хоронят без отпевания, за что и бывают преследуемы. Если церковь стоит на конце села, из которого в одну сторону идет дорога во вновь основанный маленький «российский» поселок, то в праздник очень легко наблюдать, как со стороны последнего приходит и приезжает много народа в церковь, а из большого «сибирского» села приходит так, кое-кто. Сибирские мужики сами признают, что «россейские» гораздо набожнее их. Вероятно, судьба жителей всех колоний — терять при переселении из метрополии свои поэтические склонности.
Сибиряки ужасно много пьют. Всякий двунадесятый праздник справляется неделю, если не более. Накануне праздника уже начинают расхаживать по улицам деревни пьяные мужики, мрачно изрыгая четырехэтажные ругательства, по части которых сибиряк и в трезвом виде такой мастер, что перед ним сконфузится любой «россейский» мужик.
Подобное состояние обывателей продолжается с неделю, коли не более. Но странно, что во всем сибирском великом пианстве нет ни малейшего веселья, а царит одна только всеобщая угрюмость и унылость. Отсутствие веселья и в трезвом виде, несмотря на гораздо большую зажиточность населения, чем в Европейской России, есть характерный признак сибиряков. Дети и те не умеют затеять веселых игр, а молодежь вся точно куда-то запрятана или вымерла.
Подъезжая к какой-нибудь деревне, можно часто видеть еще издали, с «гривы», толпу народа в костюмах почти исключительно красного цвета. Это значит, что в деревню прибыл священник из приходского села и совершает крестный ход с посещением изб и собиранием скудной дани. До подобных крестных ходов сибиряки вообще охотники. Это, кажется, единственный религиозный обряд, популярный среди них. Спустившись с высот, встречаешься лицом к лицу с длинной процессией с иконами, хоругвями и крестами, идущей страшно быстро огромными шагами по деревне. Мужики и бабы, участвующие в процессии, поют фальшиво в унисон только слова: «Пресвятая Богородица, спаси нас» на какой-то странный, полуплясовой мотив домашнего изобретения. Это дикое пение, вместе с не особенно благочестивым выражением лиц, участвующих в процессии, производит по меньшей мере странное впечатление. Всякий смысл ее утрачивается, кроме разве сбора дани с прихожан.
У сибиряков даже свадьбы справляются безо всякого веселья. Обыкновенно после венчания на улице деревни целый день до вечера взад и вперед разъезжают две телеги с колокольчиками. В одну набились молодые с дружкой и частью молодежи, а в другой — часть свадебных гостей (главным образом молодежь и подростки). Все это общество вопит что есть мочи крайне несуразные и антимузыкальные обрывки, подыгрывая кое-как на «громунях», то есть гармониках. В то же время старшие, собравшись в доме родительском, угрюмо пьют до положения риз. Вот и вся свадьба.
В будни жизнь в сибирских деревнях крайне однообразна. Рано утром встанешь, пойдешь на крыльцо мыться у подвешенного на веревке чугунного чайника. Нет ничего приятнее такого умывания. Солнце еще низко и косыми лучами освещает деревню. Воздух прохладный, чистый, легкий. По траве стелются испарения. В деревне нет почти никакого движения, все спит. Умоешься на свежем утреннем воздухе и идешь будить хозяев, которые сами по себе раньше девятого часа не проснутся.
Только в десятом часу можно видеть, как по улице проедет то один, то другой плетеный коробок, запряженный парой, или, как здесь говорят, «парой», а в коробке сидят домохозяева с домочадцами. Это крестьяне едут на полевые работы иной раз за десяток верст от селения. Часа за два до заката солнца они таким же порядком вернутся домой. Просто удивляешься, как они мало работают в день и какие большие от этой работы получаются результаты. Правда, в страдную пору им приходится работать чрезвычайно много, чтобы все успеть убрать вовремя, так как здесь все поспевает одновременно. Но все-таки, когда расскажешь, что в Средней России иногда косят хлеб при лунном освещении, чтобы не терять времени, то этим возбуждаешь удивление.
В первой половине лета крестьяне в те же часы ездят на пасеки собирать страивающихся пчел. Пасеки в этих местностях очень распространены и достигают весьма больших размеров. У самых богатых обывателей попадаются пасеки до 2000 колод, а каждая дает валового дохода до 5 рублей. Понятно, что при таких выгодах от пасек мужики ими охотно занимаются.
Когда крестьяне уезжают на работы, улицы деревни окончательно пустеют. Изредка через деревню проведут партию колодников, звенящую цепями, с одетыми в белые рубашки солдатами по обеим сторонам и телегами сзади, на которых обыкновенно сидит несколько женщин, следующих за колодниками. Колодники одеты в арестантские халаты.
Под вечер возвратившиеся крестьяне тотчас же принимаются за чай. Вообще сибирские мужики, в особенности в свободное время, пьют чай до пяти раз в день. По вечерам не бывает никаких хороводов и плясок, хотя крестьяне и ложатся довольно поздно. Вот, в общих чертах, кажется, и вся картина сибирской деревни, а теперь я опишу поездку в «чернь» Салаирского кряжа, иначе в горную тайгу.
Тусклый утренний свет рано разбудил меня на моей походной кровати. Я оделся, умылся, напился чаю и, снарядившись в путь, выхожу на крыльцо вместе с Иностранцевым.
Утро тихое, серенькое и сыроватое. У крыльца ждет запряженный «парой» чрезвычайно прочный сибирский экипаж, приспособленный к самым ужасным дорогам. Это плетеная корзина, укрепленная на длинных дрогах. В корзине устроено спереди место для кучера, а все остальное пространство набивается сеном. Благодаря особенному устройству дрог и большому расстоянию между передними и задними колесами, толчки в коробке получаются очень мягкие. В коробке едут или развалясь на сене, или устраивают сиденье из каких-нибудь кошм, тюфяков, или подкладывают пружинную подушку, у кого она есть.
Почтовая дорога гладкая, широкая, починена и посыпана дресвой (размельченным сланцем) так тщательно, что имеет вид шоссе. По бокам — валы с канавкой за валом, а не между валом и дорогой, как обыкновенно бывает в Европейской России. На валу телеграфные столбы с единственной проволокой. Вскоре за поскотиной мы сворачиваем на проселок. Облака, которыми покрыто все небо, идут очень низко, и в них скоро начинаются прорывы. Мы направляемся в чернь Тавалган, чтобы проехать по ней верст 30. «Где же чернь?» — спросил я возницу, на этот раз пожилого мужика, почти старика, из отставных солдат, болтливого в ущерб толковости. «А вот она»,— ответил он, указывая кнутом или, как здесь говорят, бичом, на ровный лиственный лес перед нами. С этими словами мы въехали сначала в березняк с большими полянами, покрытыми высокими цветущими травами, а затем пошел осинник. Это и есть чернь.
Огромные осины, предоставленные самим себе, потихоньку от человека мирно доживают свой недлинный век, подгнивают, ломаются, как соломинки, при первом сильном порыве ветра, падают на землю, разлагаются дальше, покрываются лишаями, мхом, наконец травой, которую в изобилии производит здесь тучная, черная влажная почва; трава эта высыхает осенью и, некошеная, валится и закрывает собою полусгнившие стволы и ветви. На всем этом растет еще более богатая и высокая, густая трава, состоящая главным образом из зарослей изящных, узколистых, веселых светло-зеленых папоротников высотой по плечо человеку, огромных зонтичных и ангелик с белыми цветами, раза в полтора выше человека (называемых здесь «пучками» и употребляемых крестьянами в качестве вкусной приправы к пельменям), кустов дикой малины, дикой смородины, красной и черной, и дикой крапивы двухаршинного роста. Пахнет цветами зонтичных и слегка листьями папоротника...
В этом лесу проложено какое-то слабое подобие дороги. Поминутно ветви бьют в лицо, коробок отчаянно подскакивает на полусгнивших остатках осин, вросших до половины в почву, или проваливается в ямы, которые здесь характерно называют «нырочками», приходится поневоле двигаться шагом, хотя это, по-видимому, и очень не нравится вознице, старающемуся ехать на самых невозможных местах как можно быстрее.
Пения птиц очень мало. Слышна где-то далеко лишь одинокая кукушка. В одном месте, где дорога преграждена поперек недавно упавшим деревом, еще не перерубленным, приходится вылезать из коробка и с большим усилием обводить лошадей вокруг ствола по гигантской растительности. Предвидя подобные препятствия, ни один крестьянин, взявшийся везти через чернь, не забывает взять с собою топор на всякий случай.
Через час-другой мы выбрались из осиновой черни. Дорога, довольно ровная, пролегала по высокому плоскогорью среди грядообразных и куполообразных возвышений, покрытых редким «листвяком», то есть столетними лиственницами. С плоскогорья открывались по временам прелестные виды, и местность нередко приобретала совсем горный характер. Скоро дорога погрузилась опять в чернь, но уже другого типа, растущую на светлой глинистой почве. Эта чернь состоит из березы со значительной примесью пихты, стройные, темные и острые конусы которой очень красиво выделяются на более светлой зелени берез. Из кустов чаще всего попадается растущая в диком виде наша садовая акация (карагана), которая не имеет здесь того сорного вида, как в наших садах, черемуха и калина. Трава, столь же густая и высокая, как в осиновой черни, состоит из тех же белых зонтичных и белой «пучки», но место папоротников занял гигантских размеров осот. Дорога такая же отвратительная, как и в осиновой черни. Комары, оводы или, по-здешнему, пауты, и слепни — одним словом, гнус — облепляют людей и лошадей и кусают немилосердно; от них не помогает даже кисея, надетая на лицо, потому что они лезут под нее, в складки и не закрытые вполне места; их давишь целыми десятками, но это не производит на них ни малейшего впечатления. Сравнивая обе черни, можно сказать, что у березовой верх красивее, а у осиновой — низ. Долго я не мог привыкнуть к этой березовой черни; все мне казалось, что я еду по какому-то запущенному саду в Средней России с подсаженными к стареющим березам пихтами.
Спустившись вскоре с плоскогорья, возница направил коробок вброд через реку. Каждую минуту я смотрел на ноги, потому что повышающаяся вода грозила потопить нас и наш багаж в плетенке. Но вот мы и у другого берега, очень крутого. Приходится вылезать. Мужик с пустым коробком старается въехать с размаху на эту кручу, но оба коня валятся вверх тормашками, коробок опрокидывается, и лишь благодаря меланхолическому поведению животных их удается впрячь и поднять коробок. Тогда мы с мужиком хватаем под уздцы коней и бегом, на «ура», берем приступом с конями кручу, споря на бегу, возьмет или не возьмет...
Вот, наконец, на цветущей поляне и лесная пасека, на которой можно остановиться, чтобы передохнуть и закусить, потому что страшная полуденная жара, не позволяющая быть сухим ни одной минуты, и облепляющие комары, слепни и оводы сделали свое дело. Пасека состоит из обширного шалаша-навеса, крохотной избушки на курьих ножках и массы ульев, не обнесенных никакой изгородью. Около навеса в траве стоят дровни. В одну сторону открывается с пасеки вид на синеющие вдали горы.
Нас приветствуют громким лаем две выбежавшие навстречу собаки. Из избушки медленно вылезает древний, сгорбленный старик в очень просторной рубахе, портках и сапогах, обросший коричневато-седоватой бородой и такого же цвета длинными волосами, с прелестным по выражению лицом и добрыми голубыми глазами. Профессия пасечников располагает к поэтичной, добродушно-созерцательной жизни. Таков и этот старина.
Мы объясняем ему, кто мы такие, и он нас радостно принимает, ставит тотчас свой единственный древний медный самоварчик, изделие, вероятно, какого-нибудь сибирского деревенского Гефеста. Мы усаживаемся в тени под примитивным навесом из пихтовых обрубков с зеленеющими ветвями, разводим около себя два небольших костра, чтобы дым от них отгонял комаров и прочую дрянь, и принимаемся за еду и питье.
Старик ласково угощает нас и нашего возницу превосходным сибирским медом и с удовольствием рассказывает об устройстве пасеки и о невзгодах, которые на нее выпадали. Говорит он и про медведя, который является со стороны речки полакомиться медком, указывая пальцем на то место извивающейся под склоном речки, куда зверь приходит часто пить, куда он утаскивает ульи, разбивает и полоскает их в воде, чтобы утопить всех пчел.
Мне хорошо, уютно с этим стариком, и я живо представляю себе, как и в Европейской России в стародавние времена были такие же пасеки и бортни в дремучих лесах и такие же древние пасечники и бортники...
Спустившись под гору, коробок направляется к маленькому, наскоро сколоченному мостику через речку. Подъехав, мы к некоторому своему ужасу убеждаемся, что поперечные бревна на части мостика около крутого берега отсутствуют так на аршин, если не больше; остаются только два продольных бревна, а между помостом и берегом получается некоторая пауза, речка же в этом месте не особенно мелка,— так будет по пояс. Мы останавливаем не желающего было уменьшить ход возницу, выходим из коробка и переправляемся, балансируя, по продольным бревнам, спрашивая с недоумением у возницы, как он переедет с коробком. Он, не смущаясь, отвечает, что переедет, и мы не без робости смотрим с берега, что-то будет, вспоминая недавнее барахтанье лошадей под обрывом.
Вот мужик хлестнул лошадей очень сильно. Они дернули и со всего маха взлетели на мост, перепрыгнули всеми четырьмя ногами, как по команде, вместе с коробком через дыру, так что ничто не успело застрять, и во весь опор взлетели на противоположный склон. Только сибирские кони и способны на такие фокусы.
Стало уже совсем темно, когда коробок въехал в село.
Публикация П. Поляна
От редакции:
Со времени путешествия В. П. Семенова-Т'ян-Шанского к Салаирскому кряжу прошла без малого сотня лет. Век. Тогда, летом 1895 года. Транссибирская магистраль едва-едва перекинулась за Омск, хотя моста через Иртыш еще не существовало. Нынешний Новосибирск, миллионный город, был еще даже не городом Ново-Николаевском, а селом Кривощековым! Что уж тут говорить о тех народных устоях и привычках, которыми так насыщены эти воспоминания...
Да, много воды утекло с тех пор в Иртыше и Оби. Резонно задаться вопросами: а как сейчас все это выглядит? Что изменилось тут за целый век? Какие они, сегодняшние сибирские деревни? Существуют ли ныне различия между потомками коренных сибиряков и переселенцев? Верны ли сегодня рассуждения ученого о сибирском характере, обычаях, о вольготной сельской жизни? И что из добротного хозяйствования в прошлом перешло в наши дни или еще может перейти?
Было бы интересно узнать об этом от сибиряков и по их письмам воссоздать сегодняшнюю картину тех или близких к ним мест.