
Протоптана тропка по крутым отвалам. Курчавится мелкими жиловатыми крапинками подорожника; посвечивает стрельчатыми листьями щавеля; проплешинами глинистыми рыжеет.
Старым деревом изб, нагретым белым камнем древних соборов, пыльной сиренью и свежестью Онеги-реки дышит лето в Каргополе. И густым мучнистым духом картофельной ботвы с огородов в самом центре города. И древними легендами.
Поспешаем за Леонидом Ивановичем Григорьевым (В экспедиции по сбору фольклорной прозы, кроме автора, участвовала и Неонила Криничная, молодой ученый, кандидат филологических наук.) , старым каргопольским краеведом, по давнему валу каргопольской крепости. Видит памятливый и любознательный Леонид Иванович давно исчезнувшие с этих валов рубленые стены, башни граненые. Говор стрельцов и ратников каргопольских слышит, жаркую пальбу самопалов и пушек — в давнее Смутное время.
Ныне же каргопольские мальцы попросту Валушками кличут эти заросшие травой отвалы. И находят то наконечник стрелы, то монету, похожую на рыбью чешуйку.
В старом срубе неглубокого колодца дно до камешка видно, стены — до травинки, до малой трещинки. Кажется, воды нет, и давно уж. Но склонился Леонид Иванович над срубом, улыбнулся, ковшик медный опустил — и брызнул чистейший родник, и отяжелел кованый ковш. Зубы свело от холодного хрусталя воды.
— Мне говорил Осмон, это самый старый колодец в городе. Долго-долго всматривайся в воду — узришь отражение того, кто первым склонился к этому роднику: золоченый шлем, седая борода. Князь Вячеслав Белозерский, основатель Каргополя, первым здесь воду пил... Много сот лет прошло.
«Мне говорил Осмон...» Так начинал каждый свой рассказ Леонид Иванович и потом, в горенке своего дома. Притихал внучек. Маленькая старушка Мария Константиновна — жена сказителя — старалась не звенеть чашками да блюдцами: слушала. И старинный телеграфный аппарат особенно таинственно поблескивал в углу. Служил этот аппарат молодому телеграфисту Леониду Григорьеву в те давние годы, когда будущая жена его была ученицей местной прогимназии.
— Много бывальщин слыхал я от Ивана Васильевича. Мальчонкой еще с ним познакомился, — вспоминает Григорьев. — Высокий старик с белой бородой; седая шевелюра, кудри на околыш картуза лезут, глаза из-под козырька горят, разбойные — помню! Звали его чаще по прозвищу: Осмон. Есть у нас словцо такое — «осмонать» — значит разыграть кого-то, осмеять. Осмон — это озорник, вот! Был Иван Васильевич такой осмон — добрый, незлобивый пересмешник, хотя и обид не прощал: вольный, лесной человек, охотник и рыболов, бавушник (Бавушник — забавник. Объяснение всех диалектных слов сделано автором.) .
Случайно ли, нет ли, но в Каргополье легенды да предания сохранились большей частью в семьях дружных, ласковых. «Вот что было, на веку происходило!» — норовистым речитативам с негасимой жизнерадостностью начинали онежские сказители сказывать сызмалу знакомые легенды.
Но, взявшись за перо, чтобы передать бумаге изустно бытующую историю края, попытаюсь передать особенности самобытного языка старого Осмона, о котором говорил мне в своем тихом доме Леонид Иванович Григорьев:
«И речь его была плавная, как вот наша река, без разбегов, и слова он брал те, которые знал, и людей видел насквозь, и Каргополье ему до кустышка знакомо. А потому — что сказал, то и в памяти застряло. Стану сказывать — услышите слово Осмона. А слово его — дорогое...»
Кручинины сена
— Ну, каково дошли-доехали? Нунь-то дивья... на автобусе быстренько! А раньше, коли ветер не спопутной, так и вниз по реке, ежели противу северика пойдешь, намаешься с веслами. Ладно — мы Кручины не застали...
Ведь здешний берег так и звался — Кручинины Сена. Здесь, на ветродуе, у Кручины с ватажкой пожня (Пожня — росчисть, лесная нивка, оставленная после жнивья под покос.) . С буяна-то хорошо видно, как парусники пойдут.
А покажутся паруса — большая ли лодья; струг али малый речной карбас, шитик тоже — тут ватажка Кручинина, здоровы мужики, косы побросают, дубины-уразины из-под кустышков тянут! Бегут к берегу, дубинами вертят; Кручина-атаман впереди, бела борода — седатой был! — по ветру: «Причаливай!» Весь товар и отберет. Ведь уж надо к берегу повернуть. Не то падут Кручинины ребята в челоны — узенькие лодейки, быстрые, — веслами забьют. Коли не насмерть, так веку поубавят.
Сенокосный промысел завел Кручина, чтоб ребята не облени-вели. Они летом сено косят да сушат, они зимой дрова рубят, бревна из лесу вывозят. А заслышат: «Струги идут!», все бросят, летят с горы. Оглобли вывернут оглоблями вертят: «Правься к берегу!» Радехоньки: до дела добрались.
...Дорогу сделали у нас, тракт Петербургский. Купцы ехать забоялись: «На воде грабили — в обычай, не нами заведено. А дорожного грабежа нам, купцам, торопко!»
Кручина обижается:
— Мы не подорожники лихие, не сварозерские шиши (Шиш — разбойник, лихой человек.) , не тихманжаньские тати! На што станем на дороге сильничать?!
Пошли Кручинины ребята в извозчики... Мы от веку при вожжах! Фамилия-то моя какая? А Кручинин, пиши!
Поп Калинка
— У нас тут — от Каргополя до Конева — Онега не гладка: пороги! Тут, бывало, плыви да поглядывай. Ну, ежели Мертвую голову прошел, — самый страшный камень у Надпорожья, — благодари бога... А забудешь, дак с берега-то зыкнет, ревнет поп Калинка (в старину жил):
— Походи на молебен!
Калина, даром что в рясе, — не поздоровей ли Кручины был. Стружок у него, дьячок да дьякон за гребцов — он и догонит, ежели што!
— Язычник окаянный — поворачивай! Сейчас опружу!
Ну, корабельщики-то и подходят, конечно... Отслужит истово Калина — рясу подымет (под рясой киса для денег) — серебро сыплют ему. Еще стращает: «Помня бога — бойся порога! Которы без веры, без усердия молились — беспременно разбивались: камень с черепом сходен; гляди, как обратно пойдешь! Заплатил скупо, ведь я вижу...»
Еще доплачивают проезжающие-то, бедны!
— И на постройку храма давай! — Калина велит.
Поди-ка, на новый храм! Калина и в старом служил не по-путнему! Вот, сказывают, было: попищо Калина дрова рубил. Тяжелы утинки-кряжи навожены (Навожены — перевезены.) — дак он язык колокольной со звонницы снял, языком колокольным по обуху колотит. Мороз, а у Калинки лысина угревно светит. Калина рукава завернул, рясу за пояс заткнул.
Зрит: молодуха — дьяконица из ближней избы — что кораблик плывет, паруса распустивши. Глаза — вишенье, губы — малина, спела ягода, на коромысле бадейки бодренько поговаривают. Калина взгоготнул — да по сугробам к ней. На тридцать чертей рассыпался, на тридцать два зуба россмехнулся, на тридцать три присловья провещился (Провещился — подал весть, внезапно заговорил.) . Бабенка, конечно, вымпела-флаги подняла, курс по фордевинду, как, бывало, у нас на флоте говорили: спопутно, значит, ей с Калинкой...
Только облапил, конешно, молодуху-то, губищи трубочкой вытянул — дьяконица лихим черным глазом на проулок запоказывала. Обернулся поп Калина — сомлел: дьякон Ожега рыжей бородой трясет, из забора кол здоровенный ломит!
— Што ты, што ты, еретик! — Калина возопил. — То от прадедов завещано: христосованье! Христос воскрес! — да и приложился по христианскому обычаю троекратно. Молодуха дьяконица — что маков цвет:
— Воистину воскрес!
— Надо пасхальную службу править!
Кинулся Ожега во храм — свечи возжигать. Пономарь язык Колокольный из сугроба тянет, — с причетом да подвывом на колокольню волокет привязывать. Дьячок надел армянок да за ними впритруску! Калина кадило раздувает — ухмыляется. Народу на благовест набежало... — то ли благовест, то ли набат — очень удивлены! Напирают — стены церковные колеблются.
Возопил Калина святую пасху — дьякон хорошо подголашивает, дьяконица россмехается...
— Вот диво-то! — прихожане говорят. — Сей год пасха вперед рождества! Ну, слава тебе, господи: сена прикупать не надо. С пасхи на проталинках конишко пощиплет...
Лоцман Гаврила Шабунин и черепенники
— Слыхал ли? — старичонки каргопольские промеж себя ругаются.
Один скажет, горячий:
— Да ты не величайся! Не шибко и умной: дурак совсем.
— А куда мне с умом-то? — другой россмехнется. — Мне-ка не глиняны горшки возить!
Этому разговору есть причина и начало.
...Жил и славился старой лоцман Гаврила Шабунин — хорошей, справной, да сильно гордой. Вот к нему из Печникова гончары понаехали.
— Батюшко, Таврило Офонасьич, — нать к морю... Горшки, слышь, свезти!
— Дак везите! — сидит, малину с молоком хлебает.
— Ты бы, осударь, Таврило Офонасьич, свел; сам ведаешь, товар какой... Никто, окромя тебя; ты да Никола угодник — вся у нас защита... — причитывают уж, конешно, хорошо приголашивают! Славутного лоцмана хитро согласить!
— Што с вами, с сиротами, делать... Сведу к морю-окияну!
Печниковски черепенники рады лбы разбить, кланявшись (да пола-то не достанут).
Ну, взошли на стружок; черепенной товар погрузили: расписные, обливные кринки-молочники, жарюхи, латки, цветочники, роговики, рукомойники двуносые; квашни тоже, конешно, были — на корме. Игрушек глиняных — бабы да ребята налепили, — две корзины. Таврило Шабунин на корзину садится; черепенники и сказать боятся — подавишь, мол, утиц да коников глиняных! Только соломку ему подстилают.
— Что, мол, мне да Николе-угоднику только и веруете? Али другие корабельщики Николе мало свечек ставят? — Таврило величается.
— Твоя молитва, Таврило Офонасьич, слышнее!
Не знают черепенники, как угодить лоцману: славутный, хоть и молодой! Высокий; от речного ветра с лица — как выговская горячая медь (Имеется в виду популярное в прошлом на всем Севере художественное медное литье.) ; борода кудрява. Черепенники все кости мелкой, от холодной глины да от сидячей художной работы груди впалые... только глаза ровно девичьи! Лоцман к похвальбе приохотился. Ему похвальба дороже похвалы: «Я — ста, да мы — ста... Все равны бобры, один я соболек!» Черепенники-то уже запереглядывались, а все — «так, так!».
...То и вышло! Такали-такали, да каменищо и протакали! Затрещало дно; кокоры — носова да кормова — отскочили, набои рассыпались! Только соломка по воде поплыла да корзины. Мало времени прошло — головы высунулись: Таврило Шабунин — здоровенной мущина! — черепенников за ворот хватат, на берег кидат. Сам в воде стоит:
— Эва, сила-то во мне!
— Не поделом хвастался — ан в порогах и хрястнулся, — черепенники говорят. — Выходи — бить будем...
Уж конечно... загнули салазки, положили со щеки на щеку...
...Думал: забыто дело; седатой стал, сын возрос. Они вдвоем челон ладили; Таврило осерчал:
— Кокору-то, кокору неладно вытесал! Вот уж неудалой ты, Степка, лесина стоеросова!
— Да ведь мне-ка ума не нать: не с горшкама и ездить...
Подъезжающая Катерина
Это не реклама, а факт: подъезжающая Катерина (вот, слыхал? — царица была, Катериной звали — при ней тракт построили от Питера к Каргополю и дале к Белому морю) от Каргополя возвернулась в Питер, хоть больно хотелось ей до Архангельска прокатиться! А что возвернулась? Да сказали ей сопровождающие генералы: «Пожар, пожар страшной в Каргополи». И в книгах так написано. Напраслина. Это солдат Млюнко трубку курил — курильщик был до отчаянности!
Солдат этот был поляк, в Каргополь сосланный... Он, видишь, провинился: стоял во дворце у Екатерини, в той горнице, где царицына кровать. Стоял-стоял; скушно, конечно: он трубочку-то и набил, а набивши, закурил. Оглянулся — никого нету! Он — бух в пух; на подушки прилег, ружье тут же прислонил; полеживает, о солдатской жизни думает. Царица по сеням затопотала, ее генерал одноглазой с лучинкой препровождает. Покуда они в сенях-то колготились да баловались, Млюнко вскочил, ружье схватил, трубку за пазуху (в штанах-то карманов не делали, не как теперь! Старая еще форма была). Царица с генералом взошла в горницу — табачного духу не чуют, потому — во дворце и так до ужасти накурено. Не табачному духу — сукну паленому генерал изумился: казенное добро горит! Солдат ногами перебирает — жжется, известно!
— Что такое, почему горишь, палишь амуницию? — генерал одноглазой спрашивает. Солдат Млюнко был на розмысл скорый, рапортует: «Так што — от женской царицыной красоты во мне происходит жжение и порча казенной амуниции!»
Генерал глаз выпучил до невозможности, рот круглит, хочет солдата на абвахту послать. А царица от радости сама не своя: лестно, что ее красота такое действие оказывает.
— Отпустить этого солдата со службы и женить! И никакой чтобы ему обиды! — Ножкой, знаешь, затопала.
Как же, отпустит генерал! Прямо наперекор сделал: в каргопольский гарнизон сослал Млюнка! Куда подале, мол... Гораздо осердился. Служит Млюнко в гарнизоне каргопольском, горя не знает; уж и жена у него — Катей звали; домом зажил — был на возрасте своих лет. Было: амуничку скинувши, сажает репу в огороде (красная была у нас репа). Тут городской голова — чин такой, — в калитку пялится. За ним стадом — командеры гарнизонные.
— Чего, Млюнко! Ведь ты во дворце службу нес, можешь обсказать, какая у государыни повадка и прочее...
— А на што вам, гарнизонные командеры, знать про ейный ндрав?! — Млюнко избочился, басит, ус крутит.
— Новый тракт от Питера до Архангельска строют — слыхал? Дак вот, не наедет ли ейное величество в Каргополь! На юг до Черного моря угреблась, не кинется ли к Белому?
— Известно! У ей ндрав, чтобы мущина был собой видной, здоровой, чтобы голос имел зычный...
— Колокольню ладим выстроить...
— Надо высокую и чтобы с огромным колоколом!
— А какой она веры?
— Немецкой! Крест нать не восьмиконечный, православный, а четырехконечный, католицкий. (На гайтане (Гайтан — шнурок для нательного креста.) крест вытянул, командерам тычет.)
— Раз ейна вера набекрень, неверная, то и крест надо становить не с запада на восток, а с севера на юг! Опять же крест встречь ей будет, подъезжающей императрице; то и ладно! — Гарнизонные командеры мозгуют.
...Катерина по тракту катится, а генерал, который ейный хахаль, — вот, одноглазой! али забыл? — конишку плетью охаживает, спереди летит. Командеры каргопольские в глубокую канаву во фрунт встали (чтоб генералу угодить, стоя во фрунт поклониться). Одноглазой умилился: «Как вы догадались, хорошо колокольню поставили? Сами встали низко — не кланяетесь, а в ногах?»
— Есть у нас солдат; он нам обсказал царицын ндрав, ее неверную веру и твой генеральский гнев.
— Который солдат?
— Млюнко-поляк; он во дворце службу нес, дело знает — эвон, который на чуруне (Чурун — песок.) сидит!
Генерал голову поднял — видит: Млюнко сидит выше генерала на куче песка (канаву-то для командеров он копал! И лопата тут же!) — покуриват.
— Смирно! — Бедной-то генерал надсадился, как крикнул.
Млюнко встал на чурун; генерал глянул на него — шляпа с перьями — обземь, брильянты взгремели.
— Что, солдат Млюнко, есть в тебе пылание и жжение к Екатерине? — генерал опасается.
— Дак ведь я не шибко старый; обидный вопрос, вашество!
Генерал на коня вскочил, утянулся скорым скоком.
— Так что, ваше величество, в Каргополе пылание и гибель, пожар до неба! Никак нельзя дале ехать! — Он царицу улещивает-уговаривает; сам возницу ногой упнул: поворачивай!
Так и не бывала Катерина в Каргополе. А колокольня и ноне стоит. Высокая, белая, гвардейского роста. И крест на юг зрит...
Говорю — это не реклама, а факт! А не веришь — пойди к коренному каргополу Млюнкову, про своего прадеда-солдата он дородно обсказывает. Я от него слыхал.
Виктор Пулькин