
«Сегодня в Шуше родился Вагиф...»
...Память не признает благопристойности хронологии — она своевольно перемешивает прошедшие дни, и предпочтение ее невозможно ни предугадать, ни объяснить. И когда я получил эту телеграмму — она была не подписана, но я знал, что отправил ее добрый доктор Рашид, — и память вновь увела меня в странствия по Азербайджану, случившиеся со мной события вошли в те дни, что провел я в Шуше, небольшом карабахском городе на вершине скалы.
А эти несколько дней вместились в один — от рассвета до вечерних звезд.
Ночь сходила с гор, и они начинали светиться, как драгоценные камни, переложенные туманом. Глаз отказывался верить в их непрозрачность, и стояла такая неправдоподобная тишина, что было слышно, как туманы скользят по скале.
— Ты что пишешь? — спросил Тофик.
...Тофик Зейналов, главный архитектор Шуши, молодой и быстрый в движениях, крепкий парень, привел меня сюда, чтобы я «никогда не жалел, что пропустил это утро».
Я прочел ему про туман.
— Не так, — поморщился Тофик. — Вот... Стояла такая тишина, что было слышно, о чем думают горы. Это уже было написано...
— Вагиф?
— Нет. Но написано здесь, на Аримгяльды.
Мы сидели на самом краю скалистой площадки, над дорогой, поднимающейся из долин к Шуше. Дорога была пустынна и висела в тумане, как Млечный Путь. «Аримгяльды» в переводе с азербайджанского означает что-то вроде «муж, возвращающийся домой».
Когда-то уходили мужчины из Шуши на всю неделю в долины — пахать землю, пасти скот, — а в утро их возвращения здесь собирались женщины. Отсюда была видна дорога до самого дальнего поворота.
— И когда женщина узнавала своего мужа, — закончил Тофик, — она кричала ему... Каждая что-то свое. Моя мать кричала: «Бабир, ты уже дома!..»
Тофик сложил рупором руки и крикнул эти слова вниз, в ущелье.
Я представил себе нарядных шушинок, звенящих серебряными ожерельями. Они стоят, каждая на привычном ей месте, на том же, где стояла ее мать. Я видел среди них мать Тофика — помолодевшую на полвека Амест. Она приставила к глазам узкую ладонь, и лицо ее застыло в ожидании.
— Это самое звонкое место на Земле, — сказал Тофик, когда его голос эхом вернулся на Аримгяльды. — Здесь мы построим театр. Без крыши и стен. Как в античности. Скамьи в скале, открытая сцена, а вокруг памятники великим шушинцам...
Я давно заметил, что на Кавказе память и памятники истории естественно включены в круг каждодневных необходимостей. В отношении к истории нет ничего такого, что схоже было бы с пикниковой умиленностью горожанина, вырвавшегося на пригородную травку.
Для себя я сравнивал это с присутствием патриарха в доме. Он может быть немощен телом, заботы о пище и воде уже давно лежат на плечах детей и внуков, но нет без него в доме благополучия и устойчивости жизни.
И все же, когда Тофик сказал о мемориале великих шушиицев, я подумал, что он лишь высказывает некую красивую свою мечту. Но вслух об этом сказать не посмел...
— Лучшие певцы к нам приезжать будут, — продолжал Тофик, и чувствовалось, что все связанное с этим мемориалом им давно уже продумано и просчитано. — Фестивали устраивать будем. На всю страну, на весь мир фестивали. Кто откажется спеть над дорогой, которая возвращает домой?
— «...Только песня приведет тебя к твоему сердцу», — вспомнил я.
— Ты уже слышал это?
Я слышал это, когда вместе с директором литературного музея в Нахичевани Исфандиаром Ассадулаевым поднялся к развалинам средневековой крепости Ханага. Мы поднимались к ней несколько часов по каменной осыпи. Высота перехватывала дыхание. Исфандиар и наш проводник — застенчивый юноша Сейфаддин — шли легко. Поджидая меня, Исфандиар читал стихи. («Сумерки в горах — мне жарко. В моей душе любовь — мне холодно. Время уходит? — Значит, я живу», — запомнилось мне.)
И когда мы поднялись к крепости — таинственным фундаментам, похожим на орлиные гнезда, остаткам башен и стен, откуда была видна вся прекрасная нахичеванская земля, Исфандиар сказал:
Как спящие джинны, спокойны красные горы.
Сердце мое осталось за красными горами.
«Как мне дойти до него?» — спросил я у ветра. —
«Только песня приведет тебя к твоему сердцу...»
Я не успел сказать это Тофику. Последняя ночная тень, на мгновенье задержавшись у подножья шушинской крепостной стены, упала в ущелье.
— Смотри, — сказал Тофик. — Смотри, мой город поднялся на вершину утра.
И мы пошли на Джидыр-Дюзю. Поле скачек. Когда-то дважды в год мужчины Шуши собирались здесь, чтобы показать свое уменье в конной забаве. Забава была смертельно рискованной. Джидыр-Дюзю — пологий каменистый луг, обрывающийся в головокружительный каньон. Коней и джигитов оценивали старики. В старых описаниях Шуши, воспоминаниях путешественников сохранились высоковосторженные слова о конниках Шуши. И конечно же, о карабахских конях.
«Климат этой провинции прекраснейший, так что лошади целый год пасутся. Летом, когда в долинах жарко, гонят их на горы, где дышат они прохладою и находят прекрасные травы. (Никому никогда не подняться до таких романтических высот в описании лошади, до каких поднимаются строгие лошадники, когда видят совершенство.)... Они невелики ростом, голова прекрасная, похожая на арабскую, выпуклые огненные глаза, отверстые ноздри, уши небольшие, но складные, шея хорошая, спина хорошо сложена, круп мясист, более круглый, нежели продолговатый, хвост прекрасный, грудь полная... Эти лошади никогда не засекаются...»
В один из шушинских дней мне посчастливилось. Я сидел у края дороги, уходящей в глубины карабахских гор, и смотрел на Шушу. Отсюда видна была только древняя стена города. Она стояла в недосягаемой высоте — выше было только небо. От дороги вниз уходил пологий склон, исчерченный овечьими тропками, которые утыкались в речушку Халифалы. Халифалы текла с гор, и вода ее была прозрачной, как горный воздух. Она была так прозрачна, что угадывалась с первого взгляда лишь по солнечным бликам и движению гальки по дну. Она была целебной уже одним видом своим.
Я сидел на дороге, впереди был целый день с какими-то делами, но живая вода Халифалы заставила забыть их. Я просто сидел и смотрел на Шушу. И тут, как в сказке, из-за поворота вышел неспешным дорожным шагом конный караван. Три человека ехали куда-то в горы по своим делам. Люди и лошади были покрыты пылью, но ни в посадке всадников, ни в шаге их коней не было усталости. Если бы вода Халифалы не вселила в меня отчаянную уверенность в том, что в этот день должны сбываться все желания, я не осмелился бы прервать путь этому каравану. Я осмелился. Старик, ехавший впереди, долго не отвечал мне, оценивая меня и стараясь понять, что же нужно нездешнему горожанину, внезапно возникшему на горной дороге. Когда понял — слез с седла и дал мне повод. А увидев, что сел я правильно — с левой ноги — и посадка моя правильная, и правое стремя — оно было узкое, носок четко почувствовал его, — поймал, не глядя, он улыбнулся, добродушно и снисходительно, снял переметные вьюки с лошади и дал свою плеть.
Я не посмел коснуться ею лошади. Я лишь отвел руку с плетью так, чтобы ее увидел косящий взгляд лошади и чуть тронул шенкелями. И она пошла — с места — радостным, легким галопом. Кобылка была молодая, ей, верно, наскучил размеренный трудовой шаг. Она звонко ставила копыто на щебень дороги, слегка закидывая голову.
Где-то там, далеко, стояла неподвижная Шуша на неподвижной земле. В небе стояли облака и птицы, которые могли быть лишь орлами. Было только движение дороги, захватываемой тонкими копытами, косящий фиолетовый глаз лошади да безграничное ощущение нечаянного счастья. Оно не остыло во мне и потом, когда я отдал повод старику. Его спутники — видимо, внуки — окружили нас. Разговор был обычный, дорожный: кто я? откуда? сколько мне лет? зачем приехал в Шушу? Я отвечал — и сколько мне лет, и откуда я — обстоятельно, подробно, видя, что старику это нужно для чего-то, мне непонятного.
— Это хорошо, — сказал старик напоследок, уже укладывая вьюки поперек седла. — Это хорошо, что я тебя встретил. А то бы ты так и не понял, что такое Шуша... Я там родился.
И он ткнул плетью в небо, где стояли стены города.
На Джидыр-Дюзю было безлюдно. Над полем гулял ветер. Он пригибал давно уже позабывшую нетерпение копыт траву и начисто вылизывал гладкие ступени, ведущие к обелиску с короткой мемориальной надписью: «Молла Панах Вагиф, 1717—1797».
Вагиф был старше Шуши на тридцать три года. Он пришел сюда не за почестями, не за богатством, не за славой. Он открыл школу, первую школу в городе, которому шел лишь девятый год. Он учил детей и слагал стихи. О любви, о горах, о птицах, летящих в неведомые земли. Вагиф продолжал учить детей и слагать стихи и тогда, когда владетель города Ибрагим-хан, узнав о мудрости приезжего поэта, сделал его своим визирем. Он оставался поэтом и тогда, когда 85-тысячное войско владыки Ирана Ага-Мухаммед-хана подошло к Шуше. Город и войско хана разделяла пропасть — та самая, которой обрывается Джидыр-Дюзю. Поэт стоял на крепостной стене. К нему подвели с завязанными глазами парламентера. Ультиматум о сдаче кончался стихотворными строками:
Камни, как град, обрушатся на тебя.
Безумец! Ведь стекло от них не спасет.
...По-азербайджански слово «стекло» звучит почти как «Шуша».
На обороте ультиматума Вагиф написал:
Да, как драгоценное стекло, прекрасен мой город.
Но это стекло огранено в несокрушимый камень.
Ага-Мухаммед не смог взять Шушу штурмом. Но другие карабахские села и города были разгромлены, разграблены, сожжены. В стране начался голод, который породил чуму. Владетель Шуши Ибрагим-хан бежит в горы. Ага-Мухаммед вошел в почти обезлюдевшую крепость. Вагиф был брошен в темницу одним из первых. Победитель задумал сложить на Джидыр-Дюзю пирамиду из отрубленных голов шушинцев. Венчать ее должна была голова Вагифа. В ночь перед резней Ага-Мухаммед был убит в своей опочивальне. Его воины — те, кому удалось спастись, — бежали из города, а голова Ага-Мухаммеда была брошена в пыль на Джидыр-Дюзю рядом с телами его приближенных.
Но жизни Вагифу уже оставалось немного. Ибрагим-хан, бежавший из Шуши, не смог вернуться в город. Правителем Шуши стал один из его родственников, ненавидевший своего предшественника. И свою ненависть он направил против его друга Вагифа. Вагиф понимал, что дни его сочтены, но уйти из прекрасной Шуши уже не было сил. В августе 1797 года Вагиф и его сын были казнены на Джидыр-Дюзю.
Жизнь Вагифа не была богата путешествиями. Он учил детей и писал стихи, и, может быть, именно поэтому со стен города на вершине скалы он видел и ощущал весь мир — его радости и горести, любовь и ненависть проходили перед ним здесь, на Джидыр-Дюзю, где он любил следить полет журавлей. Это были его самые любимые птицы...
И Вагифа душа высоко взметена,
Чтобы вечно лететь возле вас, журавли.
Вагиф написал эти строки, как говорят, тоже здесь, на Джидыр-Дюзю. Он сидел в рассветный час с поэтом Видади, когда в высоком небе прошел неровный журавлиный клин. И Вагиф и Видади вслед улетающим птицам сложили в стихи каждый свои слова, родившиеся в тот миг. Говорят, долго с тех пор в дни, когда журавли пролетали над Шушей на юг, собирались на Джидыр-Дюзю поэты Шуши и слагали в стихи каждый свои слова о журавлях.
— И знаешь, — сказал Тофик, — мне иногда кажется, что вся история Шуши началась с Джидыр-Дюзю...
Искусство с того дня, как пришел в Шушу Вагиф, стало доминантой жизни города.
«Закавказье снабжает музыкантами и певцами Шуша, эта блаженная родина поэзии, музыки и песен; она служит консерваторией для всего Закавказья, поставляя ему для каждого сезона и даже месяца новые песни и новые мотивы», — писал известный историк культуры А. Карганов в 1908 году.
Шушинскому мальчику Касуму было 13 лет, когда убили Вагифа. Был ли он учеником великого поэта, сказать трудно, но сам он впоследствии, уже один из известнейших поэтов Востока, имя которого называли рядом с именами Саади и Хафиза, считал себя преемником Учителя. Неотделима от Шуши судьба одной из образованнейших женщин XIX века, Хурашид Бану Натеван. Дочь карабахского хана, после смерти отца правительница Карабаха, Натеван прославилась утончённейшими газелями — «печальными и прекрасными, как закат», вошедшими в сокровищницу мировой поэзии. В Шуше вырос великий Навваб — поэт и художник, астроном и плотник, химик и математик, создавший классический труд о народной азербайджанской музыке. В Шуше родился классик армянской литературы Григор Тер-Ованесян. Шуша одарила Восток великими народными певцами: Гаджи Гуси, за которым приезжали из дальних стран с приглашением на свадьбы и торжества; Абдул-Баги Зулаловым — «певцом любви и красоты», Джаббаром Карягды, которого Есенин, однажды услышав, назвал «пророком музыки Востока».
В Шуше родились народные артисты Азербайджанской ССР певцы Сеид Шушинский и Хан Шушинский, которого Карягды называл «лучшим певцом будущего». Шуша — родина несравненного Бюль-Бюль Мамедова, народного артиста СССР, одного из выдающихся певцов и музыкантов нашего века.
Город, рожденный только как крепость, стал городом театральных представлений и поэтических диспутов, музыкальных вечеров и философских споров. И когда читаешь строгие статистические данные, собранные Академией наук, — в XIX веке в Шуше было 95 поэтов, 38 певцов, 22 музыковеда, 16 живописцев, 18 архитекторов, 5 астрономов — то действительно рисуется Шуша в некой античного аромата дымке, городом пылких юношей и мудрых стариков. Городом, где трудно представить себе душевную скаредность и речи глупцов.
...Подножье памятника Вагифу было выложено гладкими плитами. На плитах стояли массивные деревянные чурбаки. Они казались постаментами, подготовленными под скульптуры. Я сказал это Тофику, скромно гордясь своим образным мышлением. Ни слова не говоря в ответ, Тофик приподнял один «постамент», поставил рядом с другим, сел и приглашающе хлопнул ладонью по соседнему чурбаку.
— Вот что это, — сказал Тофик. — Чтобы вот так, просто так можно было посидеть здесь. Покурить. Поговорить... Вначале мы такие чурбаки поставили там, где был дом Вагифа. Распланировали площадку, камнем выложили, а на камни — вот такие же чурбаки. А их — на дрова. Не поняли. Что делать? Не плакаты же вешать. Думали, думали — надумали. Чурбачки новые поставили и попросили стариков на них посидеть. Покурить. Поговорить...
Потом я видел этих стариков на площадке Вагифа. Спокойные и строгие, они покуривали великой крепости табак из маленьких черных трубок, перебирая четки, как прошедшие свои дни. Тофик подошел к ним. Старики что-то начали говорить Тофику, внимательному, почтительному.
— Все о воде разговоры, — сказал Тофик, когда старики отпустили его.
Вода всегда была средоточием всех проблем города. Город возник как крепость. При закладке его не учитывалось то, что стихийно в те времена всегда ложилось в основу будущей жизни, — ни выгода торговых путей, ни обилие воды, ни старинные традиции обитателей этих мест, ибо на вершине скалы не жил никто.
Но крепость — вопреки, казалось бы, всему — стала богатым торговым городом, на долгие годы столицей всего Карабахского края. Здесь жили хлебники и войлочники, медники и мыловары, часовщики и чеканщики, ковроделы и ювелирных дел мастера. Сюда приходили караваны с товарами всего Востока. На шушинских базарах — многолюдных и обширных — можно было увидеть ширазский табак и хоросанские смушки, текинские ружья и исфаганскую парчу, кашенский шелк и тебризские накидки, багдадские коренья и шамский шелк. В городе было все, чем славны были старые восточные города. В городе не было воды.
Дважды в день — в любую погоду — женщины с огромными кувшинами на плечах спускались головокружительным обрывом к речке Халифалы — в немногочисленных городских колодцах вода была соленой. Первый водопровод длиной в семь верст был построен лишь в 1871 году тщанием благородной Натеван — Тофик говорил, что до сих пор старые шушинцы водопровод Натеван называют «родником ханской дочери». Но этого водопровода не хватало для 30-тысячного города. В 1896 году купец Татевос Тамиров проводит новый, 18-километровый водопровод — со склона горы Сары-Баба.
— Сейчас этот водопровод нам уже мал. — Тофик так и сказал, словно речь шла об одежде. — Новый проводим — на тридцать два километра, с большой воды. И весь город решил, чтоб каждый человек отработал несколько часов на строительстве. И в первый же день старики вышли.
Я был на заседании, где шло уточнение деталей очередного рабочего дня. Разговор был оперативен и четок. Нюансы исторические отсутствовали — слова были хозяйственно-приземленные: машины, объекты, лопаты, гравий, трубы, изоляция, сварка... Я понимал смысл обсуждения через пятое на десятое — не мое это было дело, и никто на меня не обращал внимания. А когда кончился деловой разговор и остались только Тофик и секретарь райкома партии Гашам Новрузович Асланов, я наконец осмелился спросить о Шушинском мемориале — насколько реальна эта идея.
— Что значит реальна? — Асланов, мне показалось, даже обиделся. — Уже проект есть, смета — все готово. Эскизы есть. Приезжайте через год-другой послушать, какие певцы выступать будут.
Передо мной разворачивали схемы и чертежи, где блекло-синими линиями и пунктирами очерчивалось то, что я было принял лишь за мечту, а Тофик водил по этим линиям пальцем, называя: Вагиф, Натеван. Навваб, Гаджибеков, Бюль-Бюль... Асланов говорил о новых санаториях и пансионатах («Ученые говорят, по интенсивности солнечных лучей, чистоты, сухости воздуха Шуша превосходит — ну ладно, равна — Абастумани, Кисловодск, Давос»), о том, что снова соберутся в городе старые мастера-шушинцы, которых судьба разбросала по другим городам, чтобы учить молодежь ткать ковры, чеканить посуду, слагать стихи и петь песни.
— ...Наши старики очень многое умели. Мы должны учиться у них. И мы научимся, чтобы превзойти.
Вечером Амест принимала гостей своего сына. Я шел с Тофиком в его дом крутыми мощеными улицами. Заходящее солнце отсвечивало в голубых окнах, отдыхающие от жары старики строго кивали на наши поклоны, черноволосые красавицы из распахнутых окон чему-то смеялись вслед. Мы прошли мимо дома Натеван, где сейчас детский санаторий, — весь в цветах и зелени дом уже спал. Прошли, а потом вернулись — я не мог не проститься с Тамарой Павловной Алексеевой, главным врачом этого санатория, которая тридцать лет назад приехала в Шушу из Омска — и так уже осталась здесь.
...Когда слегка уставшие тосты перевалили вершину своего красноречия, Амест, отодвинув бокал, ударила точеными пальцами о край стола, как в бубен. Жена Тофика, отяжелевшая в ожидании близких родов, села за рояль, стоявший в углу, и Тофик запел. Добрый доктор Рашид тихо переводил мне слова песни.
«Сегодня в моем доме светло,— пел Тофик, — потому что пришли гости, а каждый гость — это светильник, без которого в доме темно и грустно...» Амест все убыстряла и убыстряла темп, и вдруг я понял, что это импровизация — быть может, даже не в словах и мелодии, но в каком-то приобщении давно известного к сегодняшнему дню, ко мне, доктору Рашиду, ко всем сидящим за щедрым столом щедрого дома. «Пусть этот огонь освещает дорогу, что прижалась к горам, чтобы не сорваться в пропасть и дотянуться до моего дома!.. Пусть каждый вечер в моем доме будет так же светло, потому что, глядя на огонь, который принесли с собой гости, моя мать забывает о своих годах!.. И я вижу ее такой, какой увидел мой отец, когда впервые посадил на своего скакуна...»
И Амест приняла вызов сына. Она встала, отбросив стул, взмахнула обнажившимися до локтей руками — в свете свечей, стоявших на столе, они казались отлитыми из старинного серебра — и поплыла к сыну. Их дыхание было легким, а каждое движение рождалось с такой естественностью, что его артистичность сразу даже не осознавалась. Это был разговор Рыцаря с Дамой. Это были нежность и мужество, любовь и почтительность.
И мы с добрым доктором Рашидом, старым другом этой семьи, подняли бокалы за женщин, к которым нельзя не вернуться, пока ты жив. За те огни, без которых грустно в доме. За то, чтобы в наших домах было так же светло, как сейчас в доме Амест... Удивительно много иногда вмещается в глотке вина.
А потом, когда мне, впервые пришедшему сюда, предоставили право поднять последний тост, я сказал:
— Пусть в галерее великих шушинцев один постамент всегда будет пустой — для того великого, кто сейчас еще об этом не знает!
И для того, кто родится завтра.
...Все это и многое другое, что не смог я вложить в слова, припомнилось мне, когда получил телеграмму: «Сегодня в Шуше родился Вагиф». Потом я узнал, что Тофик назвал сына Бабиром — в честь своего отца.
В. Левин, наш спец. корр.