Латвийский селекционер, ученый с мировым именем Петерис Упитис запрограммировал около 1500 сортов плодовых деревьев, вырастил уникальный абрикосовый сад и вырвался с ним на 900 километров к северу от «абрикосовой» границы.
Обыкновенный человек Петерис Упитис живет в Добеле, в семидесяти пяти километрах от Риги. Когда в присутствии кого-нибудь из рижан заходила о нем речь, следовали восклицания: «О!.. О!.. Как же, как же, это величайший оригинал!», «Вы, кажется, намерены проникнуть в его дом и сад? Это не так просто!» Естественно, что после таких реплик я решил, прежде чем ехать в Добеле, позвонить Упитису. Назвав себя в телефонную трубку, сказал, что собираюсь приехать, и на том конце провода мягкий и размеренный голос спокойно ответил:
— Нет, это невозможно... Сейчас весна, и у меня день идет за год... Я работаю в саду, с рабочими...
— Хорошо, я тоже возьму лопату.
Он словно не расслышал и невозмутимо продолжал:
— Оставьте свой адрес. Когда я смогу вас принять, напишу.
— Но я не каждый день бываю в Латвии.
— Ничем не могу помочь.
— Я бы мог приехать в субботу или воскресенье.
— В эти дни у меня научная работа.
— Хорошо, тогда я приеду в понедельник?!
— В понедельник начнется другая работа...
В это время в разговор вклинилась телефонистка, и я крикнул:
— Я приеду во вторник!
— Когда? — скорее удивился, чем переспросил, Упитис.
— Утром, — быстро сказал я и бросил трубку.
Облегчение, которое пришло после этого разговора, было моментально рассеяно в Союзе писателей, где мне объяснили, что Упитис после звонка может принять меня, но у калитки спросит, что я хочу от него, и затем скажет «до свидания». И чтобы этого не случилось, посоветовали переговорить с поэтом Имантом Зиедонисом, который одну главу своей книги «Курземите» посвятил Упитису.
...Уже сейчас, когда наша встреча с Упитисом состоялась и прошло немало времени, а я все еще нахожусь под впечатлением этого человека, — я с удовольствием перечитываю строки о нем и его доме, написанные Зиедонисом:
«В темноте кажется, что ящики разваливаются, семена как бы пробуждаются внезапно, все луковицы лопаются одновременно — и мы, наверное, не выйдем живыми из этого дома. Ростки разрывают бандероли с марками всего мира, а из чашечек лилий, как из труб огромных граммофонов, течет в комнату благоухание. Смешение запахов, и красок, и звуков, и очень хочется жить с такой же чертовской одержимостью, с какой живет этот старик и благодаря которой сады цветут, и люди замедляют шаг и удивляются: что же это за человек, создающий все это? И существует ли он вообще?..
Я проследил одну данную природой черту, которая доведена в этом человеке до гениальности, до такой самоотдачи, что многим это кажется ненормальным или курьезным. Как будто гениальность может и не быть чудной, как будто гениальность уже сама по себе не является отступлением от нормы. Я хочу сказать, что слишком мало мы помогаем тем людям, которые в силах создать нечто неповторимое, нечто такое, что могут создать только они. Нельзя приказать молнии: «Ты пока не сверкай! Накопятся еще две-три молнии, тогда и сверкайте все вместе». Талант — сила стихийная, и если он посылает свою молнию туда, где необходимы нам свет и дождь, то пусть он сверкнет, озарит, пусть полыхает, даже если он один-единственный. Наша обязанность помочь ему... И еще я думал о стиле человека, о том, как он приходит в мир, как он идет по нему и как из него уходит. Упитис как-то сказал: «У каждого облачка есть серебряный краешек». Имел ли он в виду мою, или свою, или вашу жизнь?..»
Но тогда я всего этого не знал, и поэт Зиедонис был для меня трамплином, с помощью которого я хотел долететь до «чудака» Упитиса. Однако Имант Зиедонис сказал мне, что если я хочу действовать наверняка, то лучше всего связаться со старым другом Упитиса Раймондом Бочем, чтобы тот сам позвонил в Добеле.
...Три дня Боч не мог дозвониться Упитису — похоже, тот и ночь проводил в саду. В понедельник, в двенадцать ночи, Боч назначил мне встречу на углу улицы Алояс у троллейбусной остановки. Он сказал, что приготовил письмо для Упитиса. Мы не уточняли, кто в чем одет и как выглядит. За эти три дня, пока Боч дозванивался Упитису, а я осаждал телефон Боча, казалось, мы легко отыщем друг друга даже в толпе, во всяком случае, так казалось мне.
Опустевший троллейбус шуршит по блестящим от дождя улицам.
Раймонд Боч одиноко стоит на углу. Едва я подошел, он протянул мне руку:
— Пойдемте, я вас провожу, — сказал Боч, и мы направились по маршруту троллейбуса к центру.
Несмотря на моросящий дождь, Боч шел с непокрытой головой. Я все ждал, когда он передаст мне письмо для Упитиса, но Боч шагал молча и наконец спросил:
— Расскажите, как вы ему позвонили. Я рассказал все, подробно и честно.
— Я бы не хотел, — заговорил Раймонд Боч, — чтобы Маэстро показался вам странным. Вы представьте, как ему трудно. Он работает в день по восемнадцать-двадцать часов, и у него на другое (он выделил это слово) не остается ни времени, ни сил. У Маэстро тридцать девять тысяч растений, только одних абрикосовых деревьев шестнадцать тысяч. Понимаете? Абрикосы на севере. По-моему, нет ничего странного, что человек, который является членом крупнейших в мире обществ по выращиванию ирисов, роз, северного ореха, человек, который ведет переписку с северным и южным полушариями, получает пыльцу роз из Японии, в Австралию отправляет свои лилии (кстати, он один из двух селекционеров нашей страны, кто числится во всемирном списке людей, выращивающих лилии, второй — москвич Еремин), — нет ничего странного в том, что Маэстро отмежевывается от лишних людей, от ненужных встреч... Когда Маэстро упрекают в нелюдимости, он вспоминает Омара Хайяма: «Ты лучше голодай, чем что попало ешь, и лучше будь один, чем вместе с кем попало...»
Было совершенно очевидно, что Боч старается развеять нелепый миф о чудачествах своего друга. Чувствовалось, что он готов ходить со мной до утра под дождем, лишь бы встреча с Упитисом не оказалась для Маэстро ненужной, лишь бы я не стал для него лишним человеком, и я благодарен Бочу от чистого сердца...
— Он все делает один и рядом с собой не терпит людей, не умеющих работать так, как он сам, будь то друг или просто его коллега... Вот вы пошли бы к нему работать? Могли бы выдержать ежедневно по восемнадцать-двадцать часов? Молчите? Нет, конечно же, нет... Я часто говорю ему: «Тебе нужен ассистент», хотя отлично понимаю, что такой человек едва ли найдется. Маэстро живет в другом измерении, по другим временным масштабам. Однажды к нему пришел человек из Института земледелия и спросил, как бы Упитис хотел отметить свое семидесятипятилетие. Он просто хотел помочь отметить этот день, но Маэстро ответил: «Я люблю круглые даты, и буду отмечать только столетие, стопятидесятилетие, двухсотлетие...» Человек схватился за голову и больше не появлялся. Многие не понимают, что это не чудачество. Ведь различные сорта плодовых деревьев запрограммированы Упитисом на сто, на двести лет, то есть они дадут удивительные плоды на севере через многие-многие годы. Разумеется, и самому Маэстро понятно, что человеческая жизнь имеет пределы, но он терпеливо продолжает свой труд. Раймонд Боч осторожно посмотрел на меня уставшими голубыми глазами и так же осторожно продолжил:
— Как-то Маэстро со свойственной ему прямотой, которая иным кажется грубостью, сказал одному известному ученому: «Покажите мне свое яблоко... Вы же все пишете и пишете... Покажите мне ваше яблоко!!!»
Незаметно мы дошли до центра города и остановились у Академии художеств.
— Жаль, что я не могу с вами поехать, — сказал Боч. — Мне очень хотелось бы встретиться с Маэстро...
— Разрешите, теперь я вас провожу, — предложил я, и мы направились обратно по ночной Риге.
...И вновь, уже здесь, в Москве, перелистывая Зиедониса, читаю: «Около 1910 года была издана книга о вежливости. В ней говорилось: «Если ты в гостях, то никогда не требуй, чтобы там было так же, как в твоем доме». И понимаю, что Боч деликатно намекал мне на это, рассказывая о Маэстро. Зная нашу суетную городскую жизнь, наши пристрастия и привязанности, он осторожно проводил грань между нашими домами, с уважением относясь, к обоим, но предпочтение отдавал дому Упитиса.
— Последний раз я был у Маэстро с Имантом Зиедонисом. Была теплая осень, и цветы начали вторую жизнь. Хозяин нас отправил в сад и сказал, что сейчас подойдет. Гуляя по саду, мы неожиданно увидели странную картину: большие клумбы роз словно разворочены бульдозером. Мы стоим и волнуемся — вот-вот подойдет Маэстро, и что же с ним будет, когда он увидит все это? И тут мы услышали за собой его бодрый и громкий голос: «Вот как природа помогла селекционеру, — и, повернувшись к прекрасным розам, добавил: — Природа сама определила сильных, слабые погибли». А затем объяснил, что ночью были заморозки и выжили лучшие... Представляете, Маэстро двадцать пять лет работал над грушей и только на двадцать пятом году признал плод. Он с деревом на «ты». Он слышит дерево, понимает его. Одно из абрикосовых деревьев он назвал «Мой прекрасный друг»... После войны он с мешком за спиной на велосипеде объездил всю республику, изучал каждое дерево. В то время нас с ним попросили отобрать сорта яблок, картофеля для наглядных пособий техникумам и вузам. Тогда же Маэстро предложили место лаборанта в институте, он удивился: «Зачем мне эта должность? Лаборант моет посуду...»
Я наконец-то понял, что мой ночной собеседник Раймонд Боч агроном, но мне почудилась грустная нотка в его голосе, и я спросил Боча об этом.
— Да, я неудавшийся агроном, а сейчас работаю «бюрократом», — с юмором ответил Боч, — управляющий издательством «Сельхозучснаб»...
Мы уже подходили к остановке, откуда начали ночную прогулку. Оба изрядно продрогли, но меня спасали сигареты. Боч протянул мне письмо к Упитису и то ли в шутку, то ли всерьез предупредил:
— Учтите, у Маэстро есть еще одна особенность: у него в доме нет еды. Он признает только растительное масло, крупы и плодовые соки... — И, уже уходя, добавил: — И совсем не переносит табачного дыма...
В Добеле шел косой дождь. Выйдя на привокзальную площадь, я вдруг вспомнил, что не знаю адреса Упитиса. Куда идти? В этот ранний час было пусто, безлюдно. Я пересек площадь и зашагал вдоль дороги. Впереди, на обочине, шофер копался в моторе «газика», я подошел к ожидавшей его девушке и спросил, не подскажет ли она, как найти дом Петериса Упитиса. Порывшись в памяти, она переспросила:
— Садовник, что ли?
Я подумал, что, пожалуй, это тот Упитис, который мне нужен, но на всякий случай уточнил:
— Может быть, в городе есть еще Утдаг?
Она о чем-то переговорила с шофером по-латышски и ответила:
— Нет, у нас Упитис один.
Когда стало ясно, что речь идет о Маэстро, я счел необходимым внести поправку:
— Упитис — большой ученый...
Но девушка словно не услышала, сочтя, очевидно, поправку несущественной. Шофер, не вдаваясь в подробности, предложил:
— Садитесь, мы будем проезжать мимо.
Очень быстро «газик» выкатил на окраину города и задрожал на раскисшей, ухабистой дороге. Я поглядывал по сторонам, стараясь угадать дом Упитиса, и на всякий случай спросил шофера — далеко ли еще?
— От последнего дома, по другой дороге, — ответил он, — с километр будет...
— Вы меня высадите на развилке.
Шофер искоса глянул на меня. Вскоре «газик» затормозил, я соскочил на дорогу.
Проходя мимо фермы, я увидел женщин в резиновых сапогах, грузивших на телегу бидоны. Когда я спросил, как пройти к дому Упитиса, одна озорно подмигнула другой и сказала:
— Вот по этой дороге выйдете к его дому. Там на окнах большие пальмы, — и вдруг засмеялась, — ни у кого таких пальм нет.
Было что-то обидное в том, что в это серое утро здесь на окраине маленького латышского городка, женщину смешили пальмы Маэстро.
Осторожно выбирая, куда ступить, чтобы не утонуть в раскисшей дороге, я вспоминал прочитанное где-то, как композитор Бородин приехал в Веймар и у первого встречного спросил, где живет Лист, не сомневаясь, что великого композитора знают все. Прохожий подумал и, в свою очередь, тоже спросил, не колбасника ли господин имеет в виду. Бородин пошел дальше и спросил у другого человека, но ответ был тот же: «Вы имеете в виду мясника?» И только заметив нотную лавку, Бородин без колебания вошел в нее, надеясь наверняка получить здесь точный адрес. «Вы имеете в виду учителя музыки?»— переспросил хозяин и указал, как пройти к Листу...
Я вспомнил об этом потому, что «садовник» и «учитель музыки» — это так мало, это так непростительно живущим рядом с этими людьми...
Я медленно шел вдоль сада Упитиса, огороженного сетчатым забором. Стройные колонны деревьев, омытые дождем, уходят в глубь сада, смыкаются, превращаясь в густые заросли. В грядках между деревьями поблескивают металлические бирочки, и я понимаю, что каждая посадка с рождения растет под своим номером. Чем дальше вдоль сетчатого забора, тем очевиднее, что «сад» не точное слово, что это скорее плантация или фруктовый лес, причем грядки между деревьями ухожены так, словно все растет в парниках, а не под открытым небом.
Небо сплошь затянуто серыми тучами, и мелкий дождь сыплет и сыплет. Похоже, что он зарядил на неделю. Заглядевшись на сад, неожиданно выхожу к дому Упитиса. Двухэтажный особняк похож скорее на мастерскую скульптора, с большими окнами. Неторопливо подхожу к парадной двустворчатой двери. Мимо проходит рабочий, кланяется: «Лаб диен!» и, уходя, несколько раз оборачивается в мою сторону. Мне кажется, что он сейчас остановится и с лукавой ухмылкой будет смотреть, как я безрезультатно начну стучать в дверь. Стучу. Тихо. Никого... Еще раз стучу, затем дергаю дверь — и она спокойно открывается. Захожу в прихожую, где стоит дорожный велосипед, большой, старый, весь в глине. Впереди еще одна дверь. Снова стучу, снова молчание и опять вхожу без дозволения. Двери направо, налево, впереди лестница на второй этаж. На лестнице пальмы. Запахло землей, сыростью. Наугад стучу в правую дверь и вдруг слышу шаги. Вышла женщина в переднике, руки в земле. Спрашиваю Упитиса. Она исчезает в одной из дверей...
Маэстро — плотный человек в шерстяном пиджачке, с обмотанным вокруг шеи шарфом, сидит за письменным столом. Прежде чем поздороваться, я как визитную карточку подаю письмо:
— Это вам от Раймонда Боча.
Он принял письмо и, не глядя на него, протягивая мне руку, спросил:
— Вы знаете Омара Хайяма? — Я не ожидал такого вопроса и, кажется, смутился. — Садитесь, — указал Маэстро на стул против себя. Нас отделяли два письменных стола. Хозяин протянул мне нью-йоркское издание Омара Хайяма, а сам взял ножницы и начал вскрывать письмо. Руки у него были большие, крестьянские, задубевшие от сырой земли и ветра. Задумчиво читая письмо, он вдруг проговорил: — В Нишапуре целый холм роз у могилы Хайяма. — Трудно было понять, процитировал
Маэстро письмо или это были мысли вслух. Я не знал, как реагировать, и потому продолжал листать томик Хайяма с прекрасными цветными иллюстрациями. Они были стилизованы, но не настолько, чтобы не угадать их исходную — персидскую миниатюру,
— Обратите внимание на линии и объем рисунков, — проговорил Маэстро. — Издание основательное... А вот... — Он грузно встал и потянулся к книжной полке за спиной. И тут только я увидел целый каскад ящиков, обыкновенных грубо сколоченных ящиков из-под фруктов. Они стояли вдоль стены от пола до потолка. Это и были книжные полки. Все заполнено книгами: книги на столе, в ящиках, под столом... Присмотревшись, я увидел, что даже стопка выглаженного белья лежит в ящике. Здесь же, у торца письменного стола, узкая тахта. Значит, здесь он работает и спит. Во всей кажущейся на первый взгляд неразберихе угадывается подчинение всего уклада жизни одной-единственной цели — все должно быть под руками, ни минуты попусту, все так, как удобно именно ему, а не другому человеку. И словно в подтверждение этого Маэстро быстро извлек из груды книг очередной томик Омара Хайяма.
— А вот и наше латышское издание...
Меня не оставляло ощущение экзаменующегося студента, с одной стороны, и человека в мокром плаще, которому в любую секунду могут указать на дверь, — с другой. Я взял уютную, небольшого формата книжечку и, как на экзамене, начал отвечать, что эти рисунки более локальны, и в них сильно влияние латышской графики и что в этом издании формы более полные в отличие от изящных восточных миниатюр...
— Это наш художник Станкевич... издано на уровне мирового стандарта, — сказал Маэстро.
...Из широких окон дома сквозь мелкую сеть дождя был виден все тот же пейзаж: ровные ряды фруктовых деревьев, грядки, глубокие борозды от тракторных колес. Словно следуя за моим взглядом, Маэстро пояснил:
— Слева абрикосовые деревья, справа черешня... — и вдруг улыбнулся: — Не странно? На пятьдесят седьмом градусе северной широты — и вдруг абрикосы? — И вновь точным движением из груды книг и конвертов вынул цветные снимки: — Это абрикосы, гибрид № 516, а вот 906, 56-71... — На снимках — окропленные утренней росой розовые плоды. — Фотографировать — значит схватывать «неуловимое уходящее», как сказал Гёте, — проговорил Маэстро, передавая мне все новые и новые фотографии. И надо отдать должное — фотографии были великолепные, как бы сказал сам Маэстро, «на уровне мирового стандарта».
Я не заметил, что предшествовало смене настроений хозяина, но, когда он заговорил о своих работах, я успокоился. Выпроваживать меня не собираются. И в подтверждение этому неожиданно снова меняя тему разговора, Упитис предложил:
— Пойдемте послушаем музыку.
Упитис вышел из-за стола, и тут я увидел, что он несет свое большое тело и больные ноги, опираясь на палку, и, естественно понял, что значит работать, как работает он, причем большую часть времени — в саду. Вырастить тысячи сортов плодовых деревьев: привить их, дождаться плодов, еще раз посеять и еще раз дождаться плодов, но и это еще не конец... Из коридора снова потянуло сыростью. Я вышел вслед за хозяином, и он сказал, что его собирались направить в Нафталан на лечение — это в Азербайджане, — но он отказался.
— ...Я, как тот крестьянин, хочу умереть на борозде, слушая жаворонка.
Мы вышли в торцовую комнату, где три стены были застеклены. Вокруг в ящиках стояли Канарские пальмы и верхушками словно поддерживали потолок. Посередине — стереофонический проигрыватель с двумя почти метровыми колонками по сторонам, а на полу длинный ряд пластинок. Я пробежал взглядом по этому ряду: здесь все — от «битлзов» до Баха.
Маэстро начал совершать «обряд». Тщательно приготовил свой стул, определил место моего стула — сзади от себя в полутора метрах, сел, положил палку к ногам и повернулся вполоборота ко мне.
— Что будем слушать? — он пристально посмотрел на меня. — Хотите «Когда-то нам сияли звезды», поет Корелли? Или Чайковского «Вальс цветов»?.. Ну хорошо, начнем с «Кантина торерос». Это гимн моего дома... Тореадорская харчевня — место, куда заходит тореадор, если бык не поднял его на рога... Я начинаю день и заканчиваю его этой пластинкой. — Он взял бархоточку, протер пластинку, поставил на диск и поудобнее устроился на стуле, выпрямив спину. Звуки скрипок заполнили оранжерею, вонзились в пальмы, но постепенно смычковая группа ушла на второй план, возникло несколько глубоких аккордов гитары, вступили кастаньеты — ив ритме болеро зазвучала гордая музыка. Маэстро увлекся, сжался, глаза горят. Вскинул руки в такт музыке, обернулся ко мне, а сам не здесь, там, в таверне с тореадором... На полную мощь звучат колонки, в одной — оркестр, в другой — гитара и кастаньеты, и это ритмическое объемное звучание, эта музыка, как разряд молнии, как мощный всплеск человеческих настроений... На диск ложится другая пластинка, и звучит меланхолическая грусть Чайковского, на лице Маэстро все оттенки музыки: задумчивость, просветление.
Неожиданно серый дождливый день прорезало солнце, и обдало охрой Канарские пальмы, ящики с семенами, седую шевелюру Маэстро.
— Извините, должны приехать рабочие...
Подошла полуторка, Упитис объяснил рабочим, что делать, а сам все в том же пиджачке, с шарфом на шее и открытой головой уехал за почтой. Я вышел, покурил и вернулся в хаос бандеролей, книг, ящиков и семян... Боч отлично подготовил меня к встрече. Я все узнавал и принимал все необычности этого дома. Конечно же, неясное оставалось неясным, но во всем угадывалась логика, даже в том, что в доме не было ни единого гвоздя, на который можно было бы повесить гостю верхнюю одежду...
Вернувшись, Упитис начал просматривать почту. Я вспомнил, как Боч сказал, что по почте Маэстро трудно судить о его профессии, — он выписывает 65 журналов на всех языках цивилизованного мира... Он вскрывал конверт, прочитывал, протягивал мне.
— От моего друга Сучкова из Алма-Аты, — сказал Маэстро и вынул из конверта маленький пакетик, глянул его на свет. — Это семена среднеазиатской алычи... Надо ему послать свои последние лилии...
Иногда, передавая мне очередную корреспонденцию на английском или французском языке, он тут же коротко излагал суть написанного.
— О!.. Канада заинтересовалась моей айвой... А это пишет Берзинь, наш латыш. Он защитил кандидатскую на тему «Упитис».
Маэстро так произнес свое имя Упитис, словно речь шла не о нем, не о конкретном человеке, а о понятии, которое включает в себя науку, методы работы, результаты... Он передавал конверты, и обратные адреса говорили о широкой известности Маэстро. Ему писали из прибалтийских, кавказских, среднеазиатских республик, Белоруссии, северных областей России, с Украины, из Англии, Франции, Канады, Америки, Финляндии, Швеции...
У этого человека есть все: ученая степень, государственная премия, орден Ленина, есть земля и самое главное — щедрость, с какой он отдает все, что выращивает в своем саду. Петерис Упитис — заведующий селекционной лабораторией плодоводства Научно-исследовательского института Земледелия Латвии, и его лаборатория — это весь его дом и семнадцать гектаров сада...
Время от времени Маэстро рассылает пригласительные билеты по всей Латвии, и в Риге выпускается афиша, где сказано, что Упитис устраивает показ своих диапозитивов. Я был не прочь увидеть хоть несколько из них, но, когда Маэстро предложил пройти с ним на второй этаж, я растерялся. Зная основательность Упитиса, я понял, что дело не ограничится несколькими снимками. Мы поднялись на второй этаж, прошли мимо комнат с табличками на дверях: «Биологическая лаборатория», «Фотолаборатория» и, наконец, вошли в помещение, которое скорее напоминало зал кинотеатра, чем комнату. Одна стена была полностью занята экраном. Едва он собрался опустить черные шторы, как сквозь серый дождливый день снова пробилось солнце и остановилось на зеленых росточках, только что проклюнувшихся из земли в ящиках на окне.
— Я не могу лишить их солнца, — сказал Маэстро и отошел от штор. — Это лилии из Южной Африки, — пояснил он и пригласил в соседнюю комнату, где все в тех же ящиках из-под фруктов хранились слайды. Он начал доставать коробку за коробкой и показывать их просто на свет. На пленке были австралийские и индийские лилии, сирень, кавказские абрикосы, нухинские яблоки, орехи Нагорного Карабаха, алыча из Средней Азии, — в общем, все, что он переселил в свой сад, акклиматизировал, вырастил... От красок рябило в глазах, и я уже не мог отличить золотую смородину от северного ореха. Цветы и плоды имели не только свои номера, но и имена. Например, сирень «Письмо Сольвейг» или «Мечтатель из Добеле», «Мать Эд Упитис»... Краски сливаются, словно смотришь абстрактные полотна, различая не предметы, а лишь цвет...
Уже вечерело, когда мы снова зашли в оранжерею послушать «тореадорскую харчевню». Я слушал стоя, все так же в плаще, понимая, что больше уже ничего не будет, а когда вернулись в кабинет, поблагодарил Маэстро за этот день, но он воспринял мои слова с иронией:
— Обычно друзья говорят, что от меня невозможно уйти живым... Они устают, — и вдруг предложил:— Присядем еще ненадолго.
Он достал большую тетрадь, записал в нее мой адрес, причем в этом был тоже стиль этого дома, его ритуал, затем протянул мне фотографию сирени и деликатно сказал: — Если нравится, оставьте себе.
Я снова вспомнил о том, что Упитис не подпускает к себе, людей, не подпускает, потому что не в силах отдавать половинчато. Он хочет, чтобы принимали все, но людям это не всегда свойственно, их устраивает малость, часть, от большой щедрости они чувствуй» большую усталость. Думаю, что день, который Маэстро позволил себе провести в праздных беседах со мной, — день для него особый, а мне просто повезло, и вот почему. Он все время в работе, в поиске, ему некогда остановиться, он торопится завершить свой труд, но, едва окончив, понимает, что это лишь малая часть. И однажды наступает момент, когда он непременно должен остановиться, чтобы увидеть дело рук своих, своего таланта, чтобы побывать в этом Прекрасном, почувствовать в нем самого себя и поделиться этим. Быть может, сегодня был именно такой день?
Уже на шоссе я понял, почему Боч так хотел увидеть своего друга. Я понял это по себе. Упитис заражает такой жизненной энергией, таким зарядом, что его хватает на долгое время. Без таких, как он, без встреч с ними трудно и одиноко жить...
Я торопился к поезду, в лицо хлестал дождь. Я набросился на залежавшийся в портфеле бутерброд, закурил и поймал себя на том, что тороплюсь, тороплюсь в Ригу. Раймонд Боч ждет моего звонка.
Надир Сафиев, наш спец. корр.