
Рассказ об одном острове
Весна в том году в Карелии была сумасшедшей. Она явилась раньше всех сроков, тут же вызвала к себе грачей и скворцов, собралась было встречать жаворонков, но почему-то раздумала и уступила место еще живой и нестерпимо злой напоследок зиме.
В середине апреля начался крутой, пронзительный февраль — с поземками и метелями. И долго под ледяным, тяжелым от снега ветром жались в озябшие кучки опрометчивые грачи и скворцы...
Лед на озере лежал крепко, хотя и прошли давно все календарные сроки даже самых поздних разводьев. Давно снизу билась о лед весенняя щука, давно искала путь на вольную воду серебряная нерестовая плотва, но зима никак не желала отпускать озера, хорошо зная, что именно здесь, в глубокой воде, и таится: та великая сила, которая рождает и грозы, и ливни, и шквальные ветры, и снеговые тучи.
Но вода все-таки победила. Однажды лед тяжело вздохнул, приподнялся, да так и остался приподнятым, не успев сделать последний выдох. И тут же на вздувшийся лед упала не по-весеннему сухая жара.
Жара пекла и жгла все вокруг. По полям, по выкосам, под березами и елями на глазах горели последние островки снега — снег испарялся, дымился чадящим дымом, оставляя после себя чуть влажное пятно примятой за зиму прошлогодней травы, опавшего листа и бледно-зеленого, малокровного мха. Жара тут же кидалась на это влажное пятно, и от невиданной по весне жары: сворачивался в трубку прошлогодний лист, и порохом трещала сухая трава.
Вчера еще литой, белый от морозной сухости лед вдруг посинел, опустился глубоко в воду, набух, а через день по всему озеру нельзя было сыскать и пластиночки льда, намороженного за долгую суровую зиму.
Жара, как и все этой весной, жила недолго. Она смешала все птичьи календари, вызвала разом все пернатые стаи, а затем за полчаса обернулась снежным северо-востоком.
Ветер с северо-востока тащил гулкие и долгие шквалы, и каждый шквал с грохотом гнал по земле вместе с пылью и сухой травой стены тяжелого сплошного снега. Снег забивал окна на моем острове, запирал снаружи двери, стелил крыши плотными, как свинец, листами мокрых сугробов, мостил дороги и валил впереди себя заборы.
Я боязливо выглядывал за дверь, готовый каждую секунду шарахнуться от очередного заряда, и через белую несущуюся стену кое-как различал бесчисленные силуэты дроздов, зябликов, трясогузок... Чем-то это невероятное сборище птиц за стеной моего дома действительно напоминало легенду о всемирном потопе. Только мой «потоп» был исполнен в чисто северном варианте — он состоялся в середине мая.
В такие неровные весны я переживал не только за птиц — часто неожиданные холода напрочь сбивали с ягоды ранний цвет, и тогда урожая черники, брусники и земляники приходилось ждать до следующего года...
Не знаю «почему, но больше всех ягод мне нравится находить и собирать именно землянику. Проще и быстрей собирать клюкву. Интересно и весело обрывать гроздья брусники, что ярко и тепло светятся по открытым вырубкам. Но все-таки ни клюква; ни брусника, ни малина, ни какая другая ягода не вызывают у меня столько самых разных воспоминаний, как ягода земляника.
Может, эта привычка что-то вспоминать, когда видишь землянику, осталась у меня еще с детства, когда мы беспокойной и громкой толпой неслись вниз к Оке, к лодке, которая еле вмещала всех мальчишек и девчонок с нашего конца деревни, желавших попасть на ту сторону, в луга за ягодой.
Как поднялась эта земляника сюда, наверх, на скалы? Кто занес ее, кто оставил среди голого холодного камня?.. Но кустик прижился, пустил по скале корни, пустил побег-другой — и пошел все выше и выше.
Один поменьше, другой побольше, одни тверже и смелей, другие слабей и застенчивей — упрямые кустики земляники прочно и спокойно росли, цвели и приносили ягоды здесь, на голом граните скалы.
Открытые для всех ветров на свете, открытые морозам и ледяным дождям, порой не приносившие плодов год, второй, когда на эти годы выпадали никудышные вёсны, но все-таки очень живые и очень свои, не похожие ни на что на свете.
Вот почему я так часто поднимаюсь сюда на скалу, к низкорослым кряжистым соснам, выросшим из камня, к светло-серым сединам упругого мха.
Здесь, на вершине скалы, есть небольшое углубление, будто нарочно выбитое чьим-то стальным и острым копытом. Стальное копыто ударило, видимо, только один раз, вырубило из скалы тяжелый кусок гранита и оставило после себя каменную ямку, куда после каждого дождя теперь собирается прозрачная дождевая вода.
После хороших дождей воды в каменном колодце собирается так много, что ее хватает вволю напиться всем обитателям скалы. Когда я прихожу пить эту свежую, почти без запаха воду, то всегда рядом вижу пятнышки помета, оброненное перо. Порой около каменного колодца встречаются и следы зверей. Следы остаются на скале продолговатыми коричневыми пятнами сорванного мха — это заяц или лиса поскользнулись.
Однажды около каменного колодца я встретил огромный след медведя — медведь тоже приходил напиться и содрал когтями большой пласт седого мха. Я долго смотрел в ту сторону, куда только что ушел хозяин тайги, и решил назвать этот водоем на скале Медвежьим колодцем.
Когда стоят жары и в Медвежьем колодце высыхает вода, я спускаюсь вниз по скале. Со стороны, противоположной озеру, скала густо поросла сосной, березой, осиной, а еще ниже — смородиной, малиной, рябиной и черемухой. Среди кустов и деревьев скала может потеряться совсем — под ворохом прелых веток, под толстым слоем перегноя. Идешь и не веришь, что совсем близко, под ногами лежит все та же скала, не веришь до тех пор, пока она не выбьется среди травы россыпью камня.
Россыпи камня — это тоже скала, но только побежденная лесом, кустами, травой, дождями и морозами.
Когда первый раз здесь, на древних карельских покосах, берешь в руки косу и с опаской выглядываешь, где же среди камней начать первый прокос, то, честное слово, не очень веришь, что камень, вот этот камень, который торчит из травы и о который то и дело с больным звоном бьется неумелая коса, очень щедр, и что именно его ты должен благодарить за густое, сочное сено. Но второй, третий прокос проходишь ты с карельской косой — и теперь уже точно знаешь, что самый густой клевер, самая добрая трава собираются именно около камня. А может, и та самая земляника, что прижилась на скале, чувствует себя среди камня не так уж сиротливо... За день камень успевает нагреться и верно хранит тепло в холодные северные ночи. А в жары, в сушь на камень ложится роса, и этой росой камень, пожалуй, делится и с клевером, и с земляникой.
Каменные плиты, большие и маленькие, можно так удачно подобрать друг к другу, что получится настоящая русская печь или даже настоящий каменный дом. Камень для печи — это богатое тепло, которое сохранится в доме не на один день после охапки березовых или сосновых дров — ведь ничто, кроме камня, так прочно и надолго не забирает огонь — кирпич не чета камню.
Ну а если дом на моем острове рубится из леса, то и здесь камень, что допекает новичка на покосе, снова является на помощь. Дома на нашем острове всю жизнь ставились без фундамента, ставились прямо на скалу: ведь наш остров — это тоже огромная спина-скала, поднявшаяся недалеко от берега. Скала-остров, скала-берега, скала — дно озера и даже огороды — и то скала, куда люди натаскали земли из леса.
В лесу земли, конечно, больше. Но даже здесь все равно груды камней обязательно поднимаются над землей. Такие груды среди пожней и выкосов обычно поросли березами. Эти березы поднялись не откуда-то снизу, а выросли на вершинах и склонах каменных холмов. Березам уже много лет. Останавливаешься около каменного холма, поросшего деревьями, раздвигаешь траву, снимаешь с камней мох и неожиданно открываешь для себя трудную тайну камней среди берез...
Эти камни не угластые и не плоские, как остатки разрушенной скалы, а гладкие валуны-одиночки, которыми, как дождливая туча дождем, поливал ледник карельскую землю.
Большие и маленькие валуны когда-то торчали гранитными шапками по всем полянам. Потом на поляну пришли люди и собрали весь камень, который разбросал по земле ледник. Они снесли валуны в кучи и стали пахать приподнявшуюся из-под камня, глубоко вздохнувшую щедрую лесную землю.
В стороне от моей скалы ревут и рычат бульдозеры и тракторы, расчищая места для новых покосов и пашен, не таких трудных, как лесные карельские полоски земли среди камней. На новых покосах и пашнях уже шумят травы, хрустят от утреннего холодка кочаны капусты, упрямо и неподатливо, как вода заросшего залива, покачивается на ветру море картофельной ботвы.
Когда-нибудь среди этих широких полей и лугов вырастет и земляника, но это будет другая ягода — скорей всего она будет напоминать ягоду рязанских лугов.
Из озера неподалеку от деревни поднимаются два камня. Один из них показывается из воды рано, еще в июне. Если этот камень поднимется из воды к августу больше чем на полвесла, то значит лето было сухим, и теперь только скорые и густые августовские дожди могут спасти урожай поля и леса.
Замерять высоту камня в августе — это скорее не прогноз, а уже летопись. Вот почему наблюдать за камнями, что поднимаются из озера, начинают еще в июне.
Пошел камень из воды быстро — намек, что трава по выкосам не поднимется хорошо, не будет хорошего раннего сена. Если камень идет из воды трудно — год будет рыбным, будет богатая трава. А удастся ли убрать сено при таких сырых погодах? Пошел камень побыстрей в июле — удалось хорошее сено. А к августу из воды показалась голова и второго, нежеланного, страшного камня.
Сам второй камень невелик — он куда меньше первого, и выходит из воды лишь в великую сушь, когда горит картофельная ботва, падает без времени с берез и осин скрученный в трубку пожухлый лист. Нет в такую сушь ни ягоды, ни гриба в лесу, ни рыбы на тонях. Страшен второй камень — и уж лучше наезжать на его подводный гребень, лучше срывать шпонки и терять винты подвесных лодочных моторов, чем видеть его голую, сухую плешину, покачивающуюся среди волн...
А может, в этом году страшный камень не покажется и совсем — ведь скоро к моему островку подберется сырая северная осень.
К началу сентября я не раз принимался вспоминать подробности мая, июня, июля, августа. Но из всей каши погод и непогод мне на память приходили только ветры, жуткие ветры, которым по всему полагалось быть лишь где-то там, очень далеко, на каких-то «ревущих» широтах...
Первым я почему-то всегда вспоминал Северо-Запад — сырой и тяжелый ветер, ветер беспутный, неверный, как гнилая, набухшая от холодной воды лодка. Такая лодка качалась, плыла и тонула одновременно. Северо-Запад, как отжившая век рыбацкая посудина, всегда оставлял после себя чувство обреченности, чувство, которое испытывает человек, потерявший вконец силы среди волн вдали от берега.
Северо-Запад был ветром теплого Гольфстрима и ледяных айсбергов одновременно. Он рождался где-то совсем неподалеку от нас, и, казалось бы, эта близость должна была сделать его добрым, желанным; но мне верится, что родным этот ветер никогда не был ни скалам, ни озеру, ни моему острову.
...Юго-Запад был ветром распаренных болот и сырого, горячего торфа, только что сложенного на краю торфяной канавы. Казалось, что среди лесов и болот Полесья, откуда приходил Юго-Запад, кто-то очень большой взял и истопил огромную деревенскую баню. В такой бане от жара трещали стены и гнулось в окне стекло. Жаром в бане каждую минуту вышибало дверь — и тогда к нам на озеро и приходил, как из душной парной, едкий сырой жар.
Правда, этот жар успевал по пути немного остыть, но все-таки добирался сюда, до острова, и всякий раз именно здесь опрокидывал ушаты парного дождя. Такой дождь напоминал воду неглубоких стоячих водоемов и подсыхающих болот. На улице было жарко и душно так, что в короткие перерывы между дождями потели окна домов, но не изнутри, как в стужу, а снаружи, будто в самом доме поставили очень мощный холодильник.
Юго-Запад не оставлял после себя ничего, кроме желания встать, последний раз вытереть со лба липкий пот, скинуть пропитанную дождем и потом, просолившуюся одежду, а потом через жар и духоту все-таки добежать до той самой бани и зло и навсегда захлопнуть ее дверь.
Правда, тепло и дожди любил лес — и наверное, именно поэтому юго-западный ветер всегда был ветром грибов, ягод и множества отчаянных комаров. Тепло вместе с дождем парило землю — вот в такой банный пар и шли настоящими колдовскими кольцами, кольцо за кольцом, чуть ли не находя друг на друга, и красноголовики, и маслята, и боровики.
...Мне очень верилось, что Юго-Восток приходил к нам именно из Астрахани. Временами он был таким же сухим и теплым, как ветры бахчи, и таким же ароматным и сочным, как зрелая мякоть сахарного арбуза.
Если бы ко мне на остров приходил именно такой ветер... Но по дороге из Астрахани Юго-Восток успевал потерять голоса сытых отар и гулкие удары громадных рыб, успевал забыть аромат среднего юга, и чаще только мое воображение да яркая память Волги от Волгограда до Каспия, память южного солнца и поющих под ногами песков еще как-то помогали пережить сухой, пронзительный зной с юго-востока, который у нас попросту называется сушью.
Когда я совсем уставал от только что перечисленных ветров и с надеждой всматривался в волны и облака, чтобы предугадать хоть малое изменение погоды в лучшую сторону, на остров обычно и сваливался еще один неугомонный поток — крутой неуемной волной дождя и ветра являлся к нам Северо-Восток.
Всегда, когда начинался Северо-Восток, я проводил по карте прямую линию от своего дома навстречу холодному ветру Арктики и долго шел вслед за этой воображаемой линией, повторяя знакомые имена: Онега, Двина, Мезень... Все это были близкие, соседние и очень родные моему дому и моему озеру места. Но вот моя воображаемая дорога перебиралась на правый берег Мезени, и через узкую полоску тундры я видел, как холодно посвечивает Карское море. Где-то там, откуда пришел Северо-Восток, была вечная зима, там по морю круглый год плавали льдины, а вместо щепок и обломков тростника волны выбрасывали на закоченевший берег осколки айсбергов.
Не знаю почему, но Северо-Восток казался мне страшнее всех других ветров... Может быть, потому, что еще с весны осталась у меня неприятная память о снежном шквале, о птицах, что дрогли у меня на огороде, об окнах, залепленных снегом, и дверях, прижатых снаружи сырыми, неподатливыми сугробами. Эти сугробы лежали на крыльце чуть ли не до конца мая, и принес их именно Северо-Восток.
Наверное, рыбы в нашем озере тоже как-то по-своему разбирались во всех ветрах. Они не пугались Запада, приветливо встречали Юг, но Востока и Севера упорно боялись. Здесь и оправдывалась старая рыбацкая поговорка-присказка: «С востока ветер — рыба из сети». Правда, в эту присказку вместо «востока» можно было вставить и другие слова: «с севера ветер», «с юга ветер», «с запада ветер»... — но только Восток действительно оставлял рыбака без улова.
На этот раз я еле усмотрел за волнами непогоды короткий поворот ветра. А ровно через пять часов тучи начали уставать, кружиться на месте, кружиться все медленней и медленней, как колесо тяжелой карусели, подбирая растрепавшиеся очесы и лохмотья дождя.
Наконец карусель остановилась, сжались от холода облака, улеглись волны, упала на воду мелкая неподвижная рябь, потом рябь потемнела. Закат опустился на воду тихим малиновым пятном, и тут же к этому пятну-закату потянулись седые полосы ночного тумана.
Что станет с туманом? Чем опустится он на землю? Холодной крупной росой, от которой будет жечь морозом ладонь и ломить пальцы? Или инеем?
...Туман затягивает, убирает совсем воду, прячет закат. Туман ползет, топит берега, кусты, добирается до моего забора. И вот я сам уже в тумане. Я протягиваю дальше в туман руку, и мне кажется, а скорее — хочется верить, что мою руку уже покалывают тоненькие ледяные иголочки инея.
А утром я долго не верю сам себе, не верю, что дорога через весну и лето так быстро окончилась, что теперь можно немного посидеть у окна, посмотреть на густой иней и вспомнить все, что было в этом году до сегодняшнего дня.
Анатолий Онегов
Карелия, село Намоево