
Мир велик, но...
Солнце над неприступными скалами Сьерры, где во мраке пещер хранится тайна «золотых садов Атауальпы», солнце над руинами Инга Пирки (Золотые сады Атауальпы — золото инков, зарытое в горах полководцем Руминьауи; Инга Пирка — развалины инкского храма. — Прим. авт.), над широкими дорогами инков, что по краю бездонных пропастей спускаются от вечных снегов в долины и теряются в пустынной сельве, озаренной пламенем ревущего Сангая. Солнце и бескрайняя синева неба над угрюмыми Андами, над ослепительным Чимборасо и над маленьким городком Риобамба, стынущим под ледяными ветрами у его подножья.
Сверкает и искрится в солнечных лучах капризная Чибунго. Чуть пройдут дожди в горах, безобидный ручеек вздувается и вдруг обретает сокрушительную силу. В засуху Чибунго мелеет, на серых песчаных берегах обнажаются валы зеленой глины, стволы деревьев, ветки и коряги, быстро высыхающие под лучами тропического солнца.
...Росарио собирает сушняк на берегу. Безнадежно тянутся однообразные, одинаковые дни. Сегодня как вчера, а завтра как сегодня. Росарио тяжело дышит. Ее мучит одышка. Присев на горячие от солнца камни, она поглаживает вздувшийся живот. Боль в пояснице отпустит немного и опять возвращается, но Росарио не прекращает работы. Набрала полный мешок и взвалила его на плечи. Острая боль впилась в тело. Женщина со стоном опустилась на колени.
«Начинается, — подумала она.— Успеть бы домой вернуться». — Дрова рассыпались, их надо опять заталкивать в мешок, но уже не хватает сил и, кое-как затянув веревку, она тащит его волоком.
— Ничего, не так быстро все это бывает, — успокаивала она себя, а схватки уже скрючили ее.
Росарио рожала почти каждый год, и появление седьмого ребенка в семье бедного сапатеро (1 Сапатеро (испан.) — сапожник. — Прим. ред.) Хорхе было великим событием разве только для самого новорожденного.
— Еще один рот, — буркнул сапатеро и яростно шлепнул молотком по шляпке гвоздя. Гвоздь согнулся. Хорхе выдернул его кусачками и швырнул на пол. Ему почудилось, что невидимая петля на его шее с каждым криком младенца затягивается все туже, он расстегнул ворот рубахи и покрутил головой, будто хотел сбросить ее. Нет, никто не сказал бы, что у Хорхе ангельский характер. Когда его охватывал гнев, он мог кулаком стену пробить. От бешеной ярости глаза его наливались кровью, и лучше было не попадаться ему под руку.
Росарио понимала его бессилие что-либо изменить в их судьбе. Непонятным образом она управляла им, хотя хозяином в доме, конечно, считался он. Она была добрая и работящая. Вероятно, они любили друг друга, но кто при такой жизни станет говорить о чувствах? Нужда гнула к земле, не давала головы поднять.
Хорхе отложил молоток в сторону, зачерпнул воды и поставил у постели жены:
— Возьми испей-ка, мать. Долго он тебя мучил, — сапатеро вытер жесткой ладонью холодный потный лоб Росарио. Она благодарно улыбнулась. Опираясь дрожащими руками, попыталась подняться.
— Сейчас встану, приберу все.
— Лежи. Я позову Эсперансу.
— Не надо бы девочке видеть все это.
— Отчего ж? Пусть знает. Когда-то и ей придется так вот корчиться.
Росарио ласково прикрыла малыша:
— Назовем его Висенте.
— Как хочешь, — согласился Хорхе и опять застучал молотком по подошве.
...Прошло семь лет. Висенте давно слез с рук старшей сестренки, заменявшей ему няньку. Теперь мать всюду брала его с собой, даже на реку. Она спускалась к воде с тяжелым узлом за плечами, а Висенте с братьями мчался наперегонки впереди. Пока мать стирала и сушила белье, разложив его на песке, дети возились у воды, искали раковины, лепили из глины смешных зеленых человечков. В дни, когда Росарио стирала белье соседки доньи Лусии, та посылала ей в помощь Уинячичку.
Никто не помнил настоящего имени этой девочки. На кечуа «уинячичка» означает «подаренная». Так ее все и звали.
Девочку подарила донье Лусии какая-то пришедшая издалека индеанка. Босая, в длинной, до пят, юбке из материи, которую ткут сами индейцы из волокон кабуйи, она бережно держала в трясущихся ладонях горсть маисовых зерен, полученных за дочку, и долго униженно благодарила добрую сеньору. Во двор индеанку не пустили, чтоб не набраться вшей.
С годами Уинячичка превратилась в стройную красивую девочку. У нее были черные косы до колен, смуглая, блестящая на скулах кожа и сочные губы. Пальцы ее рук украшали позеленевшие медные кольца, оставленные ей на прощанье матерью.
Донья Лусия торговала дровами. Поленницы стояли стеной вдоль дорожки, ведущей от ворот к дому. Под дровами жили змеи. Они появлялись ночью, но иногда вылезали и днем погреться на солнце.
«Дрова» и «деньги» для доньи Лусии звучали одинаково. Похваляясь добротой, благочестивая сеньора изводила Уинячичку работой, била, если дневная выручка казалась ей недостаточной. Девочка пилила и рубила дрова, носила по дворам вязанки, собирала хворост на горах и даже, когда стирала белье на реке, должна была вернуться домой с дровами.
И все же день на реке для бедной девушки был праздником. Вдвоем с Росарио они быстро кончали стирку, а потом она могла лежать на горячем песке, смотреть в синюю глубину неба, петь заунывно и монотонно, как пели в горах женщины ее племени. Уинячичка ловко, ловила мальков, находила сладкие корешки, соты с медом диких пчел. Она научила Висенте разыскивать в прибрежной траве больших жуков и жарить их на плоских камнях, раскаленных в костре. Жуки аппетитно похрустывали на зубах, а внутри были мягкие и сочные. Дома дети Росарио редко ели досыта.
— Что за беда, — бодрился Хорхе. — Плохой день длится не вечно, завтра будет новый, посмотрим, какой он.
Но «завтра» не приносило перемен к лучшему. От воспаления легких умерла сестренка Висенте. Сам сапатеро был плох, задыхался от кашля, на платке его темнели зловещие пятна крови. Росарио помогала ему, как могла: кроила заготовки, шила обувь, ходила по городу с туфлями в руках в поисках покупателя, но чаще всего возвращалась, не продав ни одной пары.
Хорхе все чаще поговаривал о переезде из Риобамбы. Вот в провинции Тунгурауа...
— Опомнись, Хорхе! Тунгурауа! Или не знаешь, как бегут от него люди?
— Знаю, но ведь опять туда же возвращаются.
— А куда им деваться?
— Мир велик!
— Велик-то велик, а идти некуда!
— Отчего же все-таки не попытать счастья?
Росарио избегала говорить о Тунгурауа, а о том, чтобы переселиться в ту провинцию, и слушать не хотела. Соседи тоже с неодобрением отнеслись к затее Хорхе. Имя вулкана произносили полушепотом с похоронным выражением лица: «Тунгурауа — проклятие наше!»
Хорхе отмахивался:
— Вы напичканы предрассудками, как маисовый початок зернами. Везде люди живут, и у Каямбе, и у Котопакси, и у Сангая. Тунгурауа не страшнее других вулканов.
Соседи качали головами:
— Не скажите, дон Хорхе, не скажите. Ни один вулкан столько людей не пожрал.
— Так ведь на нем полям тесно, как заплатам на индейском пончо. Он еще дрожит, а опять его склоны перепахивают!
Мысль уехать из Риобамбы не оставляла Хорхе. Он надеялся, что в Баньосё, где много туристов, хорошему сапатеро работа найдется.
В один из дней, когда ветер кружил над Риобамбой тучи серого вулканического пепла, сапатеро захватил ящик с инструментами, подцепил на сапожную лапку свою низенькую рабочую скамейку с плетенным из ремней сиденьем, перекинул ее через плечо и отправился в Баньос. Пешком.
Скоро он передал, чтоб семья перебиралась к нему. Росарио продала, что можно, и купила билеты на автобус. Он уходил утром.
Висенте тосковал. Никакой надежды увидеть Уинячичку не было. Наверное, она ушла за хворостом и вернется вечером. Да она и не знает, что они уезжают сегодня. Напрасно он ищет ее глазами. Да и чего искать? Все равно уезжать придется...
И вдруг он увидел, как Уинячичка бежит к ним через площадь. Висенте до половины высунулся из окна автобуса, махал ей руками и засмеялся от радости, когда заметил, что у нее на шее бусы из персиковых косточек. Его подарок. Сам полировал косточки речным песком, проделал в них дырки и нанизал на нитку. Уинячичка говорила, что бусы ей нравятся и она будет их хранить.
Висенте кричал, но за шумом мотора голоса не услышать. Шофер просигналил для пущей важности, автобус плюнул газами, и Риобамба поплыла назад. Уинячичка бежала за автобусом, и встречные толкали ее. Потом она остановилась, прижав к груди тонкие руки. Машина давно завернула за угол, а девочка все смотрела на дорогу, будто ждала, что она вернется, и, не дождавшись, села на землю и спрятала лицо в ладони. Глаза у нее были сухие и горячие.
Дева святой воды
Хорхе перевез семью к матери, живущей на окраине города. Безмолвье Анд подступало к порогу дома. У дома были тростниковые стены и крыша из пальмовых листьев. Над гребнями дальних гор таяли в синем небе силуэты путников и мулов, навьюченных поклажей. В ущелье выл ветер и по ночам кричали совы. Висячий мостик раскачивался над пропастью, по дну которой мчалась Пастаса.
Мостиком пользовались все индейцы окрестностей Баньоса. Они пробегали по нему бегом, а чтобы провести мула, всадник спешивался и шел позади животного. Мостик мул проходил без приманки, а ослику надо было дать пожевать кусочек сахарного тростника, чтоб был сосредоточен.
Баньос известен целебными источниками. Каждый источник имеет специально построенную часовню и своего святого, вершащего чудеса. Первое место по числу чудес занимает Дева Святой Воды, она же Вирхен-де-Агуа-Санта. О ее деяниях рассказывают картины на стенах церквей Баньоса.
Вот на горной крутизне оступился конь, и всадник летит в пропасть... Чья-то рука подхватывает его на лету. Оказывается, что он успел прочесть молитву Деве и она спасла его. Всадник весело продолжает опасный путь.
А вот — автомобильная катастрофа. Несчастные жертвы скорости! Плачевен их вид: одна машина вверх колесами летит с обрыва в бездну, от другой осталась лишь груда обломков... Но чудо! Пассажиры невредимы! Их спасла все та же Дева: в последний миг. они успели вознести ей свои моленья.
Слепые и калеки исцеляются, точно по графику. Доходы монахов устойчивы и никаким случайностям не подвержены. Для верующих выпускается броско оформленный путеводитель по святым местам, в нем указано: какой святой когда и какое чудо совершил, имеется портрет исцеленного, и названа сумма, которую он пожертвовал церкви. На воды приезжает множество больных, а еще больше туристов и богачей, предпочитающих прохладу гор тропической жаре побережья. Местные жители подрабатывают на жизнь мелкой торговлей. Продавцов в городе гораздо больше, чем покупателей. Всяк стремится что-нибудь продать, поэтому в большинстве домов одна комната служит магазинчиком. Он темноват, без окон, в нем прохладно и имеется всякая всячина: пиво, фруктовая вода и булки, тут же открытки с трогательными надписями: «Амо и нунка теолвидо...» (1 «Люблю и никогда тебя не забуду» (испан.).), и шляпы-сомбреро, и, конечно, знаменитая тянучка «альфенике де Баньос», равной которой нет не только в Эквадоре, но и во всей Латинской Америке. Ее тянут на крючьях, вбитых в двери, и она сверкает на солнце, точно клубок белых змей.
Мать Хорхе, абуэлита (1 Абуэлита (испан.) — бабушка. — Прим. ред.) Мария, приютила в своем доме не только его семью, но и детей другого сына — Олмедо. После смерти жены осталось у него тринадцать сирот. Пятеро подросли и жили с Олмедо в Амбато, а остальные у бабушки. Хорхе прилежно колотил молотком по подошвам, но настоящей кормилицей семьи была печка в маленькой пекарне абуэлиты Марии. Соленые хлебцы с хрустящей корочкой пользовались спросом, их пекли к полудню и разносили покупателям по домам. Тем и держались. На вырученные деньги покупалась мука для хлебцев на продажу и еда для семья. Жили с достатком. Каждый получал в обед тарелку супа, а у старших ребят была обувь, и они могли ходить в школу. Но эта счастливая жизнь кончилась, когда меньше всего ожидали напасти...
Сиял такой ослепительно яркий день, какой может быть только здесь, на экваторе. Висенте вернулся домой, поставил к стене пустую корзину, в которой носил хлеб в соседний квартал, сунул в карман щепотку соли и забрался на дерево агуакате полакомиться плодами. Однако на сегодня ему было уготовано нечто куда более интересное. Он увидел своих братьев с самодельными тележками. Может, они хотят удрать от него? Нет. Так не пойдет.
— Вы куда? — крикнул он, не слезая с дерева. — Я с вами!
И Висенте, не тратя слов попусту, соскользнул с дерева и побежал за своими приятелями.
Собрались быстро. Скоро их тележки грохотали уже в конце квартала. Появись танки на тихих улочках Баньоса, они произвели бы шум меньший, чем ребячьи «коче», скрипящие и подпрыгивающие на огромных круглых чурбанах, заменяющих колеса.
Крикливая донья Пиедад, хозяйка магазинчика на углу, зажала уши липкими от тянучки руками:
— Куда вас дьявол несет, разбойники?
— На кладбище, донья Пиедад! — весело отозвался Эрнандо.
Пустынная дорога на кладбище круто поднималась среди плантаций сахарного тростника и полей комоте. Тростник сверкал зеленью, его красные стебли отбрасывали на рыжую, твердую, словно камень, землю короткие черные тени. Со всех сторон плантации окружены угрюмыми скалами. Горы теснятся, закрывают горизонт, и маленького человечка, затерявшегося среди них, охватывает щемящее чувство одиночества. Ребята притихли.
— Я не пойду дальше, там мертвые, — решительно заявил маленький Ремихио, — скатимся отсюда. Садись, Руперто.
На всякий случай прислушались, не гудит ли внизу машина.
— Толкай, Ремихио!
Коче помчался. Их делают очень просто: доска да две оси с укрепленными на них хорошо отшлифованными круглыми чурбанами-колесами. Вот и все. На доску садятся трое или четверо. Иногда, шика ради, делают руль, но лучше управлять ногами. Нажмешь на переднюю ось, она повернется, а за нею и все сооружение.
— Подбери ноги, Ремихио, — кричали ребята, — не притормаживай!
Но мальчик испугался крутого спуска, двинул ногой вперед, коче развернулся и полетел вверх колесами в сторону.
Следом за Ремихио, подскакивая на неровной колее, гнал свою тележку Эрнандо. Он откинулся назад и ловко направлял ее, следуя резким поворотам дороги.
Ремихио, потирая ушибленное колено, кричал Висенте:
— Подожди! Я с вами!
— Нас трое. Куда мы тебя посадим?
— Вот здесь впереди. Ну, подвинь ноги чуточку!
— Сел? Да не крутись ты, юла.
— Э, хитрюги, куда вы меня посадили? Здесь гвоздь! Я штаны изорву.
— Замолчите, болтуны! Может, на повороте машина, дайте послушать.
Тем временем Ремихио втиснулся позади Висенте и обхватил его за пояс.
— Давай! — скомандовал он, будто был на коче главным.
— Сиди тихо!
Ремихио получил щелчок и успокоился. Висенте оттолкнулся. Только ветер засвистел в ушах. Рубахи за спиной надулись парусами. Еще немного — коче взлетит и помчится по воздуху! Но тут Висенте заметил ослика, груженного вязанками сахарного тростника. Рядом шагал погонщик. Коче мчался прямо на них. Уже нельзя было остановиться!
— А-а-ай!
— Берегись!
Если бы чоло (1 Чоло (испан.) — метис. — Прим. ред.) и услышал предостерегающий крик, свернуть в сторону у него не было времени...
Отчаянный вопль Ремихио внезапно оборвался. Сильнейший подземный толчок перевернул коче и швырнул его с дороги так, что у ребят от удара звезды в глазах вспыхнули. Не удержался на ногах и погонщик. Только ослик остался невредим и, спокойно помахивая хвостом, обнюхивал ползающего у его ног хозяина, который никак не мог найти свою шляпу.
— Ишь, как шарахнуло, — удивился чоло, поднимаясь наконец на ноги. — Видно, дожди начнутся. Это уже всегда так: Тунгурауа трясет, значит начало дождям или конец. Примета верная. А вы катались бы повыше, — напустился он на ребят, окончательно придя в себя. — Чуть осла не покалечили!
Толчок повторился. Земля качалась. Казалось, горы наклоняются и падают.
— Ачо! Ачо! — Встревоженный тряской, чоло пнул ослика.
Ремихио тоненько выл.
— Не реви, Ремихио. Никто тебя не тянул идти с нами. Потерпи. Мужчина не должен реветь!
— Да, хорошо тебе, — размазывал Ремихио по лицу кровь и слезы. — Я штаны порвал. Мне за них дома дадут как следует!— он приготовился продолжить рев, но снова тряхнуло, и Ремихио так и застыл с раскрытым ртом.
— Неладно что-то.
Все вокруг странно изменилось. Солнце погасло. Небо стало черным. Со стороны Тунгурауа шла свинцовая туча. Подул резкий холодный ветер. На земле появились трещины. Местами они были такие глубокие, что приходилось делать здоровый крюк, чтобы обойти их.
Ребята побежали к городу.
Повсюду возле домов стояли люди. На тротуарах валялась битая черепица. Задняя стена магазинчика доньи Пиедад рухнула. На этой стене были полки с товаром, и теперь осколки пивных бутылок валялись в песке вперемешку со сладкой альфенике и соломенными шляпами.
Донья Пиедад вся в слезах рвала на себе волосы. От сильных подземных толчков домишки, как у доньи Пиедад, разваливались с треском, а по стенам кирпичных зданий поползли во все стороны трещины. По городу шли процессии монахов. Доминиканцы в длинных белых рубахах и черных плащах, озаренные красным светом факелов, казались призраками с того света.
Пришел Страшный суд, говорили люди. Донья Пиедад каялась во всех своих грехах, а за нею и другие женщины бросались на землю, рвали на себе одежды, молили бога о прощении.
По дороге от часовни Вирхен-де-Агуа-Санта монахи несли Деву к городу. Им приходилось пробираться по завалам, носилки перекосились, и святая Дева моталась в такт неровному шагу, словно пьяная. Шикарное платье, в какое ее наряжали в торжественных случаях, намокло и было заляпано глиной. За Девой увязалась коза. Жалобное блеяние животного сливалось с голосами хора, обращенного к богу. Монахи гнали козу, колотили ее кулаками и ногами, но та не уходила, глядела кротко и печально, подрагивая сухим, словно придорожная колючка, хвостиком.
Висенте поспешил к дому. Рванув калитку, он застыл на месте: ни дома, ни пекарни, ни печки не было. На их месте лежала груда развалин.
Старая риобамбеньа (1 Риобамбеньа — (испан.) — уроженка города Риобамба. — Прим. ред.) как называли соседи бабушку, плакала, прижимая к себе детишек.
Лил грязный ливень. Откуда-то из глубины раздавался глухой гул, словно город должен был вот-вот взлететь на воздух.
— И зачем, скажите, уехали мы из Риобамбы? — плакала Росарио. — Все бегут от Тунгурауа. Уходить надо, пока живы.
— Далеко ли уйдешь с такой оравой? — оборвал Хорхе причитания жены.
— Был бы здесь Олмедо, он бы что-нибудь придумал, — цеплялась бабушка за последнюю надежду, как утопающий за соломинку.
— И у вашего Олмедо не семь пядей во лбу, — угрюмо отозвался Хорхе. — День прошел, посмотрим, что завтра будет. Печь можно снова сложить...
Росарио махнула рукой:
— Печь сложить! А что продашь, чтоб муки купить? Вон оно, наше завтра, гляди-ка...
Из-под развалин пекарни белым киселем сочилось раскисшее тесто, дети собирали его горстями, но в нем было столько грязи, что оно не годилось даже на болтушку.
До ночи ни одна машина не пришла из Амбато. Говорили, что у Пелилео рухнул в пропасть огромный кусок шоссе. На помощь Олмедо надеяться было бесполезно. Каким чудом он появился бы в Баньосе? Обвал у Пелилео не обойдешь. Там дорога вырублена узким карнизом в отвесной стене: справа — пропасть, слева — голый камень. Горные тропы, размытые ливнем, стали непроходимы. Баньос оказался отрезанным от мира.
Ночью ливень прекратился. В высоком небе засияли звезды. Далекие галактики, невидимые в плотном воздухе побережья, так ярко сверкали в разреженной атмосфере нагорья, что никакая тьма не была достаточно темной в Баньосе. Только в страшную ночь после землетрясения некому было любоваться этой красотой.
Олмедо Охаверде
В тот раз бедствие постигло горную, наиболее населенную часть Эквадора. Было разрушено более пятидесяти городов и населенных пунктов. Десятки тысяч людей остались без крова. Под развалинами Пелилео погибло более трех тысяч жителей. Сильно пострадал и город Амбато, где жил Олмедо.
...По улицам клубилась пыль, летели клочья бумаги, валялись куски штукатурки, обломки колонн и статуй. Из разорванных водопроводных труб хлестала вода.
Олмедо едва успел выскочить из дверей, как дом, разрывая стены, со скрипом и скрежетом завалился набок, начал оседать и... рассыпался. Олмедо бросился к школе.
— Дети! Мои дети! — звала чья-то обезумевшая от горя мать.
Крыша школы сползла. Острые обломки балок воткнулись в небо. Посреди площади, перед школой Олмедо увидел учителя сеньора Аурельо и кучку ребят, которые жались к нему, будто он один мог спасти их в хаосе разрушения.
— Эрнесто! Где Хуан и Эрнесто? — повторял сеньор Аурельо.
— Эрнесто в церкви, сеньор учитель, — ответили дети. — И Хуан с ним. Эрнесто и Хуан снимут колокола. Падре дал им сукре (1 Сукре — денежная единица в Эквадоре. — Прим. ред.). Новенький сукре!
— А Кармело и Оранья?
— Они поют в церкви. Падре сказал, господу нашему угодна молитва детей. Они помолятся, и господь защитит всех. — Титу прижался к коленям отца. — Я боюсь, папасито, боюсь. Не уходи.
— Я сейчас вернусь, сынок.
Олмедо быстро направился к церкви. Старенькое здание от подножья до купола прорезала зловещая трещина. Внутри церкви было полно народу. На ступенях верующие стояли плотно, многие бросались на колени, подняв руки к небу, громко и горестно причитали. Пробиться к священнику было невозможно. Слышались дрожащие голоса детского хора и рыданье женщин.
— Падре, прекратите службу!— крикнул Олмедо через головы стоявших в дверях.
На него оборачивались, сердито шикали:
— Тихо! Замолчи, безбожник! Гоните вон нечестивого!
Кто-то цепко схватил за плечо, потянул назад. Олмедо рванулся:
— Выходите! Церковь обвалится! — кричал он так, чтоб услышали сыновья, но и сам-то не слышал своего голоса.
— Оранья! Кармело! — звал он, вглядываясь в полумрак притвора, бледно освещенного неверным светом свечей.
Зов его тонул в торжественно печальном пении. Плачем звенела молитва детей, в облаке ладана плыл к дверям священник, благословляя коленопреклоненных.
Приблизившись к Олмедо, он шепнул на ухо:
— Помоги церкви в страшный час, господь не оставит тебя в беде! Бери канат, сын мой! Там снимают колокола, помоги им. Да благословит господь усердие трудов твоих! — серебряным распятием священник перекрестил его и настойчиво шипел, обдавая вонью гнилых зубов и винным перегаром.
— Иди же, иди!
Олмедо с отвращением отодвинулся. Падре придержал его за руку и сунул горсть мелких монет. У Охаверде от ярости побелели скулы:
— Монетками голодных подкупаете, святоши! Сам-то не полезешь на верную гибель! Получай свои грязные медяки!
Падре в ниточку сжал тонкие губы. Размахнулся и, как по суку топором, рубанул Олмедо тяжелым распятием.
Зажав руками в кровь рассеченное лицо, Олмедо шагнул вперед, но его сбили с ног, отбросили от ступеней, церкви, и, оглушенный, он уже ничего не чувствовал и не видел.
Очнулся Олмедо к вечеру. Острая боль в груди не давала вздохнуть. На разбитом лице корой запеклись земля и кровь. Во рту пересохло. Опираясь на руки, попробовал подняться. Ноги, засыпанные щебнем, онемели и не слушались.
На краю пустынной площади в пыльной завесе пылал оранжевый диск солнца. Церковь лежала грудой камня. Тускло отсвечивал разбитый колокол, бессильно вывалив литой язык. В гнетущей тишине скрипела балка, раскачиваемая ветром. Все вокруг будто вымерло. Из-под развалин не доносилось ни звука, ни стона.
Олмедо лег на землю и слушал. Земля молчала. Он начал лихорадочно раскапывать щебень. Швырял камни. Тянул какие-то прутья, обломки досок. Сердце колотилось. Ноги не держали его, а он, обезумев, все швырял и швырял камни, пока не ткнулся лицом в землю. Обхватив голову руками, закричал дико, каким-то хриплым, не своим голосом. Все тело трясло в ознобе. Позади раздался осторожный шорох. Олмедо резко обернулся; тощий пес слизывал с камней густую кровь. Черная шерсть на загривке стояла дыбом. Заметив человека, он поджал хвост, но не двинулся с места. Глаза светились зеленым огнем, пасть, измазанная клейкой розовой слюной, угрожающе оскалилась...
К утру Олмедо выбрался на шоссе, ведущее в Баньос. Ничего зловещего не было ни в тишине утра, ни в садах, что, как прежде, зеленели вокруг и клонили к земле ветви, отягощенные плодами.
Страшные события минувшей ночи на минуту отступили, и Олмедо представилось, что, выйдь на Панамерикану, он снова увидит автобусы и грузовики, переполненные торговцами, спешащими на рынок в Амбато. Из районов, примыкающих к сельве, они везут наранхилью (из нее приготовляют утоляющий жажду напиток), агуакатэ с темно-зеленой кожицей и нежной мякотью фисташкового цвета, особенно вкусной, если ее немного посолить, и связки бананов всех сортов: и темно-коричневые, величиной в руку от кисти до локтя, и лиловые с золотистой мякотью, что выращивают в провинции Макас, и мелкие, необычайно сладкие, золотистые бананы оритос. Лучшие сорта, упакованные в целлофановые мешки, тысячами тонн идут на экспорт, а в городах на базарах продают фрукты особо нежные, не выдерживающие перевозок. Бананы — пища бедняков. Они дешевле хлеба и маиса. Гнилые и мелкие продают за бесценок. Их могут покупать даже индейцы-испольщики горных областей.
То, что Олмедо увидел на шоссе, ошеломило его. Толпы беженцев запрудили дорогу. И без того узкая, она еще обвалилась во многих местах и покрылась трещинами. После ливня с гор хлынули потоки жидкой грязи, грузовики и легковые машины вязли в ней по самые оси.
Мулы, испуганные толпой, пятились на край дороги, тревожно косились, прижимая уши. Измученные люди, нагруженные детьми и пожитками, бесконечной вереницей шли мимо Олмедо в сторону Кито. Потеряв, все, они еще надеялись на помощь властей в столице, а всего более на счастливый случай и свои привычные ко всякой работе руки.
Навстречу беженцам, направляясь в Пелилео, продвигались грузовики с солдатами, полевые кухни, фургоны с лопатами, палатками и носилками. Неистово ревели сирены. Олмедо шел к Пелилео, с трудом пробираясь сквозь толпу, обходя повозки со стариками и ранеными. Олмедо смертельно устал от горя. В эту ночь седыми стали его черные как смоль волосы. Горячие карие глаза потухли, и весь он как-то поник. Прежде, легкий да ловкий, не шел, а летел. Теперь он брел, опустив плечи, будто не сознавая, куда идет. Он потерял сыновей, дом его был разрушен, и кто знает, какие вести ожидали его в Баньосе, куда он так упорно пробивался.
Похолодало. Резкие порывы ветра гнали низкие облака, и вершины гор, не видные под их плотным покровом, казались срезанными. Над Тунгурауа полыхали белые молнии.
Вокруг стало безлюдно и глухо. Ревела река внизу, а в небе, распластав крылья, кружили два кондора.
Поперек шоссе стоял автобус, какие ходят обычно на побережье: с легкими занавесочками, с пальмами и белыми гребнями волн, нарисованными на дверцах кабины. Заднее колесо машины висело над обрывом. Обогнув автобус, Олмедо увидел шофера, трех индейцев в темно-красных пончо и молодого курчавого парня с мачете за поясом. Они стояли у края огромной трещины, расколовшей шоссе. Острый клин ее упирался в отвесную стену скалы. Провал длиной метров сто уходил вниз до самой реки. На скале удержался неровный узкий обломок, видимо столь ненадежный, что даже индейцы не решались перебраться по нему через трещину. Они завернулись в пончо и улеглись у колес автобуса спиной к ветру. Шофер уныло толкал носком ботинка камни в обрыв. Глыбы легко отрывались от края трещины и, увлекая за собой лавину мелочи, беззвучно исчезали в кипящем водовороте на дне пропасти.
Наклонясь навстречу ветру, Олмедо подошел к краю обрыва, попробовал ногой крепость уцелевшей тропки.
— Может, пройду, — сказал он, ни к кому не обращаясь.
— Сорваться не трудно, — отозвался курчавый парень, опасливо заглядывая вниз. Олмедо показал ему свои мокасины.
— Для горной дороги хороши, — парень разглядывал мокасины с некоторой завистью. — Но все равно не пройдешь. Узко. Ногу не поставишь.
— Куда ты пойдешь? Обезумел, что ли? — взорвался шофер, будто только и ждал повода, чтобы дать выход раздражению. — Если бы можно было пройти, ин-диос уже были бы на той стороне. Вон их заработок-то, — показал он на шикарные машины из Баньоса, застрявшие у обвала. — Без проводников эти господа здесь на неделю застрянут.
— Эй, гринго! Давай задним ходом до Шел Мера! — заорал он, приставив руки ко рту рупором.
Ветер разорвал его слова, люди толком ничего не разобрали, но обрадовались, оживленно замахали руками.
— Сейчас вам мост построю, ждите, — желчно пообещал шофер.
Олмедо застегнул куртку, заправил в носки брюки, чтоб не трепались по ветру, и подтянул ремешки мокасин. Он уже знал, что пойдет. Будь что будет! Когда положение становилось совершенно безнадежным, откуда-то являлись силы победить, наперекор всему. Он уже не слышал ничего, что говорилось вокруг. Для него было важно лишь то, что имело непосредственное отношение к мысли, на которой он сосредоточился: пройду. Не надо смотреть вниз. Стена гладкая, но ведь не зеркало! Как-то можно уцепиться...
Он нащупал трещину правой рукой, плотно прижался к стене и осторожно стал продвигаться по узкому обломку шоссе, висевшему над пропастью. Внизу ревела река, перекатывая пудовые камни. Тугая пелена воздуха заложила уши. Шершавая скала дышала жаром, а по спине полз холодок, и тянуло взглянуть, как, крошась, скользят вниз обломки.
Индейцы поднялись и, не отрывая глаз, следили за Олмедо. Курчавый парень, не сдержав волнения, обернулся к шоферу:
— Посмотри-ка! Ты видел когда-нибудь такие мокасины?
— Разобьется. Дура чертова!— обрезал его шофер и залез в кабину автобуса, сделав вид, что происходящее ничуть его не касается.
Олмедо двигался вперед сантиметр за сантиметром. Чуть приметно, по-змеиному переливалось его тело. Скользкий камень предательски уплывал из-под ног. От голода подступила тошнота. Зашумело в ушах. Лоб и спина покрылись липкой испариной. Он застыл, прижался щекой к камню, боясь сделать неверное движение. Переждал слабость. Потом опять стал осторожно нащупывать ногой ненадежную опору. До противоположного края трещины оставалось совсем немного, как вдруг под ногой сорвалось...
Олмедо судорожно вцепился руками, сжался в комок и резко, по-индейски боком, бросил тело вперед на край трещины. Не сразу перевел дух. Руки как-то ослабли. Он бессильно раскинул их в стороны и лежал неподвижно, уткнув лицо в землю. Острокрылые птицы проносились мимо и задевали его потную голову. Ветер нес густые волны запахов влажной земли, травы и горячего камня, то неизъяснимо прекрасное дыхание жизни, какое дано ощутить только пережившему смертельную опасность.
Небо над Тунгурауа расчистилось, и вершина вулкана засияла в бездонном небе, а горы вокруг стояли золотые и фиолетовые в лучах заходящего солнца.
Дорога крутыми витками уходила вниз. Баньос виднелся на фоне гор, покрытых пышным тропическим лесом. К ночи светляки зажгли свои зеленые огни, зазвенели громче цикады. Чудилось, будто звуки эти летят на землю со звезд, горящих на черном бархате неба.
К полуночи Олмедо добрался до улочки, где прежде стояли домик и пекарня абуэлиты Марии. Слух о его приходе быстро разнесся по городу. Отовсюду шли люди поговорить с человеком, перешагнувшим через пропасть.
— Без мокасин не пройти бы вам, компаньеро.
— Теперь их как рекламу надо выставить перед мастерской.
— С такой рекламой много заработать можно. Разбогатеете.
— Отбоя не будет от заказчиков!
— Все это верно, а пока как мне с этим богатством распорядиться, — усмехнулся невесело Олмедо, показывая на спящих под тряпьем малышей.
— А где же ваши старшие, Олмедо? Эрнесто не с вами?
— Нет, — сдержанно ответил он, — его со мной нет. Старшие остались в Амбато, — и перевел разговор на другое.
У Олмедо всегда были верные друзья. Не оставили они его и на этот раз. Утром Висенте увидел, как Олмедо привязывает к агуакате двух спокойных крестьянских мулов. Подергивая кожей, мулы жевали траву, словно знали, что надо заправиться на дальнюю дорогу. Всю жизнь они таскали грузы, пережили не одно землетрясение. Возможно, им вовсе не хотелось идти из Баньоса в Риобамбу, но они никак этого не выразили.
На одного мула усадили абуэлиту Марию с Пауло на руках, впереди ее ухватился за гриву Лаутаро, а позади села Грасиэла.
Старый мул покачал головой и обернулся к Олмедо.
— Что поделаешь, старина, придется посадить еще Висенте, — извинился Олмедо. — Возле хвоста у тебя есть еще местечко, — тронул он его костлявую спину.
«Нет там никакого местечка»,— раздраженно глянул на него мул, но, как всегда, промолчал и отвернулся.
И на второго мула детей хватило. Так и ушли на Риобамбу теми самыми тропами, по которым, каждый знает, нельзя пройти после ливня.
Фаусто Андраде
Перевела с испанского Г. Машкова