
Я встретился с ним за кулисами Дома актера и разгадал один его фокус. Представьте, стало скучно и обидно, как будто я обокрал сам себя. Больше я этого делать не буду. Ведь всякий знает, что если голубую ленту перерезать ножницами пополам, то уж ее нельзя связать так, чтобы лента опять стала целой. И лучше, даже будучи взрослым, сто раз подряд удивиться, чем один раз узнать секрет.
Петр Яковлевич показывал фокус с шариками. Шарик раздваивался в его руке, потом их стало три... Потом они вовсе исчезли.
— Хотите медленно? — спросил Петр Яковлевич. — Совсем медленно? Вот так... Ррр-раз! И нету...
После недавнего представления лицо его было красным, а лоб еще не высох от пота. Растрепанные седые волосы делали его голову огромной. И оттого небольшие серые глаза его стали еще меньше.
— А вот теперь так, — засмеялся он.
Шарик исчез во рту... Я могу ручаться, что это был только один коричневый шарик. Но он тут же вынул изо рта три. Вот тут-то я и закричал: «Я понял!»
— Ну и ладно, — устало сказал Петр Яковлевич. И шарики его исчезли. — А вот этот!
И тут уж я сообразил, как радостно не знать простого секрета, а просто и весело поддаться обману, легкому и безобидному.
Знакомство наше с Петром Яковлевичем было случайным. Приехал он из Красноярска, где живет уже много лет, чтобы передать большому и, кажется, безмерно интересному музею кукол при театре Образцова кое-что из своего реквизита. Главным подарком был, разумеется, Петрушка. С этим Петрушкой Петр Яковлевич не расставался несколько лет войны, да и потом долгие годы. И вот решился проститься. Но уехать так скоро, как рассчитывал Петр Яковлевич, ему не удалось.
В одной из витрин музея лежала старинная шарманка. Бесполезно было крутить ее ручку: вал поворачивался, что-то сухо шуршало внутри, но музыки не было. Никто даже представить себе не мог, что шарманка хоть когда-нибудь зазвучит вновь. Старой шарманке было больше ста лет...
Петр Яковлевич возился с ней несколько дней. Когда первые еще хриплые звуки вырвались из нее, старый шарманщик вдруг выпрямился, оглядел всех победным взглядом и не сдержался.
— Как рука-то у меня... — сказал он. — Я ведь сам тоже маленько подзабыл... Открыть-то открыл, а вот дальше... А рука-то! Рука-то сама все нашла... Легла прямо, и вот оно!
И вдруг закричал:
Сегодня я играю,
А завтра уезжаю...
Все улыбались. Но не от неловкости, а как-то очень добро.
Одна нога на базаре,
Другая на вокзале...
Старик крутил ручку шарманки, и из нее лилась музыка, что была спрятана в ней много лет. А старик не унимался:
Тетка Алена
Прислала тридцать три миллиона...
Чтоб я дом построил.
А я пришел — проигрался:
Было рупь —
Два остался!
Это надо было записать. Старых зазывалок, очень старых, таких, что слушаешь их, и становится как-то не по себе, будто попал вдруг в самую толкучку громкого южного базара лет на шестьдесят назад, — таких уж не услышишь никогда. Но куда там! Старика словно прорвало. Он не желал останавливаться, только улыбался, а слова так и сыпались из его рта, догоняя друг друга:
Рыжий! Конопатый!
Слепой! Горбатый!
Татарин-барин!
Мордвин-господин!
Тоже не стесняйтесь...
Стою на краю,
Чуть не даром отдаю...
— А как выходили с ней, знаете? — Петр Яковлевич оглядел всех. — Это надо было делать с шиком! Ты идешь, а тут тебе кричат: «Эй! Шарманщик!» — а ты уже готов... И орган уже стоит, и ты готов...
Он называл шарманку только органом. «Трехтрубный орган «Зинер». Он Саратовской органной фабрики... А то еще «Нечада». Это одесский... Еще «Пикулин»...
— Трехтрубный тяжелый. Тридцать два килограмма... Вот покажу, как выходили с органом. Ногу надо сделать... Нет ноги у органа! Нету!
Он выбежал из-за вялых кулис быстро и легко. Только колени его подгибались, может, чуть больше, чем хотел он.
Сцена была маленькая, но глубокая. Старик, одетый по-восточному пестро, нес орган два круга, но, казалось, он шел по прямой — так легко ему удавались повороты. Седая борода его развевалась, то и дело прижимаясь к широкой, открытой у самой шеи груди...
Был вторник — единственный выходной день артистов на неделе. В зале улыбались. Потом негромко где-то в глубине зашелестели аплодисменты. Старик улыбался.
На середине сцены он вдруг остановился, и седая борода его легла на грудь. Он сделал едва приметное движение всем туловищем, с правого плеча соскользнул белый ремень, а сам он уже глядел в зал, орган же стоял и только чуть качнулся... Большая темная рука старика лежала на ручке, но еще не двигалась. Но вот она пошла вверх, орган — старый орган на совершенно новой белой ноге, похожей на протез, — дрогнул...
Сначала был вздох. Густой вздох старого меха. Потом вздох догнал звук, еще не похожий ни на какую мелодию. Этот звук опять смешался, переплелся с новым вздохом меха и вдруг превратился в отчетливую, совершенно ясную и пронзительно-чистую мелодию вальса.
Рука старика ходила ровно, описывая круг за кругом, а мелодию уже не нагоняли вздохи. Старик еще улыбался.
«Я ведь помню все, — услышал я вновь его голос. — Вот записывайте, что я играл тогда: марш «Старые друзья» — это первое. Потом вальс... «Сон весны»... Полечка «Амалия». Да, да, это Чайковского! «Светит месяц», «Стенька Разин», «Пожар московский». Знаете? «Шумел, гудел пожар московский». Шесть уже? «Разлука» седьмая. Потом «Маруся отравилась», «Панама». Девять? На одном валу было девять. Когда кто-нибудь просил другое, надо было бежать домой менять вал...»
Рука старика все ходила, орган едва покачивался. А старик уже не улыбался. Глаза его стекленели, и видно было, что стоит он совсем не на сцене и ничего и никому он не показывает. Стоит он на большом Воскресенском базаре в Ташкенте. Там, рядом с чайханой... И не старик он и не Петр Яковлевич Любаев, а Петька... Петька Чолдор. «Чолдор! Чолдор — кислый молок с водой!» Он мордвин, а мордва любит молоко. Так и прозвали его. И стоять ему долго. Весь долгий день. А на базаре жарко, и вечера, наверное, не будет совсем. А может, будет. Тогда Петька придет к дяде Коле в дом, где в глиняной стене живут белые ученые крысы. «Цо-цо-цо!» — тихо щелкая языком, позовет их дядя Коля, и крысы вынырнут из стенки, каждая из своей норы. Тогда они будут их кормить. А утром белый крыс Яхим с отрубленным хвостом будет тянуть из ящичка «счастье». «Эй, шарманщик! Дай счастье!»
Петька уже играл марш... Марш этот тоже был спрятан в шарманке, наверное, еще с тех пор, когда Петька, став сиротой, пришел в хлебный Ташкент из Оренбурга. Шел он больше года. Встретил на базаре шарманщика дядю Колю. Шарманщик был страшный: кривоногий, нос клювом и рваная губа. И, как в настоящей сказке, он оказался добрым...
Петька уже играет полечку. И зал молчит.
Фокусам Петька научился быстро. И на шарманке играть тоже. А вот с Петрушкой было труднее. Целый год учился только на пищике говорить. Маленькая такая штучка: две пластинки серебряные, выгнуты немного, обмотаны шелком — тесьмой шелковой. Пищик надо было научиться заглатывать так глубоко, что долго было страшно делать это. Зато уж потом Петька кричал ловко.
— Э-эээ-й, Петрушка! А невеста-то у тебя молодая?
— Ой, молодая! — кокетничает Петрушка.
— А сколько ж ей лет?
— Девяносто пья-яяя-ять!
...Шарманка вздохнула, и полечка кончилась. Уже на сцене опять стоял Петр Яковлевич Любаев. Седой, сильный. Улыбаясь, он вскинул орган на плечи и только тогда поклонился. Зал радовался долго. Затихал и снова шумел. Наверное, каждый понял, что не так просто все это — взять и выйти с шарманкой.
— А потом, Петр Яковлевич, как все было?
Мы с ним сидели в зале кукольного театра на самом последнем ряду. Спектакля не было, зал открывался перед нами непривычно большим и вместительным. На сцене готовили декорации. Что-то перетаскивали, кто-то спорил, шумел...
— Это было уже в двадцать третьем году... Увидел меня на базаре Кио — еще отец. «Пойдешь, — говорит, — ко мне?» Ему зазывала был нужен. «Рад бы, — говорю, — да все это не мое». Шарманка, попугай у меня был с собой, да и одежда вся — все это хозяйское было. Хозяин был грек. У него двенадцать органов было. И все остальное... Как в цирке, в общем. Да! Пошли мы, значит, к хозяину. Кио, конечно. Не я. А через два дня вызвал меня хозяин. «Уходи, — говорит, — продал я тебя...» — «Как?» — говорю. «А так! И тебя, и шарманку, и попугая...» Сколько заплатил за меня Кио, я так и не узнал. До сих пор не знаю.
Петра Яковлевича позвали в музей.
— Иду, иду, — отозвался он. — На-ка, дорогой, прочти пока, что я потом делал...
«В Тарутинском лагере после оставления Москвы, — читал я, — Кутузов сделался печален и неразговорчив. Чтобы развеселить «светлейшего», кто-то предложил представить ему Боско, тринадцатилетнего итальянского фокусника, который с армией Наполеона попал в Россию и в Бородинском бою был захвачен в плен. Перед Кутузовым и гостями предстал веселый черномазый мальчишка, одетый в гусарский ментик, в большой казачьей папахе. Кланяясь с забавными ужимками, Боско предложил погадать Кутузову о судьбе галльского петуха, то есть французской армии. Кутузов согласился.
«Дайте мне петуха, — воскликнул итальянец, — огненного, задорного, боевого! Что? Нет?» Боско вдруг подпрыгнул и что-то схватил в воздухе. В руках у Боско бился, отчаянно крича, молодой петушок. «Ага! Попался! Что мне теперь с тобой делать?» Боско тряхнул головой. Папаха упала и стала на пол дном. Боско засунул в нее петушка. Он разом затих. «Что с тобой, дружок?.. Ах, что с ним такое?» Засунув руку в папаху, Боско достал из нее вместо петуха живую серую ворону. Топорща мокрые перья, ворона злобно клевала фокусника в руку. «Ах, ты так?» Боско сунул ворону в шапку. Кутузов улыбнулся. Гости засмеялись. Боско поклонился; ворона исчезла. «О нет! Ты от нас не уйдешь!» — воскликнул Боско. Встряхивая шапку, он зашипел, защелкал языком. Звуки живо напоминали ворчанье масла на сковороде. «Вот и готово!» — сказал фокусник, доставая из шапки ворону: ощипанная, зажаренная, ворона лежала на ладони Боско. «Никто не хочет отведать моего жаркого? А в Москве сейчас от него не откажется, пожалуй, сам император Франции».
Взор Кутузова весело светился. Он сказал: «В вашем лице, молодой человек, Наполеон потерял незаменимого провиантмейстера. Будут они в Москве рады и воронам».
Жаль, но я еще раз попался. Совсем как в том фокусе с шариками. Петр Яковлевич вернулся, и я спросил его:
— Как же вы это все делали?
— Обман, — засмеялся он. — Ловкость рук... Куклы! Кио искал подходящего мальчишку. А я уж давно приглядывался к нему, когда он с фокусами выступал. «Что, — говорит он раз, — научиться хочешь?» Я и сознался. По-цирковому я и стал Али-Бабой...
Потом он разъезжал с цирками до самой войны.
— Потом по госпиталям ездил, тоже фокусы показывал... А в сорок третьем не выдержал. Была у меня бронь, но как-то приехали в один госпиталь... Лежат они вокруг... Такие молодые, слабые все... Даже смеяться не могут! Сил нет... А я, думаю, такой здоровый, увертливый...
Петр Яковлевич помолчал.
— А вот тоже не увернулся! Глаз-то у меня... — Он снял очки и краем дужки постучал по левому глазу — звук был стеклянный...
В общем, попал я в разведку... Вот и расскажу я тебе, про что ты спрашивал — какие фокусы на фронте были... Было это в сорок четвертом году, в феврале. Село я помню точно — Новая Добрянка. Вышли мы в боевое охранение. Я и еще двое. Фамилии их я тоже помню — Саран и Савран. С вечера сели на нейтральной полосе. Там, посреди поля, комбайн стоял. В него и забрались... А одежда какая? Ватник, халат белый, валенки. Валенки — это обязательно! А все равно холодно! Железо кругом: комбайн железный, и под халатом тоже железо — гранаты, диски. В общем, к утру начали замерзать совсем. А еще день сидеть! Но уж зато видно хорошо. Дырочка перед глазом маленькая, а все видно — блиндаж там их... Шевелятся они. К вечеру мы вернулись. А тут на КП разведчиков выделяют. Чувствую я, что вот тут-то и должна быть мне удача. «Я, — говорю, — пойду...»
Вышли мы часов в семь. Сильно темно уже, февраль. Подошли к блиндажу — пусто! Нет никого! Гляжу — следы... Шли трое. Вернулись в блиндаж, перерезали телефон — и по следам. Ведут, гляжу, к селу... У омета они стояли. Окурки валяются. Перекуривали, значит. Ребята тоже закурили. Постояли мы. Я-то не курил. Пошли.
В посадке первого дома легли. Лошадь там убитая лежала — за ней и легли. Боеприпасы, думаю, тут или склад — непонятно. Окошко в домике светится. «Пойду, — говорю, — взгляну». — «Валяй», — говорят. Подкрался я к окошку, гляжу — там трое. Все они там и есть, винтовки у входа сложили. Тут ребята подошли. «Стойте, — говорю, — у порога, если что». А сам в сенцы. И только я туда — дверь открывается — старуха выползла! «Та шоб вы поздыхали, прокляты! — шепчет. — Днем вас, бисовы души, носыть, тай ночью покою нема». И щеколду закрыла. А я за дверью. Как она открывала ее, когда выходила, так я за ней и оказался. Закрыла, думаю, сенцы! Деваться некуда, распахнул дверь...
Один уже и штаны снял, на лежанке сидел.
«Хенде хох!»
Он так со штанами в руках и замер. А тут еще автомат в окне.
Вывели мы их во двор. Вижу, холодно этому — голому. Снег ведь... Вынул я из-за пояса варежки. «На, — говорю, — надень на ноги! А ждать нам некогда: не знаем, кто там в хатах. «Язык» есть, и ладно».
Вышли уже со двора. «Кто, — говорю, — по-русски понимает?» Голый обрадовался: «Я, — говорит, — по-украински могу немного». И говорит, что там, в сарае, штаб... Двадцать восемь офицеров!
Оставил я одного с этими тремя, а с другим назад. И только я подошел к двери — вдруг открылась она, и он стоит — белый весь... Ну, вышел... По нужде. Как он не попал в меня, до сих пор не понимаю. Стрелял он из пистолета и в упор. Но у меня уж граната в руке была, готовая. Кинул я ее, а тот сверху еще противотанковую туда — с крыши... Это ж страшная штука — противотанковая граната!
В деревне пальба началась. Савран с дороги из автомата бьет вверх, а я зеленую ракету дал. Чтоб наши шли... Глядим, из хат стали выскакивать и бегут не к нам, от нас. Они уже ждали наступления.
А в сарае четырнадцать живых. И действительно, все офицеры. Собрали мы их всех вместе, сами капюшоны откинули, чтобы видели они, что мы не партизаны, а солдаты. Звездочки у нас на шапках... Но чувствую, справиться мы с ними не сможем, если они сообразят, что нас только трое — голыми руками возьмут нас.
Вот тогда я и решился. Шарики, карты у меня всегда с собой были. Достал я шарик, туда-сюда его — они глаза разинули. Что, мол, за дурак такой? А вижу, им интересно тоже. Тут ведь никуда не денешься — фокус есть фокус... Когда изо рта стал доставать три подряд, один даже ахнул. Достал я карты. Этих фокусов у меня на все базары хватит! Показываю, а сам думаю, только бы продержаться как! Пока наши не подойдут...
И ведь целый час я им головы морочил! Сам даже забывал иногда, где я и кому фокусы показываю.
Первым на «виллисе» комдив наш в деревню въехал. И прямо к нам. Как сейчас помню: генерал-майор, Герой Советского Союза Буслаев.
Я к нему с красным портфелем подбежал: «Вот, — докладываю, — документы. А там, в сарае, штаб и четырнадцать офицеров». — «Что ж они там делают?» — спрашивает он. «Фокусы, — говорю, — смотрели...» Он и рассмеялся.
Прямо тут ордена нам повесил. Построил нас и каждому вручил орден Славы 3-й степени.
Петр Яковлевич, рассказывая, вновь пережил прошлое: раскраснелся, прямо как только со сцены сошел. Рассказал, что Сергей Владимирович Образцов, сам великий кукольник, сказал ему много ласковых слов и организовал ему новое выступление: теперь уж только для одних московских кукольников.
— Приходи, дорогой... Буду с Петрушкой. Ну и с шарманкой, конечно... Фокусы не буду показывать.
Я обещал.
И время было. И сам я хотел пойти — еще разок взглянуть на Петра Яковлевича с шарманкой. А то ведь уедет в свой Красноярск, и не увидишь такого уже никогда в жизни. Там-то он дает концерты: выступает по клубам, его уж там все знают, дал три тысячи бесплатных концертов. «Просто хочется быть с людьми, — говорит. — Привык я в своей жизни среди людей быть...»
Но вспомнилось, как застывали, стекленели у него глаза, когда выходил он со своим органом... Теперь-то я уж знал: не глаза — глаз, один он у него только... Вспомнил, как оказывался старик с шарманкой в своем далеком голодном детстве, и не пошел. Не смог.
А выступление, говорят, прошло прекрасно...
Для Государственного Центрального театра кукол большая радость, что поиски шарманки привели Петра Яковлевича Любаева именно в наш театр.
С. В. Образцов очень досадовал: неужели в фильме «Невероятная правда», над которым он работал, не оживет старинный Петрушка? Но появился П. Я. Любаев со своим пищиком-«говорком» — и Петрушка, народный, балаганный Петрушка ожил и встретился со своими двоюродными братьями: Панчем, Полишинелем, Пульчинеллой.
Сегодняшние театроведы, которые пишут историю театра кукол, знали о Петрушке из книг и со слов тех, кто когда-то видел его на ярмарках, базарах, площадях, читали тексты петрушечных представлений, но ощутить и прочувствовать необычность этого ушедшего в века зрелища они не могли — нет сейчас прежнего Петрушки. Но вот закричал, заверещал веселый, озорной, смелый Петрушка, и сегодняшние зрители, которые слышали и видели выступление Любаева, так же радостно встречают Петрушку, так же заразительно смеются, как и в давние годы.
Чтобы сохранить для будущего Петрушку, научные сотрудники музея при Государственном Центральном театре кукол записали на магнитофонную ленту необыкновенный голос Петрушки, записали «раусы» — тексты балаганных зазывалок и традиционные народные гадания — в исполнении Петра Яковлевича Любаева.
Ю. Степанов
Н. Кострова, научный сотрудник музея ГЦТК