
Играл духовой оркестр. Он чем-то отдаленно напоминал давние послевоенные вечера, городские парки, танцплощадки, звеневшие от орденов и медалей победителей... Наш полупустой автобус петлял в сгущающихся сумерках где-то на окраине города. Казалось, он никак не мог выйти к той единственной дороге, которая должна была привести нас в село Лесковец. И когда наконец автобус вырвался из каменных улиц на просторы зеленых холмов, оркестр остался там на берегу. Но он так же звучал далеко и чисто, как воспоминание... За очередным поворотом музыка вдруг исчезала. И тогда в автобусе наступало ожидание. Люди молча улыбались друг другу. Музыка снова наплывала. Глухо вспыхнув, опадала брызгами меди. Но постепенно она стихала, растворялась, пока наконец не осталась в ушах одной звенящей нотой.
— Кажется, мы подъезжаем,— сказала Генриетта и, не отрываясь от темноты за окном, добавила: — Где-то тут в стороне должно быть село нашего знакомого.
Я благодарно кивнул ей, давая понять, что сам все это время думаю о человеке, с которым мы недавно расстались в Оряхове.
В этот день рано утром в Софии мы сели в скорый поезд, следующий в Варну, и через два-три часа сошли на станции Нервен Бряг, у первого же встречного Генриетта справилась, на какую платформу приходит поезд, идущий до Оряхова. Человек, объясняя, вскинул руку, указывая куда-то далеко за станцию. Я уловил на лице Генриетты некоторую растерянность.
— Пошли,— сказала она мрачно,— кажется, мы влипли.
Ни о чем не спрашивая, я последовал за ней, и вскоре, оставив за собой все платформы станции, мы вышли к узкой колее, заросшей травой. И вовремя. Толпа людей, собравшаяся там, вдруг оживилась. И тут мы увидели свой поезд: тепловозик, вынырнув из-за поворота, несся на стоянку, ведя три маленьких вагончика, за которыми чернели два угольных тендера. Поезд шумно остановился, и мы, влекомые потоком пассажиров, оказались в одном из вагончиков. Но странно... без труда заняли места у окна.
Как только крохотный состав тронулся, с двух сторон вагона возникли контролеры — здоровенные парни в картузах и сиреневых форменках. И в это время снаружи заревел ослик и погнался за поездом. Контролеры невозмутимо, с самым серьезным видом дырявя билеты, пошли навстречу друг другу. Ослик вскоре отстал. Парни в форменках встретились в середине вагончика. Один ушел, а другой снял фуражку, достал носовой платок и, вытерев лоб, остался около пассажиров, начавших играть в нарды.
Поезд уже набирал скорость, когда к нам подсел осанистый седой человек с крупными, хорошо сохранившимися чертами лица. Похоже, он уступил свое место одному из пожелавших играть в нарды. Хотя волосы его были слегка взлохмачены, одет он был для дороги более чем тщательно: легкий да кроновый костюм цвета стали и на белой сорочке — бордовый, нетугим узлом завязанный галстук. Взгляд его выдавал в нем человека, не терпящего возражений. Он легким кивком головы поздоровался с нами и, кажется, не собирался продолжать дорожное знакомство. Все его внимание оставалось за окном. Но стоило нам решиться спросить у него, когда поезд приходит в Оряхово, он тотчас охотно отозвался:
— Иван Тончев,— представился он.— Простите, а с кем имею честь говорить?
Мы назвали себя и, почувствовав к новому знакомому интерес и симпатию, разговорились, стали объяснять, откуда едем, куда и зачем. Он же, видимо, уловив в наших словах досаду за эту долгую дорогу, улыбнулся едва заметно, тихо, как чему-то своему, а потом сказал:
— Мой дед рассказывал мне, что в молодости он ходил за тридцать километров в село, чтобы просто потолковать со своими приятелями. Такая необходимость была в общении... Он даже лошадью не пользовался.
— И как вы к этому отнеслись? — спросил я, сразу же угадав в нем интересного собеседника.
— Если тогда я над ним смеялся,— искренне и просто ответил он,— считал его чуть ли не сумасшедшим, то сейчас так не думаю.— В его глазах мелькнул огонек.— Вы вот, например, то же самое делаете, вон откуда приехали, чтобы посмотреть болгарскую деревню. И дорогу выбрали верную, самую что ни на есть крестьянскую...
Поезд шел, и сквозь голоса пассажиров проступал мерный стук колес. Наш попутчик, как начал свой разговор издалека, так и повел его. Увлекая нас в беседу, он обстоятельно вспоминал свое село Сараево времен деда, уклад тогдашней жизни...
— Нет-нет,— говорил Иван Тончев,— это не то Сараево, о котором вы наслышаны со школьных лет, а наше болгарское село.— Он старался, чтобы в разговоре не было непонятных мест.
Поезд шел. За окном по сторонам потянулась ровная земля с островками леса. Кружились в садах деревеньки с красными черепичными крышами. Пастух медленно отходил от сбившихся в круг овец и, проводив взглядом поезд, снова возвращался в тень под навес из листьев и стеблей кукурузы. Одно скошенное поле сменяло другое, и на бесчисленных полустанках входили и выходили люди.
Поезд лениво и со скрипом трогался, и тогда наш сосед, откинув голову на спинку сиденья, прикрывал веки, как бы отстраняясь от всего того, что отвлекло его на остановке, восстанавливал нить своего рассказа и продолжал в том доверительном тоне, к которому обычно располагает движение поезда, неизбежность знакомства и, конечно же, обоюдное внимание.
Узнав, что село нашего собеседника находится в каких-нибудь десяти-пятнадцати километрах от Оряхова, я обрадовался. Скорее, очевидно, тому, что все, о чем Иван Тончев говорил о Сараеве, могло относиться и к Лесковцу, селу, куда мы ехали в гости и которое тоже было где-то поблизости от Оряхова, только немного в стороне от реки.
Иван Тончев знал, куда мы едем, а потому напоминание о соседстве двух сел можно было принять за ненавязчивое предложение посетить и его дом,
Он рассказывал, что Сараево стоит на высоком берегу Дуная. Дальше к верховьям реки, там, где обычно заходит солнце,— город Козлодуй, один из красивейших в Болгарии и первая на Балканах атомная электростанция. За крепкими, добротными домами, утопающими в зелени и краснеющими на всю округу крышами, на долгие километры тянутся ухоженные пойменные земли... Так выглядят Сараево и угодья в наши дни.
Но тогда, в старые времена, весной реки разливались от тающих снегов, и буйные воды неслись в Дунай, выходили из берегов, переливались в озера. Разлив продолжался почти целый месяц, пока наконец реки не начинали входить в свои берега, оставляя людям напоенную плодородную землю. Каждый обрабатывал по сотке земли, которые называли в народе водными огородами. На немалую часть года сельчане становились «гурбетчиями» — людьми, странствующими в чужих краях в поисках заработка, то есть занимались отходим промыслом. Потому-то их трудно было называть земледельцами. Хлебом, овощами они обеспечивали себя, работая на земле зажиточных хозяев, а случайный промысел давал деньги для других нужд. Одевались в домотканое полотно — почти в каждом доме умели шить одежду. Не было в селе ни часовни, ни церкви, а потому свадебные и похоронные обряды выполняли священники из других деревень. Но чаще люди обходились без них, следуя поговорке: «Нива не в молитве нуждается, а в мотыге». Но, как бы трудно и бедно ни жили люди, они воспитывали детей в трудолюбии, уважении к земле отцов. Например, отец никогда не оставлял сыну дом в наследство, он должен был начинать самостоятельную жизнь сначала: строить себе дом, двор... Эти и другие обычаи, как говорил Иван Тончев, помогли им выжить до лучших времен.
Осенью сорок четвертого, как только Красная Армия форсировала Дунай и вступила на территорию Болгарии, в селах и городах начала устанавливаться власть Отечественного фронта. Тогда Иван Тончев и стал руководителем партийной организации в Сараеве, а его друг Тодор Добрев — первым председателем сельского самоуправления.
Тончев помнил этот день до мельчайших подробностей: каким был воздух, ветер, помнил запахи, скрипку пастуха Ивана Дишкова, его музыку, что звучала тогда; и то, как его двенадцатилетний сын Тончо выводил охрой героические рисунки на беленых стенах домов. Помнил, как пастух Дишков при всем честном народе разорвал свою рубашку, думая, что ему тут же выдадут новую, притом красную. Так он представлял намерения новой власти. Но оказалось, что власть не выдает рубашки. И ему пришлось ходить в разорванной, пока сам не сшил себе рубашку — как все сельчане, сшил и покрасил в красный цвет...
День этот позже стал как бы вехой, и люди, еще долго восстанавливая в памяти то или иное событие из жизни села, говорили: «То было до этого дня», или: «Нет, после этого дня...»
Поезд шел. Иван Тончев вспоминал, и воображение вновь и вновь бросало меня в ту победоносную осень, в село, алеющее от этих красных рубах.
Оказавшись наконец в Лесковце, в доме Мариновых, я почувствовал себя так, будто попал к давним близким знакомым... В глубине сада — островерхий дом с крыльцом и колонной, свет из окон, падающий на раскидистые кусты роз и длинный белый стол, накрытый под абрикосовым деревом.
— Кирчо,— ласково позвала смуглая и стройная Иорданка брата Кирилла. Коренастый крепыш стоял в стороне у стены сада и оглядывал нас исподлобья. Он едва слышно отозвался, и сестра что-то обронила.
Кирилл неторопливо подошел к крану, надел на него черный шланг и стал поливать двор. Сразу же потянуло прохладой. Засверкали освещенные из глубины дома ветки, виноградные лозы, свисающие с навеса, под которым еще недавно сидели родители Иорданки и Кирилла, тихие старики: полнеющая мать в вязаной безрукавке и сухонький отец в белой, наглухо застегнутой рубашке, в кепке, надвинутой на глаза. Они и сейчас сидели на скамейке, но поодаль от остальных, всем своим видом показывая, что хозяева в доме — молодые.
Как только все уселись за стол, обнаружилось, что Мариновы ждали нас еще к обеду. Слово за слово, и за столом повелся неторопливый разговор. Постепенно неловкость, сопутствующая первой встрече, оставила нас... И пока Кирилл разливал домашнее вино, Генриетта рассказывала, желая оправдать наше позднее появление здесь, почему так долго и на чем мы добирались до Дуная.
— Как! — вдруг подал голос отец.— Та дорога еще существует?
Эта реплика его была первой и последней за вечер. Мне показалось, что старик просто хотел подчеркнуть: он очень стар и давно не выезжает из деревни.
Но нет. Иорданка тоже сокрушалась.
— Зачем же,— говорила она,— надо было делать такой крюк? Есть ведь экспресс. Три часа пути по прекрасной автомобильной дороге через красивые зеленые города, по горному воздуху — и вы здесь...
Я прислушивался к словам Иорданки и, как ни прикидывал, отдавал все же предпочтение той дороге, которую узнал. Долгая, знойная, равнинная, она, по всей вероятности, лежала в стороне от глаз праздно путешествующих и пересекала ту часть страны, которую Иван Тончев назвал житницей...
Не знаю почему, но мне эта дорога показалась доброй. На ней люди легко сходились и легко расставались, наверное, чтобы снова встретиться.
К концу ужина я кое-что уже знал о семье Мариновых. Кирилл в армии служил шофером и, вернувшись домой, тоже сел за машину: работает в Оряхове, районном центре, в аварийной группе водопроводной сети, которая снабжает питьевой водой все окрестные деревни. Дома, хотя главой семьи и считается старшая сестра Иорданка, хозяйство в основном лежит на Кирилле. Ко многому из того, что было сейчас на столе, прикасалась рука Кирилла: брынзу из козьего молока делал он, воду проводил в дом — тоже. И вино, которым Кирчо нас угощал, приготовлено им самим. И хлеб на столе — тоже его выпечки. Двор вымощен плитами — его рук дело. Свет, освещающий наш стол, проводил, конечно же, Кирилл, и прохлада после жаркого дня — опять-таки его...
Кирилл сажал деревья, под которыми мы сидим. И еще: пристройку к дому строит сам, без чьей-либо помощи. Пристройка стояла пока без окон и дверей, внутри светила маленькая голая лампочка, там, на еще не оштукатуренной стене, висели связки лука, перца...
Глядя на Кирилла, на его невозмутимые, спокойные глаза, я думал: только и осталось ему смастерить подзорную трубу и по вечерам смотреть на звезды со своего двора.
О сестре его, Иорданке, мне рассказывала Генриетта, когда мы еще только собирались сюда. Иорданка тоже родилась в этой деревне. Окончила сельскохозяйственный институт в Софии и теперь работает рядом, в Оряхове, в шести километрах от Лесковца. Она агроном, выводит сортовые семена, которыми ее предприятие обеспечивает не только Болгарию... За столом выяснилось: у Иорданки несколько орденов. Какие? Она не захотела говорить о себе. И другим не велела.
Я с самого начала знакомства уловил: если речь заходила о ней или ненароком касалась ее дел, она незаметно переводила разговор на брата, а то и на общие темы здешней жизни. И, отзываясь о том или ином хозяйстве окрестных крестьян, добавляла: «Но для того чтобы жить, как они, надо много и хорошо работать...»
Весь вечер меня не оставляло чувство, будто Иорданка хотела выйти на дорогу, остановить первого встречного односельчанина и попросить, чтобы тот сам рассказал о себе.
Моя догадка подтвердилась на следующее же утро.
Очень рано — как мне казалось, хозяева еще спали — я вышел во двор и спустился на улицу, чтобы осмотреться: куда же мы затемно заехали? Оказалось, что дом Мариновых стоит высоко над поворотом дороги. В утренней тишине хорошо был слышен мужской голос. Какой-то человек подбадривал ослика, втаскивавшего на крутизну подъема тележку. Когда тележка — болгарская «каруца» — поравнялась с домом, я услышал взволнованный голос Иорданки.
— Георгий! Георгий! — Пробежав мимо меня, она бросилась к человеку на телеге, остановила его и стала быстро-быстро о чем-то говорить. Человек нехотя спрыгнул на землю, подогнал осла к дому и привязал к столбу у калитки. Мы с ним пошли за Иорданкой.
Мужчина был неопределенного возраста. Плотный и мускулистый, с живыми синими глазами на круглом лице. Усадив нас за стол, хозяйка придвинула вазу с виноградом.
— Дядя Георгий,— просительно заговорила Иорданка,— расскажите гостю, как после Освобождения вы стали первым председателем в нашем селе? — Метнув взгляд в мою сторону, сказала: — Он — Георгий Рашков. Пенсионер.— И, снизив голос, быстро украдкой шепнула: — Он хороший человек.
— Иорданка,— осторожно вмешался я,— спросите товарища Рашкова, каким он помнит себя в старое время?
Георгий Рашков, напряженно вслушавшись в мои слова, ответил сам:
— Батраком... Да. Батраком... Мы обрабатывали чужую землю.— Сказав это, он умолк и, пряча смущение, посмотрел на Иорданку.
— Понимаете,— пришла ему на помощь Иорданка,— в нашем селе еще не знали, что к нам в Болгарию пришла Красная Армия... Десятого сентября сорок четвертого в Оряхово вошли партизаны. Их люди встретили радостно. Партизаны, человек сорок-пятьдесят, заняли полицейское управление, арестовали всех полицейских — те не сопротивлялись, видать, знали уже, что советские пришли...
Мать Иорданки, выйдя во двор и видя Рашкова, в удивлении подняла бровь.
— Здравствуй, Георгий, ты чего в такую рань здесь делаешь?
— Вот, уважаемая агрономка,— ласково глядя на Иорданку, отозвался он,— позвала...— Рашков помолчал, поглядел вслед старушке и, словно встряхнувшись, бодро заговорил: — Ведь как оно было! Мы — несколько человек из Лесковца — случайно оказались в Оряхове и видели эти события... После того как мы вернулись в село, наша партийная организация — она насчитывала тогда три-четыре человека — собрала население, устроила митинг, и .власть перешла в руки народа... Потом, спустя несколько дней, через наше село проезжали советский полковник и солдат. Люди — и стар и млад — все, помню, вышли к ним. Случился митинг, и наши партийцы обратились к населению, сказали, что Красная Армия у нас в Болгарии. Попросили выступить и полковника. Потом его на руках качали...
— Дядя Георгий, вспомните,— попросила Иорданка.— Вы до прихода народной власти имели связь с подпольной организацией?
Рашков мял в руке кепку.
— Нет. Я тогда о подпольщиках ничего не знал. Официально партийная организация в нашем селе создалась пятнадцатого сентября сорок четвертого года. Именно в этот день мне выдали партийный билет. А в сорок шестом году мы уже объединили четырнадцать дворов бедняков в кооператив. Тогда я и стал председателем.— Георгий Рашков встал.— День начался, а я опоздал
Провожая его, Иорданка задала еще один вопрос:
— Дядя Георгий, а с партизанами вы не встречались тогда?
Мне показалось, ей очень хотелось, чтобы дядя Георгий ответил утвердительно.
— Нет,— сказал он.— Центр партизанского движения был не в Оряхове, а во Враце.
Рашков ушел, как мне показалось, недовольный собой, тем, что не все у него в разговоре получилось так, как этого хотелось Иорданке. А я, глядя ему вслед, вспомнил Ивана Тончева, нашу долгую беседу с ним и подумал: у него была другая плотность ощущений. Не оттого ли, что он жил иначе, прошел революционный университет своего отца, который уже в 1908 году стал социал-демократом, а в девятнадцатом основал в своем селе партийную организацию... И сын Иван многое перенял от отца: в 1930 году создал союз рабочей молодежи, стал его секретарем. И не только это... На долю Ивана Тончева, как он сам говорил, выпало много прекрасных встреч в том самом сорок четвертом. Где-то в середине октября маленькому селу Сараеву повезло: Красная Армия уважила их — это тоже слова Тончева,— подразделение из восьмидесяти офицеров и солдат прибыло к ним на отдых.
Но прежде сельчане установили на шоссе рядом с железнодорожной станцией большую арку, украсили ее цветами, гроздьями винограда, фруктами и овощами — всем, что могло радовать глаз. И над этим великолепием водрузили лозунг: «Добре дошли, братья-освободители!»
Год выдался тогда плодородным. В каждом доме в достатке было и овощей, и своего вина. Запаслись первосортной мукой — это он, Иван Тончев, постарался. В школе устроили столовую, и болгарские женщины начали готовить еду советским воинам. А на площади, перед единственным тогда в селе двухэтажным домом, подвесили на дерево кусок рельса, который заменил колокол. Три раза в день — утром, в обед и вечером — женщины били в «колокол», звали к столу. И каждый раз Федор — так по имени назвал Иван Тончев одного из советских солдат — в окружении мальчишек играл на трубе. Воины собирались на площади и оттуда уже строем через все село шли с песней: «Вставай, страна огромная...»
Так в течение полутора месяцев в селе жизнь била праздничным ключом. Люди громко говорили, громко смеялись, пели. Сосед соревновался с соседом в гостеприимстве, выставляя на стол самое лучшее. «Нескончаемые рассказы русских братушек,— говорил Тончев,— их воспоминания и пересказы собственных биографий — все это заменяло нам, сельчанам, десятки непрочитанных книг...»
В это светлое утро в придунайской деревне Лесковец под воздействием простодушных ответов Георгия Рашкова я заново переживал встречу с Тончевым, и в таких подробностях, как если бы сам был свидетелем событий сорокалетней давности.
Однажды ночью, накануне рождества, когда подразделение, гостившее в Сараеве, давно уже воевало где-то на Западе, Тончева разбудил стук в окно: «Иван, Раина, откройте,— услыхал хозяин,— это я — Александр». Ночным гостем оказался офицер, который осенью жил рядом, в доме соседа. Родом он был из Красноярска. Ходил в кубанке из черного каракуля и с красной верхушкой, пересеченной двумя белыми лентами крест-накрест. Темные галифе и постоянный полевой планшет, висящий на боку. Таким помнился Ивану Тончеву этот лейтенант. Он часто сидел на краешке скамейки перед домом, положив на колено планшет, и много писал...
На этот раз он появился после госпиталя. Прежде чем снова уйти на фронт, он проехал сотни километров — только для того, чтобы повидаться со своими болгарскими друзьями.
В ту темную ночь дом Тончева был полон людьми. Прощались на рассвете. Он ушел на пароходе в Видин, откуда ему предстояло добираться до своей части в Югославии. «Дай бог, чтобы он был жив»,— повторял Тончев не раз, вспоминая его.
Уже после войны Тончев увидел однажды фотографию Дмитрия Фурманова, решил было сначала, что это «их» офицер. Так он был похож на Александра, жившего в соседнем доме.
И еще, среди тех, кто гостил в селе Сараеве, был Гриша, любимец сына Ивана — Тончо. Тончо Тончев стал художником, живет и работает в Софии. Отец говорил, что сын до сих пор помнит адрес Гриши: «Кемеровская область, Кузодеевский район, село Кузодеево, колхоз «12 лет Октября», Михайлов Григорий Михайлович». Я записал его адрес на всякий случай: если Михайлов остался жив, вдруг вспомнит своего юного друга и отзовется...
Иван Тончев многих из того времени помнил только по имени: Виктор, Леня, два Геннадия и два Василия, Федор и совсем еще юноша — Потап, смешливый Петр и еще имена... И лица, прекрасные лица из той прекрасной поры...
После ухода Георгия Рашкова Кирилл, глядя на меня, что-то сказал Йорданке, Йорданка шепнула Генриетте, а Генриетта перевела мне:
— Кирчо приглашает вас прогуляться.
...Мы спустились к дороге, и сразу за поворотом открылась вся деревня. Одни дворы лежали в ложбинах, в глубине зелени торчали только крыши, другие — высились террасами над дорогой. За усадьбами на уровне верхних окон — виноградники, за виноградниками снова дома и все те же красные черепичные крыши добротных каменных особняков с ухоженными дворами в фруктовых деревьях, цветах. Они чем-то были похожи и не похожи друг на друга. Во всем чувствовалось, что сосед ни в чем не уступает соседу и в то же время старается, чтобы его хозяйство мало чем отличалось от других, было равным.
Главной улицей в селе была асфальтовая дорога, шедшая из самого Оряхова. Она сворачивала там, где позволяли дворы. И, петляя по неровному ландшафту местности, уходила, кажется, чтобы, пройдя еще через одно село, связать по цепочке многие другие...
Кирилл шел молча, и отнюдь не потому, что предоставлял мне возможность самому увидеть его село. Нет, он просто был из породы молчунов. Если за столом он хотел что-то предложить мне, сначала смотрел на меня, потом переводил взгляд на предмет, а я должен был понимать: он мне предлагает брынзу или чубрицу... И теперь, убедившись, что молчать он умеет, я сам завел разговор, стал говорить о своем знакомстве с Иваном Тончевым. Слушал он меня внимательно и напряженно. Но это не мешало ему обращать мое внимание то на какое-то административное здание, то еще на какое-то строение, похожее на спортивный клуб. А когда мы проходили мимо «Жигулей» цвета слоновой кости, Кирилл, поздоровавшись с хозяином машины, совсем «разговорился», сообщил мне о том, что скоро, через месяц-другой, у него будет такой же автомобиль.
— Школа! — неожиданно прорвалось у Кирилла. Он остановился перед типовым зданием, похожим на все школы, какие я знал.
«Школа как школа»,— хотел было заметить я, но что-то остановило меня.
— Здесь я учился,— сказал Кирилл и смутился. Видимо, от него не ускользнула моя невнимательность.
А я действительно думал уже о другом, о недоступном для Кирилла времени — он только в пятидесятом родился,— и тут же, чтобы снять неловкость, стал ему пересказывать то, что слышал от Тончева, о том, как в тридцатых годах в селе Сараеве жил дед Иванчо. Седой и мудрый человек. Он отдал самую светлую свою комнату школе, другую, поменьше, уступил учителю, а сам с семьей переселился в самую худшую. Так в те годы появилась первая школа в Сараеве...
Сказав это, я увидел вежливое, поскучневшее лицо Кирилла и понял: «Кажется, я ничего нового не сказал ему. Он наверняка наслышался о подобных вещах от своих же стариков».
— Кирчо, а ты читал «Войну и мир»? — неожиданно для себя спросил я, чем немало смутил его.
Но сразу же, желая объяснить, с чего это вдруг вспомнил Толстого, принялся говорить о том, как в давние годы Иван Тончев создал читальню в своем маленьком селе, назвал ее «Пробуждение» и стал председателем этого необыкновенного для того бедного времени дела. Средства собирались так: устраивали самодеятельные спектакли, а на выручку Иван Тончев покупал книги... По вечерам на посиделки собиралось почти все село, и каждый раз в доме у кого-нибудь. Первый раз читал книгу сам Тончев у себя. Потому как среди взрослых грамотных не хватало, он просил читать и своего сына. Так по счастливой необходимости одиннадцатилетний Тончо читал перед односельчанами «Войну и мир». «...И теперь, когда вспоминаю те дни,— говорил Иван Тончев,— я думаю: самое значительное из всего, что я сделал в жизни,— это создание читальни в селе...» Не знаю почему, но пока мы ходили по селу, которому не было конца и края, о чем бы я ни говорил, с моего языка не сходил один вопрос, точнее — я не раз ловил себя на мысли: вот рядом идет молодой человек, не возникало ли у него желания податься в какой-нибудь большой город? И когда наконец мы оставили за собой село и вышли на его окраину, я спросил Кирчо об этом. Он ответил мне не сразу, встал на краю дороги, как бы привлекая мое внимание к синеющей излучине Дуная в стороне и открытому пространству зеленых полей... Воздух от палящего солнца был белым, и, кажется, оттого глаза трудно привыкали к свету, не сразу различали отары овец или одинокие фигуры крестьян. Перед нами в ложбине виднелся источник в камне — чешма. К нему со всех сторон тянулись желтые тропинки. А вокруг — холмы, за холмами, должно быть, тоже луга и села. И если подняться на вершину одного из этих холмов, подсказал мне Кирилл, мы увидим город Оряхово, а за Дунаем — равнинную Румынию с островками леса.
— В городе не так вольно,— сказал Кирилл и увлек меня за собой вниз по склону к чешме.— Зимой здесь немного скучно. Но тогда можно прокатиться в Софию, а потом с удовольствием вернуться домой...
Источник стоял посреди бесцветного неба, и в это знойное утро казался задумчивым, как напоминание о временах фракийцев и римлян на этой придунайской земле. Сквозь побелевшие, иссохшиеся камни известняка пробивалась трава, журча, текла и лилась на уступ прохладная чистая вода.
Постояли. Освежили лица, напились.
Уезжали от Мариновых после завтрака. Иорданка поехала с нами в Оряхово, чтобы там пересадить нас на тот самый шикарный экспресс, о котором она говорила вчера за столом. В немноголюдном автобусе пассажиры обрадовались Иорданке, поздоровались с уважением, но, как только автобус тронулся, обратили свое внимание к человеку, сидящему тихо и в стороне от остальных, за кабиной водителя. Немолодой мужчина в белой рубашке навыпуск, с обветренным, загорелым лицом держал на коленях футляр с музыкальным инструментом и напряженно улыбался. Со всех сторон в его адрес неслись реплики, явно подзадоривающие его, а он смущался, прятал глаза.
— О чем они? — спросил я тихо у Генриетты.
— Скоро Девятое сентября, День Свободы, человек едет на репетицию оркестра, а они...
Она не договорила, потому как вдруг люди притихли в ожидании: музыкант открыл футляр, извлек из него гобой и, оглядев всех присутствующих, облизнул губы и приник к инструменту. Узловатые пальцы его крупных рук легли на сверкающие никелем клапаны, и мы услышали распевное: до-ре-ми-фасоль-ля-си-до. Вроде бы настроив свое дыхание, он снова обвел всех глазами и начал выводить какую-то мелодию. Пассажиры, послушав секунду-другую, узнали ее и подхватили. Сначала робко, смущенно глядя друг на друга, потом смелее, но только было люди распелись, как, почувствовав разлад с инструментом, остановились в удивлении. А музыкант не спускал с них озорного взгляда и уже предлагал другую песню. Пассажиры снова запели... Так деревенский музыкант все играл и играл аж до самого Оряхова. Из одной мелодии выводил другую, третью... Импровизировал на гобое для своих односельчан.
Надир Сафиев
София — Оряхово — Москва