Отрывок:
В глаза бьёт утро.
Оно подёрнуто липкой духотой и изваляно в жёлтом песке, как будто сыр коркой спёкся. Лицо Танечки на фоне блёклого неба такое тёплое, загорелое. Ровный пробор и каштан до плеч; спелый живот натягивает платье.
«Зарядил ты свою женщину, — говорил мне доктор Чен, — зарядил — скоро выстрелит. Не салют, конечно, но и не вхолостую».
Завидуй мне, раскосый Чен, завидуй, мазила.
А ты буди меня, солнышко, гладь.
Оконца в фургоне нараспашку, веет дымом: снаружи дедушка Карл закурил, кашлянул.
— Мои пыльные мешки! — каркнул дед. — Тухнут мои мешки!
Это он о своих лёгких. Каждое утро здесь сырный песок под кромкой неба и дед, который встаёт раньше всех и пыхтит, коптит, булькает в недрах клочковатой бороды. Доктор Чен всё удивляется, почему Карл ещё не помер. Иногда он просит старика плюнуть на марлю или подставить спину под стетоскоп, а потом заявляет:
— Вы удивительно гниёте, мистер Зипли. Какая необоримая сила жизни чувствуется в вашем гниении! Оно достойно международных симпозиумов, мировое сообщество восхищалось бы вами…
— Мировое сообщество хочет, чтобы я поскорее сдох! — рявкает дед и тычет жёлтым пальцем в мою ухмыляющуюся физиономию.
Тогда мы с Танечкой смеёмся, зовём Карла в гости и разводим в кипятке сушёную колючку и стёртые в порошок кактусы. Дед оглядывает нашу лачугу на колёсах и признаётся, что здесь уютнее некуда. Больше всего ему нравится календарь, приклеенный к дверце холодильника. Между мартом и апрелем проступает Эйфелева башня; Тадж-Махал белеет рядом с летними месяцами. Дедушка Карл вздыхает, гладит матовую бумагу, словно портрет почившего друга.
Только часы фрау Ландерс и наш календарь могут указать «сегодня» — этой бездомной шавке, отбившейся от стаи, — положенное место.
— Ты выступаешь сегодня, — говорит Танечка, держась за живот. — Ребекка тебя выбрала.
Значит, пора.
Кудрявая Ребекка, девчушка семи лет, встала босыми ногами на вчерашние угли, и чёрная повязка легла на её глаза. В кулачке с оттопыренным указательным пальчиком скомкался носовой платок Фрэнка Миля, весь в крови своего бывшего хозяина.
Фрэнк выступил девять лет назад, но пески всё ещё помнят его спёкшееся на солнце «британское вино». Помнит это и Ребекка. Когда Миль страдал, ей было семь лет. Кудрявой девчушке в вечном ситцевом сарафане всегда семь лет. И все мы свыклись с этим так незаметно, будто разом сошли с ума и заодно обрели спокойствие и уверенность в «сегодня».
…Сегодня развевался алый платок, и пальчик плыл по часовой: фургон фрау Ландерс, трактор Роджа Камински, растрёпанный диван Януша, Матиса и Петра, дом на колесах доктора Чена, палатка дедушки Карла, хижина Айгуль и Дильмурата и… наш с Танечкой фургон.
Ребекка сняла повязку и оглянулась на Танечку, сидевшую у ступенек. Пальчик упирался в серебристый бок нашей лачуги. Януш, Матис и Пётр обнялись, помянули бога, расстегнули сюртуки и продолжили играть в кости. Фрау Ландерс поправила чепчик и покрутила колесо кресла-каталки, поворачиваясь к дедушке Карлу. Она любила отчитывать его за вредную привычку курить что ни попадя.
Доктор Чен, который постоянно удивлялся, отчего же Карл не помирает, глядел на вытянутую руку Ребекки, сощурив и без того крошечные глаза. По лбу доктора бежал пот, у виска пульсировала жилка. Чен помнил чопорного Фрэнка Миля, помнил, как часто он говорил ему — «отдам полцарства за микроскоп!», и ещё «руку — за полевую лабораторию!», и ещё «душу — за морфий и пенициллин!..».
Доктор Чен был труслив, потлив и очень умен. Ему до язвы в желудке хотелось взять у Ребекки платок с кровью Фрэнка и посмотреть на него через выстраданный британцем микроскоп.
Но он очень боялся.