Моя Тунгуска

Моя Тунгуска

Тунгуска. С этим словом я встретился в раннем детстве. Память не оставила ни фамилии автора, ни названия книги, которую читала мне сестра, но слово запомнилось, запало навсегда. Оно было холодное и колкое, как зимний еловый лапник; светлое и игривое, будто солнечный зайчик на подоконнике залубеневшего окна; было в нем что-то зазывно-далекое, сказочное.

Позднее, в школе, оно приобрело запах леса, воды, запах льда и снега, обрело, если можно так выразиться, свое лицо, но не перестало быть от этого сказочным и манящим.

Я начинаю свои очерки с маленького предисловия, потому что верю: у каждого человека есть своя Тунгуска — река, берущая начало в раннем детстве и протекающая по всей жизни. Имя ей — Мечта.

Я счастлив — мне довелось побывать на моей Тунгуске, и она стала еще более светлой, еще более дорогой.

Андрюшка, однако, любит летать

Аэропорт Киренск закрыт вторые сутки. Мелкий, ленивый снег опушил крыши домов, деревья, широкую взлетную полосу. Лайнеры «АН-10» замерли у самого аэровокзала, будто увязнув в белых сугробах, рядом притулились «ИЛы» и «ЛИ-2». В зале ожидания шумно, людно. В кожаных «летных» креслах, на деревянных лавках, на чемоданах, на узлах, а то и просто на полу расположился неприхотливый транзитный народ.

В воздухе крепкий запах полушубков, тающего снега, невыделанной кожи (кто-то везет на «материк» оленьи и медвежьи шкуры), запах свежего хлеба и колбасы и совсем домашний — пеленок.

Вихлястый, скрипучий автобус везет нас через весь аэродром к маленькому домику метеостанции. Там крыло в крыло стоят «воздушные извозчики» — самолеты малой авиации. Элегантные «ЯКи» на лапках-лыжах, с красными крестами, заносчивые «АН-2» — «Антоны» и несколько неуклюжих, важных вертолетов.

И пока дремлет в ожидании «голубых трасс» средняя и большая авиация, малая делает свое дело. Короткая пробежка, и над нашим автобусом повис «ЯК-12», деловито качнул крыльями и ушел в ленивый снег, в распогодившееся голубое окошко.

Вылезаем из автобуса. Двое рабочих выгружают почту, багаж.

Сопровождающая на посадку пересчитывает пассажиров — все десять на месте, — желает счастливого пути...

С нашего «Антона» рабочий обыкновенной метелкой сметает снег. Он медленно идет деловитой походкой дворника по крылу.

«Вжик-вжик, вжик-вжик», — поет метла, и тысячи мелких звездочек кружатся над самолетом, над нашими головами.

Нас десять. Девять мужчин и одна женщина. Точнее, одиннадцать. Одиннадцатый, тоже «мужчина», лежит на руках у матери. Как только мы занимаем места, он начинает басовито и требовательно кричать. Мать — женщина лет тридцати пяти, быстрая, с темным, обожженным морозным ветром лицом — ловко перепеленывает свое чадо прямо на полу самолета. Никто в самолете, кроме меня, не воспринимает это как что-то из ряда вон выходящее.

Женщина свивает малыша, ловко подбрасывает на руках и. виновато улыбается.

—Орет оттого, что заждался. Андрюшка, однако, любит летать. — И ко мне все с той же улыбкой: — Как взлетим, он туточки и смолкнет. Любит Андрюшка летать.

—Не простудите?

—Что вы! Он северный. Четвертого поднимаю. Андрюшка, да не ори ты, сокол, в одну минуту и взлетим. Вот до чего летать любит, оглашенный. Потому, наверное, что я его в самолете родила.

—Быть ему летчиком-космонавтом, — шутит кто-то из пассажиров.

—Ага, — соглашается женщина...

Летим. Под крылом в белой сутолоке снежной пыли Киренск: черные ручейки улиц, квадраты кварталов, синяя с солнечной подпалинкой линия горизонта. Андрюшка крепко спит.

Первые часы в «столице»

Четыре-пять часов полета, и самолет идет на посадку. Надвигается тайга. Отчетливо видны санные дороги, гибко исхлеставшие белую землю, участок лесоповала, штабеля пиленых дров и длинные хлысты поваленных деревьев.

Тоненькая, с ниточку, лыжня широких охотничьих голиц ныряет в зеленый хвойный сколок.

Две быстрые тени на снегу небольшого озерца метнулись к чаще, оставляя крохотные точки следов за собой. Замерли ошарашенные гулом лоси. А самолет уже скользнул дальше, почти касаясь лыжами верхушек деревьев.

За окнами мелькнули ветви, стволы, снежная поземь. Легкий пружинистый толчок, и мы катимся по неширокой поляне.

—Международный аэропорт Ербогачен, — шутливо объявляет второй пилот. — С прибытием, товарищи!

Пилоту улыбаются, с ним шутят. Он тут свой, желанный человек. Посадку в Непе и Преображенке он неизменно сопровождал шуткой. Отбрасывая скрипучую дверцу и за руку прощаясь с пассажирами, он весело говорит мне:

— Ну, вот и приехали. Поспешите заказать номер люкс в лучшей гостинице «столицы». По самым последним известиям сегодня здесь открывается семинар пропагандистов. Транспорт от быстроходного лайнера «АН-2» до собачьей упряжки загружен полностью. Такси не ждите. В «столице» сегодня население выросло сразу на 100 человек. Цифра!

Ербогачен, центр Катангского района, располагает к себе сразу же, в «аэропорту». Так принято здесь называть неширокую поляну с домиком аэровокзала и авиаслужб. Старожилы помнят случай, когда у них приземлялся самолет «ЛИ-2», а это уже не шутка.

Аэровокзал — рубленый, ладный дом с высоким крыльцом, с наличниками на окнах, с мезонином, на крыше которого развевается флаг.

Сразу же за летным полем — тайга, молодой сосновый подгон с отяжелевшими под снегом кружевными ветвями.

Нас встречают лайки. Они доброжелательно крутят хвостами, преданно заглядывают в глаза, будто приглашая последовать за ними.

Первое мгновение никак не могу сообразить, что же сразу подкупило меня. Может быть, день яркий, солнечный, чистый настолько, что с непривычки ломит виски? Может быть, молодой сосновый подгон тайги? Может быть, этот вот рубленый дом с высоким крыльцом и мезонином?

Не знаю. Но с первой же минуты я проникся к Ербогачену каким-то теплым добрым чувством.

Ербогачен — улыбчивый, северный — не похож на другие аэровокзалы, где мне приходилось побывать. С высокого крыльца сразу же попадаешь в белое безмолвие соснового леса, в неторопливую санную колею дороги. Даже зимой тут пахнет густым хвойным настоем, а меж желтых, будто бы теплых, стволов змеятся гостеприимные тропинки.

Ербогачен — это несколько улиц над Тунгуской. Школа-интернат, больница, клуб, срубленный из гладких цвета яичного желтка бревен. Он похож на терем со старых русских картинок.

Надо отдать должное строителям. Ербогаченскому клубу могут позавидовать многие его стандартные братья в других местах страны. Он выглядит радостно и празднично.

На каждой улице разгуливают собаки, по-северному приветливые. Поют промерзшие тесины деревянных тротуаров под ногами ребятишек: их не пугают морозы, и первое впечатление такое, что в поселке подавляющее большинство жителей — дети.

В катангском парткоме жарко натоплены печи, на вешалках шубы, оленьи парки, стеганые куртки. Крепкий запах талого снега, табака. Со всех уголков района: с Токмы, Тетей, Наканна — приехали на совещание пропагандисты, кто самолетом, кто оленями. Русская речь мешается с эвенкийской.

Секретарь парткома Георгий Павлович Масягин занят по горло. Быстрые деловые разговоры, рукопожатия и музыка, музыка еще недоступных, но каких-то удивительно звучных слов: Наканна, Баргузинский кряж, Усть-Чайка, отлов, «мягкое золото»...

Иду набережной: сразу же за пряслами огородов — широкий размах Тунгуски; на берегу — перевернутые кверху дном шитики — единственный после самолетов летний транспорт.

Редкие прохожие приветливо здороваются, так уж тут заведено.

Дома оседло живущих эвенков ничем не отличаются от русских, разве только тесовыми заплотами для стоянки оленей — на тот случай, если из тайги нагрянут в гости родственники.

Я уже знаю, что в Ербогачене колхоз «Красный таежник», знаю, что он перевыполнил план по заготовке пушнины.

В парткоме посоветовали:

— Сходите к старейшему охотнику Степану Дормидонтовичу Пермякову.

Степан Дормидонтович

Ему далеко за восемьдесят. Он высок ростом, широк в плечах, пожатие его тяжелой, с набрякшими венами руки крепкое, уверенное. Говорит Степан Дормидонтович не торопясь, глуховатым баском. Слушаешь его, и перед глазами возникают картины прошлого края, далекого от всех больших путей и дорог.

Всего одна жизнь, а сколько событий, сколько изменений! От охотничьего лука до легкого новейшего охотничьего ружья, от долгого санного пути — ямщичиной — до самолетов, от купеческой покруты — аванс продовольствием и припасом — до промхоза. И это все в одном человеке, в его памяти, в его жизни...

Я оглядываюсь на прошлое и стараюсь увидеть его зоркими глазами Степана Дормидонтовича...

К зимнему Николе готовились задолго. По Тунгуске «сверху», с Киренска, прибегали купеческие возки с товаром и продуктами, приезжали начальство и местные покручатели (доверенные купцов).

На белом выполье, сразу же за околицей, утаптывали снег, разбивали палатки, наскоро сколачивали магазин — как-никак Никольская ярмарка! Ждали выхода эвенков из тайги. Мальчишки убегали далеко по Тунгуске, чтобы первыми увидеть охотников. И вот звонкое ребячье: «Едут! Едут!»

Где-то далеко-далеко, за поворотом реки, появились первые оленьи упряжки, и тогда от Ербогачена навстречу им катилась суетливая толпа. Бежали, стараясь обогнать друг друга, сбрасывая тяжелые шубы, оставляя на снегу шапки и рукавицы, а порой ненароком подставляя сопернику ножку, задыхались каленым морозным воздухом, падали, в кровь разбивая руки и лица. «Еду-у-ут! Еду-у-ут!» — неслось над Тунгуской.

А на юру, посмеиваясь и приплясывая от мороза и предвкушения хорошего торга, в широкой лисьей парке и высокой беличьей шапке стоял Окулох — купец, владевший всей катангской округой.

И так все дни до самого Николы будут встречать охотников и с почетом нести главу семьи на руках в дома, где жарко натоплены печи, вымыты полы, струганы лавки и столешницы. А на столешницах видимо-невидимо всяких кушаний и закусок, во главе стола штоф, отливающий голубым и синим.

—Очень карашо! Белка карашо добывал! Соболь карашо, однако, добывал. Все есть! Многа-а есть!

А потом крикливые, дикие дни повального пьянства. Мягкая пушнина в широких мешках купцов, у эвенка мука да провиант — столько, чтоб впроголодь прожил охотник, и хвастливые речи между собою: «Ловко поторговали».

Никольская ярмарка в Ербогачене...

И тот, которого только вчера носили на руках, сладко угощали, напрасно будет стучаться в двери еще вчера гостеприимных домов. Ни чашки чая, ни тепла ему. А станет надоедать, так и кулаки в ход пойдут. И так год за годом. Зимой на Николу, осенью на Петра и Павла.

...О чем ты поешь, эвенк, погоняя оленей, убегая все дальше и дальше? И белый аргиш — дорога — такой же длинный, как твоя песня, уводит тебя снова в тайгу. Тайга добрая, она не обидит.

О чем ты поешь, эвенк?

—О человеке добром пою! Он через перевал, и еще один перевал, и еще один перевал идет; через реку, и еще одну реку, и еще одну идет; через горе, и еще одно горе, и еще, и еще... идет...

Михаил Хармонович Зырянов в избу входил согнувшись — высок больно. В избе распрямится — головой под матицу. Силен, красив. Двадцать лет солдатчины на плечах выволок, а души не замутил. В праздник сапоги натягивал на ногу — мылил, тянул голенище. Слезы катятся, а сам поет. Хорош мужик, особливо когда мундир с красным нагрудником наденет. На охоту с луком ходил, семь стрел брал. Возвращался — сорок белок нес, все семь стрелочек целы.

Характером смирный, но на руку крут был, коль несправедливость. Не один покручатель башку свою от него в лапах носил.

После ярмарки полна изба у Зырянова. Обиженные к нему собирались.

— Карош, ох, карош Мишка! Огненной воды и капли не брал, а сам теплый. Где, как не у него отогреться. Друг он эвенку.

Жил, однако, Пироженко Василий Савич, ух, какой человек! Врали, нет ли про него, самого батьку царя забидеть хотел! Он купцов не любил.

Приезжал губернатор. Эвенки к нему с дарами да с поклонами.

Сами ходили, семьи водили, помочь просили. Не помог.

А вот Василий Савич к губернатору на зов не пошел.

— Ежели я ему нужен, пускай ко мне идет.

Очень серчал губернатор.

А потом помирать эвенки стали, шибко болели. Болезнь шаманы пугали — не помогло.

А Пироженко, Зырянов да другие помогли. Лечили, по тайге бродили, хоронили померших, по чести, по обычаям старым. Друзья они эвенкам.

Новый народ шибко много в тайгу пошел. Зырянов-то с Савичем лавочки общественные открывать стали. Вноси пай — и можешь покупать все что надо. Эвенку хорошо, охотнику хорошо. Купцам люто плохо!..

«Столичные» знакомства

В магазине промхоза я познакомился с Петром Владимировичем Сычогиром. Он только вчера вернулся из тайги с осенне-зимней охоты.

—Сколько белок добыли, Петр Владимирович? — спрашиваю.
—Однако, паря, пятьдесят семь бунта.
—Тысяча сто сорок, ого!
—Мало, паря, раньше больше добывал.

Я видел его вечером на концерте в клубе. Два часа без перерыва молодежь Ербогачена вела самодеятельный концерт, и два часа зрители ни разу не поднялись с мест, шумно откликались на шутку, веселую сценку, острое словцо, от души хлопали артистам.

Старый охотник сидел недалеко от меня. Я видел, с какой непосредственностью, даже жадностью, следит он за каждым номером.

Позднее Георгий Павлович Масягин скажет мне:
—Я еще нигде не видел такой тяги к искусству, как здесь. Народ может слушать наших самодеятельных артистов часами. Кстати, то же самое и с лекциями. Интерес ни с чем несравнимый. Шаль только, за четыре года, которые я работаю секретарем парткома, не удалось заманить к нам на выступление ни одного артиста. Да, кажется, их и раньше не было у нас в гостях.

—Однако, паря, в клубе слышал, как мой внук пел? Шибко карашо, ага? — говорит Петр Владимирович. — Вот, паря, еще один внук, оленевод, колхозник и охотник тоже.

Я знакомлюсь с невысоким молодым пареньком. Зовут его Иосифом.

—Однако, в стада оленьи еду, домой. Погостюйте, — предлагает он.
—Поезжай, паря, поезжай. Прибежишь в Москву, расскажешь, как эвенк живет, — поддерживает внука дед.
—Почему же не поехать? — соглашаюсь я. — Далеко это?
—Тунгуской олени быстро добегут. Айда!

Недалеко от Москвы

Лежу на нартах, завернувшись в волчью парку. Лохматый воротник, лицо, ресницы покрылись белым инеем. День на исходе... И солнце медленно покачивается на островерхой грядке тайги. Мороз под пятьдесят. Деревья над Тунгуской будто бы остекленели. Кажется, крикни в эту безмолвность — и мигом рассыплется день на тысячи звонких льдинок.

Пар от нашего и оленьего дыхания висит над дорогой длинной-длинной нетающей полосой. Точно так же высоко в небе оставляет за собой след самолет.

Иосиф иногда останавливает оленей, и мы осторожно обламываем с их ноздрей и губ лед.

Пробежали высокий окатистый холм, густо поросший лиственницей, елью и березой, с лысой вершиной. Место это зовется Крест. О нем Иосиф рассказывает легенду. Давно-давно с первым льдом направился в тайгу жадный купец, решил опередить своих конкурентов: «Всю пушнину заберу, в барыше буду». Да только встал на пути Тунгуски могучий холм. Бросились на него стрежневые волны, начали льдины на берег выпирать. Захороводилась вокруг вода, закрутилось крошево. Сверху еще льдины сбежали, встал на время ледоход, река силу набирать стала. И в самую круговерть с крошевом и льдинами занесло купеческий шитик. Опрокинуло, раздавило, как гнилой орех. Купец тонуть стал. Был он мусульманин, стал на помощь аллаха призывать, не помогает аллах — не слышит.

Взмолился купец: «Помоги мне, русский бог, коли аллах не слышит! На холме тебе крест поставлю». Но л русский бог купца не услышал. Он уже о дну пошел, да увидел его с берега эвенк-охотник. Спас купца. Говорил ему: «В тайге человек к человеку идет. Человек человеку помогает. Будешь так жить — хорошо будет. Нет? Не поможет тебе ни аллах, ни бог».

Купец охотника выслушал, ухмыльнулся. Крест все-таки на холме поставил — большой, деревянный. А вот человеку навстречу никогда не ходил. И погиб скоро: съел его амака, а крест сгнил скоро и рухнул.

Ночь приходит быстро. Старый месяц умер, новый еще не народился. Синяя, безмолвная ночь. Звезды осыпали небо, теплятся, перемигиваются, путаются в рогах оленей. Молоденький олененок жмется к моим нартам, заглядывает в лицо, отогревая его своим дыханием.

Мороз крепчает. И звон конгилона — колокольчика наполняет всю ночь.

—Юрха, — кричит Иосиф, — однако, курить надо, кровь греть надо! — Он останавливает оленей. Закуриваем.
—Иосиф, а ты можешь спеть песню каюра? Свою песню эвенка?
—Однако, спою. На-ка, Юрха, не для баловства, а для согрева, чтоб не замерз. — Он протягивает мне дорожную хлорвиниловую флягу. Делаю несколько глотков острого горячего спирта. Закусываю, как и Иосиф, снегом. Мы смеемся, и смех наш раскалывает тишину.
—Еще маленько — и дом. Садись, побежали! — командует Иосиф и трогает свою упряжку.
—Песню каюра спеть не забудь! — кричу, падая в нарты.
—Однако, спою...

И заводит высоким чистым голосом:

Забота у нас простая, Забота наша такая: Жила бы страна родная — И нету других забот... Я вслушиваюсь в песню, улыбаюсь и, не вытерпев, подхватываю. Бегут олени, бегут звезды в небе, бежит тайга, бежит белый аргиш. Бежит в ночи наша с Иосифом песня.

Аргиш сворачивает в тайгу. Олени чуть замедляют бег. Иосиф замолкает: надо глядеть в оба, с каждой минутой тайга гуще, дорога незаметнее. И, наконец, замирает торопкий стук копыт.

—Юрха, спишь? Однако, домой приехали!

Кругом тайга, такая густая, что неба не видно. В темноте едва различаю несколько нарт. Бродят смутные тени, приглядываюсь — олени, нарты, а чуть подальше — теплый огонек.

Слышу голоса и наконец-то различаю островерхий чум. Я в оленьих стадах колхоза «Красный таежник», в семье колхозника-оленевода Дмитрия Егоровича Попова.

Встречают меня очень радушно. Евгения Петровна, хозяйка, дочь Петра Владимировича Сычогира, усаживает меня на почетное место в чуме, стелет оленьи и медвежьи шкуры, готовит медвежатину, греет чай. Анатолий, второй сын Поповых, вешает в чуме два карманных фонарика.

—Как в Москве, с электричеством! — шутит он.

Долго сидим мы вокруг жаркой печурки. Нет конца разговорам и расспросам.

—А какая она, Москва?
—Аз Мавзолее был?
—А Кремль видел?
—Однако, Иосиф, приезжал бы ты в Москву. Все бы видел там. Потом рассказывал, — говорит сыну Дмитрий Егорович.
—Однако, сбегаю, — соглашается Иосиф.

Гошкины звезды

Ночью я просыпаюсь от тишины. Поворачиваюсь на спину и долго смотрю в небо. Круглый пятачок хонара, в который уходит дым от печурки, сейчас чист. Смолье давно прогорело, и в хонар нападали звезды. Голубые, с льдистым отливом, они медленно плывут в небе.

Я вслушиваюсь в ночь, и мне на мгновение чудится, что я слышу далекий-далекий шорох. Шорох миллионов звезд в морозном небе. Сейчас они кажутся мне такими близкими, что только поднимись, протяни руки, и их голубые венчики медленно соскользнут в ладони.
Я высвобождаю руки из-под горячей медвежьей шкуры, прикрываю пальцами глаза, и тогда звезды почти касаются моих ресниц. Так я лежу минуту, час, а может быть, и всю ночь. Время оставило меня, я не ощущаю его...

В хонаре поблекшие, но все еще яркие звезды, полог в чум приоткрыт, и ближний рассвет обозначил в нем белый квадратик. И кто-то ходит и ходит там снаружи ровными сторожкими шагами, и мелодично звучит в ночи конгилон, маленький колокольчик на шее старого оленя.

Утром в чуме гудит печурка, заваливая хонар голубым мягким дымом, горьковатое сизое облачко от трубочки Дмитрия Егоровича висит у входа, пыхтит на огне чайник, Евгения Петровна месит тесто для колоб — маленьких круглых хлебцев.

Я сбрасываю с себя шкуру, здороваюсь с хозяевами и чувствую во всем теле, в каждой клеточке буйную радость жизни. Руки мои, лицо, одежда пахнут свежим запахом еловых ветвей.

Хозяин улыбается:
—Однако, охотиться будем?

Ребята мои оленей глядеть побежали. Вернутся — в лес надо идти. Белку стрелять, за соболем бегать...

Одеваюсь, натягиваю унты, шарю вокруг себя, пытаясь найти свою шапку. И куда она запропастилась? Разбираю груду шкур, и вдруг они начинают шевелиться, пыхтеть, и передо мной появляется кругленькая, чуть раскосая потешная рожица с черненьким хохолком.

Рожица таращит на меня глаза, а в них так и прыгают хитринки-озорники.

—Ты кто? — спрашиваю.
—Гошка! А ты?
—Дядя.
—Я спал, ты приехал, да?
—Да.

Гошка вылезает из-под шкур. Ему лет шесть, глазенки быстрые, веселые. Он улыбается белозубо, задиристо.

—Пойдем умываться, — предлагаю я ему.
—А ты снегом моешься?
—Да.
—Снег помягче, смотри, выбирай. Порезаться можно. Понял?
—Понял.
—Ну пошли.

Мы выходим из чума. Тайга стоит белая, неподвижная. Молоденькие листвинки и березки гнутся под белыми копешками снега. Горит костер. На тагане в котле булькает варево. Гошка заглядывает в котел.

—Бабушка хирбу готовит. Вкусна-а...

Вспоминаю, что такое хирба. А! Мясной эвенкийский суп!

Где-то в чаще сухо потрескивает валежник, шуршит снег — олени копают ягель.

—Кухтой умываться будем, — говорит Гошка и начинает трясти березку. Я помогаю ему.

С дерева на нас падает мягкое облако снега. Мы смеемся, захлебываясь холодной искристой пылью.

Пригоршнями черпаем снег, трем руки, лица. Капельки влаги застывают на ресницах.

В чуме Евгения Петровна накрыла стол — маленькую гладко выструганную столешницу на крохотных ножках.

Мы пьем густое, прохладное кумни — оленье молоко, закусывая его пахучей, поджаристой колобой.

Иосиф с Анатолием вернулись из стада и быстро по-эвенкийски что-то рассказывают отцу. Гошка подсовывает мне надкусанный им кусок сахару. Мы друзья, и я принимаю подарок, в свою очередь угощая его моим надкусанным куском.

—Снег, однако, глубокий в тайге. Собаки на охоту побегут ли? — говорит Иосиф, вкусно отхлебывая из кружки густой чай.
—Побегут, застоялись, — говорит Анатолий.
—Им размяться надо, — заявляет Гошка.

Дмитрий Егорович согласно кивает головой.

Мы снова с Гошкой в тайге. Пока старшие готовятся к охоте, Гошка посвящает меня в таежники.

—Амаку не бойся, — строго говорит он. — Амака зимою спит. Летом я его сам боюсь. — И предлагает: — Давай на тот берег Тунгуски уйдем, а?
—Зачем?
—А там у меня мамка и отец. Я тебя проведу, туда тропочка есть.
—А как звать твоего отца?
—Валентин Манго.

Я много слышал о нем. Валентин охотится вместе с женой, дочерью Дмитрия Егоровича. Так вот он какой, сын одного из лучших охотников района!

—Дядя, мамка моя белую белку добыла.
—А почему она белая? — спрашиваю.
—Не знаю... Папа говорит, что так редко бывает. Очень хорошо глядеть надо, чтоб белую белку убивать!

Я поражаюсь памяти и смышлености этого мальчонки. В тайге он ведет себя так же, как его сверстник-горожанин в своем детском саду. Гошкины игрушки — белая кухта на деревьях, следы настоящей белки, охотничьи собаки, оленята и еще сотни интереснейших «игрушек».

Еще год-два, и дед или отец возьмут его на охоту. Стрелять он уже умеет сейчас.

—Дядя, пойдем, я что-то покажу, — таинственно говорит Гошка.

Мы идем глубокой оленьей тропой. Мальчонка впереди, я за ним. Неслышно опадает с деревьев кухта. Косые лучи поднявшегося над тайгой солнца золотят верхушки деревьев.

Гошка останавливается у широкого распадка. По склону сбегают вниз редкие деревья, молоденькие белые сосенки и елки, снег глубок и как-то необыкновенно легок. Каждый сугроб будто упавшее на землю облако.

На самом дне распадка поблескивают и искрятся голубые наледи родников. Их очень много, они буравят снежный наст, подтачивают сугробы, блестят меж негустого марника, а над ними покойно покачивается сквозная дымка пара. На ветвях больших деревьев, на лапах сосен и елок длинные пушистые нити инея...

—Видишь, дядя? — шепотом спрашивает Гошка.
—Что?
—Это звезды, у них тут дом...

Юрий Сбитнев, наш спец. корр.

 
# Вопрос-Ответ