«Русский военнопленный, Или приключения Морица Коцебу в плену французов»

«Русский военнопленный, Или приключения Морица Коцебу в плену французов»

Воспоминания Морица Коцебу были опубликованы его отцом, драматургом Александром Коцебу, в 1816 году. И с тех пор не переиздавались

«Русский военнопленный, Или приключения Морица Коцебу в плену французов»
Москва, 1816

Мориц Коцебу
(1789–1861) генерал-лейтенант русской армии

Воспитывался в первом кадетском корпусе. 28 сентября 1806 года произведен в подпоручики в свиту Его Величества (Генеральный штаб) по квартирмейстерской части; с июня 1803 года по август 1806 года находился по Высочайшему повелению в путешествии вокруг света на фрегате «Надежда». Первое боевое отличие Коцебу получил под Фридландом в 1807 году. В 1811-м произведен в поручики и зачислен в 5-ю пехотную дивизию. 18 августа 1812 года при рекогносцировке под Полоцком попал в плен, в коем пребывал до 27 апреля 1814 года. По освобождении вновь был зачислен в свиту Его Величества, затем долгое время служил на Кавказе при генерале Алексее Ермолове. Дослужился до генерал-лейтенанта.

Часть I.
Глава 1 Взятие меня в плен

<...> Наконец лес стал реже, дорога сделала поворот, и вдруг, так сказать, носом я наткнулся на баварский караул. Истинно не знаю, кто более испугался в первую минуту, ибо, несмотря на шитый мой мундир и что не имел я бороды, все схватились за оружие с криком: «Казаки, казаки!» Конечно, не могли они знать, следовали или нет за мною казаки. Наконец, образумясь, схватили за повод мою лошадь, уставили на меня штыки, и я произнес тягчайшее слово: «Пардон!»

Капитан, начальствующий сим отрядом, приблизился ко мне с дружескую ласкою и сказал: «Я сожалею  о вашем несчастье. Ежели может вас утешить, что попались в руки честного человека, то примите для уверения пожатие моей руки, с вами не будет поступлено худо».

Такое неожиданное изъявление, сопровождаемое пожатием руки, хотя и вывело меня из страха, но тем яснее представилось все мое несчастие. Никто еще не напоминал мне о моей шпаге. Я сам снял ее — это была самая горестная минута моей жизни — и, отдавая ее, едва мог выговорить от задушающих меня рыданий: «Господин капитан! Я ношу ее семь лет, это в первый раз». Тут голос отказал мне. «Этому несчастию, — отвечал сей добрый человек, — каждый подвержен; не стыдно таким образом лишиться шпаги. Если б от меня зависело, то вы бы ее получили».

Глава 2
Отправление в Вильну

<…> Всех пленников находилось 60 человек, кои поручены были под начальство поручика Пинеди; я один был офицер между ними. Нас провожало 20 человек солдат и один барабанщик. Поручик Пинеди был голландец, весьма преданный французам, дурно говорил по-французски, имел весьма мало съестных запасов, а в одежде еще беднее был меня. Монахи по просьбе моей наполнили пустую его фляжку. Он сильно напился, пересчитал пленников, прокомандовал «направо кругом», и я, жалостнейшее на свете творение, выступал впереди.

<…> По удару барабана мы встали, с унынием пошли далее и везде находили опустошенные дома: вырубленные аллеи, улицы, испорченные пушками. Но наше обоняние страдало более, чем взоры: ибо не проходили мы тысячи шагов, чтобы не наткнуться на убитую лошадь или на человеческие трупы, которые столько заражали воздух, что мы часто принуждены были обходить сии места на несколько сот шагов.

<…> Когда на другое утро сильно мучился я болью в ногах и почти отчаивался продолжать путь, то веселый француз неожиданно обрадовал меня предложением коньяка. Я думал, он говорил о напитке, называемом коньяк, который был бы теперь весьма мне кстати, но вместо того он говорил о польской лошади (по-польски называемой Cogna), и она была еще нужнее в моем положении. <…> Лошадь была приведена и, несмотря на высунувшиеся ребра, казалось мне, что никогда не видывал я ее прекраснее.

<…> Опустошение и бедность ежедневным были зрелищем, голод неизменным нашим товарищем; с каждым днем уменьшалось число пленных. Сам Пинеди видел, что строгость здесь не поможет, ибо самые даже крепкие солдаты столь измучились, что должны были лежать и никак не могли идти далее. Только однажды  Пинеди сделал ужасный опыт, не притворялись ли пленники, а именно: когда утром ударили барабаном к походу, то один пленник, упав на землю, объявил, что не может идти. В первом жару приказал Пинеди ружейным прикладом поднять его на ноги; но как это не помогло, то сам топтал его ногами; а как сие было напрасно, выхватил у ближнего солдата заряженное ружье и взвел курок. Я схватил его за руку. Однако положение бедного пленника более привело его в чувство; несчастный, вздыхая, смотрел на небо и, казалось, спокойно дожидался своей смерти. Пинеди был не жестокий человек. Когда отдавал он назад ружье, то я видел слезы в глазах его. Не только оставил он пленника, но и подарил ему денег. Это был последний опыт такого рода.

[Инцидент в имении, недалеко от Вильны]
<…> Пинеди и лекарь приступали к хозяину, чтобы накормил по крайней мере раненых; но он уверял, что едва имеет столько, дабы сыты были его жена и дети. Сначала величали его господином бароном, потом посыпалась брань, и караул должен был защитить от насилия. «Если бы не глупо вы хозяйничали, — кричал помещик, — если б не грабили и не заставляли выпускать вино, то каждый проходящий нашел бы у меня кусок хлеба и стакан вина; но теперь я совершенно разорен и не могу помочь вам». Натурально, я молчал все это время, ибо какое имел право вмешиваться.

Тут вдруг Пинеди с жаром обратился ко мне: для чего не помогаю привести в рассудок глупого хозяина? Хладнокровно объявил я ему причины; казалось, он успокоился. Это происходило в комнате, где очень скоро ходил он взад и вперед. Я сел на прежнее свое место и ожидал благодетельную волшебницу, которая сжалилась бы над моим голодом. И в самом деле явилась одна в виде десятилетней дочери хозяина, которая оглядывалась во все стороны, с робостию ко мне приблизилась и шепотом сказала, что отец ее просит меня войти в комнату и не погневаться скудным ужином. Вместо того чтобы броситься на шею к сему ангелу, я глубоко вздохнул и — отказал; ибо мне казалось несправедливо одному быть сытому, когда все прочие, и даже раненые, принуждены были голодать.

Продолжалось недолго, как вышел сам хозяин, начал обыкновенный разговор (ибо Пинеди ходил вокруг нас и мог нечто заметить), указывал рукой на близлежащую церковь, как будто она была предметом нашего разговора, и, найдя случай, повторил свое приглашение. Я сказал ему причину, удерживающую меня принять оное, и просил его дать всем нам чего-нибудь, хотя бы одного хлеба. Он уверял меня со всей искренностью, что не может даже одного человека насытить, и, как я плен ник, следовательно, не могу столько достать себе пропитания, как те грубияны, прибавил он, показывая на Пинеди и лекаря, то в сем случае не должен совеститься принять предложение. Я охотно согласился, только с условием, чтобы сказать о сем Пинеди. Это его удивило, но, подумав несколько, сказал, что ежели не могу иначе, то пусть сделаю сие с Божьей помощью. И так я пошел сообщить Пинеди мое счастье.

«Делайте что хотите», — отвечал он. Я не заставил его повторять и одним прыжком был в комнате хозяина, жена которого с четырьмя детьми дружески меня приняли и дружески разделили со мной бедный свой ужин. В самом деле был он столь умерен, что едва ли в половину мог я утолить голод; но стакан вина подкрепил и оживил меня. Когда я вышел опять на крыльцо, Пинеди спросил меня: «Где вы были?» «Вы знаете, — отвечал я, — что хозяин дал мне есть». Пинеди: «Очень похвально одному наедаться, когда все мы голодны». Я: «Чем же я виноват, что хозяин только одному мне желал добра? Впрочем, вы не были бы от того сыты, если в угодность вашу отказался я от ужина, который был самый скудный. Он не мог всем дать, сколько я не просил его. Но и сам я пошел к нему только по вторичному приглашению и вашего согласия». Пинеди: «Смотри, пожалуй, как о нас заботятся! Но хотя и не знаю я по-польски, однако заметил уговор ваш с хозяином. Ко мне пришли вы только для того, что я не спускал вас с глаз. Словом, хозяин, все поляки и ты в прибавок сущие бездельники». Я: «Вы не смели бы мне сказать этого, если б имел я шпагу». Пинеди: «Как? Не смел бы? Знаешь ли, что теперь же могу велеть расстрелять тебя, не дав никому отчета?» Я: «Этого я не знаю и не верю. Если б вздумали вы решиться на такой безумный поступок, то трудно было бы вам отвечать за оный». Пинеди: «Ты это думаешь? За такого, как ты, немного будет шуму». (Он употребил известное французское выражение.) Я: «Как не имею я шпаги, то брань эта относится только к вам. Однако я могу, наконец, разгорячиться и что попадется мне в руки пущу вам в голову». С яростью Пинеди выхватил шпагу и бросился на меня, но, увидя меня в решимости принять его, закричал стражу, велел запереть меня в конюшню и опять грозил расстрелять. Стерегомый шестью человеками, весьма печально провел я ночь в конюшне. Я не верил, чтоб он меня расстрелял, но он мог пожаловаться в Вильне, и я за одно уже имя мое нашел бы пристрастных судей.

На рассвете дня меня освободили. Хозяин с супругою стояли у окна; взоры их, казалось, говорили: мы причиной твоего несчастья! Младшая дочь вилась вокруг нас и, казалось, хотела что-нибудь мне сунуть; но нельзя было подойти ко мне близко. Когда отправились  мы в путь, то, очевидно, сделалась она беспокойна, и родители указывали на дочь; но все было напрасно — я не мог к ней приблизиться. Только знаком руки, которую положил я на сердце, мог я выразить им при разлуке мою благодарность. Надеюсь, что они меня поняли. Малютка через весь двор бежала за нами, печально потом села у ворот и кричала мне вслед: «Прости!»

Пинеди все это время не взглянул на меня и не говорил ни слова, не относящегося к должности. Лошадь взял он себе и ехал задумавшись впереди. Через час велел он остановиться; мы расположились под тенью. Наконец он сказал мне: «Теперь ваш черед ехать, и как я ни устал, то пойду подле вас пешком». И так я освободился из-под караула, сел на лошадь, а он шел подле меня. Приметно было, что вчерашний поступок навлек ему печаль. После кратковременного молчания, в которое боролся он сам с собой, начал он говорить о проклятой своей вспыльчивости, доводящей часто его до глупых поступков, и заключил просьбой забыть вчерашний неприятный случай. «Он столько огорчил меня, — прибавил Пинеди, — что я не мог заснуть во всю ночь. К небольшому моему оправданию должен я сказать, что в то время, как были вы у хозяина, меня взбесили лекарь и раненый офицер. Это признание пусть докажет вам чистосердечное мое раскаяние». Я вскочил с лошади и бросился ему на шею. Взаимно признавались, что каждый чувствовал, чем каждый более огорчался, и, обливаясь слезами чувствительности, теснее прежнего связали узел дружбы. Тем легче склонился я простить его, ибо весьма чувствовал, что безрассудность, произведенная голодом, простительнее всякой другой безрассудности.

Часть II.

Глава 6
Прибытие в Суассон

<…> Прежде чем буду говорить о собственной моей участи, коротко опишу читателю, как пленники живут во Франции и как поступают с ними. Может быть, сие послужит в пользу тех, кои подвергнутся когда-либо подобной же участи; тогда будут знать уже они то, чему научил вас горестный опыт в продолжение полутора года. Одни терпели больше, другие менее; к последним я сам принадлежу. Хотя за один поступок, о котором буду говорить после сего, и строго был я наказан, но в этом случае были правы французы, а также и он послужит другим в предостережение. Как скоро пленника представлять к коменданту, должен он подписать присягу, как в Майнце, но с прибавлением, что не отлучится от городу дальше половины мили; тогда получаешь без платы квартиру на три дня, но без содержания. По прошествии трех дней должен он уже нанимать за свои деньги. Генерал получает в месяц 150 франков, полков ник 100, подполковник и майор 75, капитан 50, пору чик или прапорщик 29, унтер-офицерам и солдатам лучше, ибо они получают, кроме нескольких денег, хлеба и мяса, следовательно, они обеспечены уже от голода. Из упомянутого видно, что генерал может жить без нужды, полковник посредственно, подполковник и майор с нуждой, но прапорщик еще хуже. Конечно, могут быть они сыты за 29 франков, но чем заплатят за жилище, белье, платье, сапоги и проч.? В первые месяцы, когда еще каждый имел кое-что при себе, шло довольно изрядно, но впоследствии время столь сильно истребляло нашу одежду, что мы ходили без сапогов и с изодранными локтями. Суассон, довольно богатый город, имеет 6000 жителей, но ни один не тронулся нашим положением.

В продолжение первых трех дней некоторые из жителей города выручали деньги за квартиру на пищу, но потом без жалости выгнали пленников из домов своих — и это были еще лучшие; другие же ничего не давали, и пленники должны были выпрашивать хлеб у своих товарищей. Если бы каждому тотчас по прибытии его выдавалось месячное содержание, то каждый мог бы взять меры; но это казалось правительству весьма опасным, ибо некоторые могли умереть до истечения месяца, и, следственно, выданное жалованье не возвратилось бы. Наконец, во всем Суассоне (свидетельствуют 200 моих товарищей) ни один хлебник, даже за поручительством самого коменданта, не давал в долг хлеба, и потому многие принуждены были в настоящем смысле просить милостыню. Климат во Франции, конечно, весьма хорош, но зимой бывает довольно холодно, и как комнаты без печей, то стужа мучила нас, бедных жителей севера, еще более, чем голод. Дабы защититься сколько-нибудь от холода, собирались бедные пленники от 20 до 30 человек в одну комнату, затыкали двери и окна и надеялись собственными испарениями нагреть воздух; но тонкие стены домов, камины, в кои беспрестанно дует ветер, и холодные кирпичные полы уничтожали и сию надежду. Более же сходились мы для того, чтобы быть вместе, и потому, что некоторым образом есть утешение вместе страдать и сетовать. Включая майора Свечина, у коего жил я, и еще одного из несчастных наших товарищей, никто не в состоянии был топить свою комнату, ибо дрова ужасно были дороги; и потому короткие наши знакомые приходили к нам рано утром и были до самой ночи.

Иногда и мы посещали зябнущих наших товарищей и зябли вместе с ними, дабы не подумали, что избегаем их общества.

<...> Конечно, у них весьма мало оставалось [средств]; ибо, не привыкши к мелочным издержкам , часто побуждались они стужей и голодом и пили боль ше, нежели сколько могли заплатить. Тут голодные столь часто приступали с просьбами своими к коменданту, что наконец сделал он положение, дабы никто не смел требовать с пленника, ежели задолжает он свыше 13 франков, кои велели выдать каждому за месяц. Многие тотчас отнесли сии 13 франков к хлебнику и по крайней мере на месяц обеспечили себя хлебом, в коем ежедневно нуждались. Но со всем тем было довольно таких, которые не могли противиться своей слабости; они пропивали свои деньги, мучились голодом и шатались как тени. С каждым месяцем увеличивались их долги, нужда, тоска, несчастье, покуда в одно утро нашли некоторых мертвыми в постели. Сие приключение поразило коменданта. Он пригласил к себе некоторых поотличнее офицеров для совету, к коему и я также призван был как знающий языки. После долгого рассуждения положили: чтобы впредь не взыскивать более с пленника, кроме того, что он должен хлебнику и мяснику. Впрочем, ежели кто добровольно поверит им, тот не имеет уже права принести жалобы в случае неплатежа. Сие спасло многих от отчаяния. Тут наступило лето, топка была не нужна; зелень дешево продавалась; некоторые ловили рыбу, и таким образом многие поправились в бедственном своем положении. Но ежели и избавились от голоду, то никак не могли поправиться в одежде. Многие спали в платьях и покрывались ими, следовательно, скорее оное изнашивалось.

Бродя в отрепьях по улицам, конечно, можно было почитать их нищими, тем более, что все они ходили с длинными палками. Когда был смотр нам, который случался дважды в неделю, то безжалостные зрители шутили и смеялись над нами. Однако и между нами случались некоторые явления. Например: добрый друг мой, почтенный доктор Кун, который получал в месяц 39 франков, сидел целый день в своей светелке за трубкою табаку, и в пять месяцев на счету своего желудка сшил себе новый сюртук и пару сапогов; но он заплатил своим здоровьем и, пролежавши месяц больным, принужден был бы расстаться с новым своим сюртуком и сапогами, если б богатый аптекарь, умевший ценить химические его познания, не даром отпускал ему лекарства. Вообще, все жители были доверчивы и корыстолюбивы с первого и до последнего дня, хотя и знали, что государь наш при каждом заключении мира платит долги на бывших в плену своих подданных, а сверх того великодушно награждает, кто благодетельно поступил с несчастными.

<...> За сорок франков нельзя было нанять квартиры с содержанием, и потому большая часть пленников принялась жить артелью, к коей присоединились многие и избрали между собой одного закупателя. Но все были они в жалком положении, ибо, во-первых, лавочники не совестились обманывать на рынке, второе — дрова были чрезмерно дороги, третье — надлежало запастись нужной поваренной посудой, четвертое — закупать съестные припасы в настоящее время, дабы после вдвое не платить за них. Но на что было купить оных, когда едва доставало денег на один хлеб? Если бы правительство давало нам хлеб и мясо, приказывая последнее варить для нас с зеленью, то никто бы не голодал, да и правительство было бы в выигрыше. Так, если б позволено было нам посылать незапечатанные письма в отечество, то сколько избавились бы мы от нужд и несчастий.

Англичане и испанцы были точно в таком положении с французами, и ни один из них не терпел нужды; между тем как мы раз по двести писали, но никогда не получали ни ответа, ни пособия по натуральной причине: ибо письма наши никогда не доходили. Впрочем, все число пленных офицеров во время продолжительной войны простиралось только до 260 человек.

<…> Французские мужики глупы, бесстыдны и ужасно корыстолюбивы. Как сменить их с русскими! Русский крестьянин, когда придешь в его жилище, не отпустит, не накормя молоком. Ни один французский крестьянин не знает грамоты. Даже в мещанстве считается отличным воспитанием, если девушка умеет читать и писать. И образ жизни крестьянина весьма жалкий. Редко едят они мясо; одежда их есть балахон из грубой холстины. Толстые деревянные их башмаки производят несносный стук, особливо когда играют они на бильярде, ибо нередко приходят они в кофейные дома с покрытыми головами, кричат jargon, курят табак, пьют полпиво и играют в марьяж. Есть великая нация! Не описана нечистота в крестьянских избах. Насчет вина нечего им завидовать: оно гораздо хуже русского квасу. Кто все это знает, видел и испытал, тот еще более изумится бесстыдным требованиям французских войск в чужих землях.

Глава 8
Отъезд в Дре. Заключение в Сен-Мало. Освобождение

<…> Февраля 15 прибыл я в Сен-Мало. К несчастью, в это время комендант был в Сен-Саване, и меня таскали из места в место, не зная, что со мною делать. Наконец заперли в негодную тюрьму и за сие большое счастье обязан я сержанту жандармов. Сей человек не переставал бранить русских. Сначала я молчал, наконец выведен был из терпения и назвал его глупым и наглым и [сказал,] что буду на него жаловаться. А как не было коменданта, то и предоставили меня на волю сего грубияна, который запер меня вместе с гнусными преступниками ,  где на полу должен был я искать себе места. Я стонал. Некоторые из преступников смеялись надо мною, другие предлагали сыграть партию в марьяж и уверяли, что жить здесь довольно хорошо; тюремщица услужливая женщина и отпускает иногда в долг стакан водки.

<…> Когда дозор вышел, рыдания задушили меня, и некоторые преступники, коих я прервал тем, осыпали меня ругательствами. Раза два удавалось мне заснуть, но ужасные сны тотчас меня пробуждали: то терзали меня хищные звери, то падал я с высокой кровли.

Но утро было еще несноснее, ибо я должен был слышать подлейшие насмешки колодников. В девять часов вошел жандарм и повел меня к коменданту. Боже! Какое блаженство казалось мне первое дыхание на свежем воздухе! Иные встретившиеся со мной на улице, казалось, обо мне сожалели, другие ругали меня. Комендант хотя сделал небольшое извинение на счет худой моей квартиры, но, впрочем, весьма гордо со мной обошелся. Некоторые вопросы его оставил я без ответа. После сего сказал он мне сухо, что приказал опростать для меня в замке комнату, а до тех пор должен я пробыть в тюрьме. Я просил его ради всего на свете не посылать меня к преступникам и соглашался быть за самым строгим караулом, но безжалостный человек посчитал это прихотями, неприличными государственному арестанту.

<…> В 11 часов отвел меня адъютант в замок. Он находится вблизи города, окружен валом и высокою каменной стеною. В комнате моей нашел я стол, стул и кровать с соломою; у двери стоял караул, который сменялся каждый час. Всякое сообщение и переписка были мне запрещены.

<…> Суп и кусок мяса ежедневно подавали мне за мои деньги. С караульными моими скоро я поссорился, ибо без позволения входили они в мою комнату, курили скверный свой табак и мешали мне кое-чем заниматься. Я запретил им ходить к себе, а они отомстили мне тем, что ночью при каждой смене меня окликали, следственно, каждый час я должен был отвечать.

<…> Так прошел месяц и восемь дней, до — великий Боже! — самого незабвенного 4 апреля, когда комендант в сопровождении великого множества народа вошел на двор. Ужасный крик vive le roi! и размахивание белыми платками привели меня в столь странное положение, что я дрожал, не зная от чего. Когда толпа приблизилась, услышал я восклицание: «К русскому! К русскому!» <...> В минуту она наполнилась женщинами и мужчинами, и они кричали: «<...> Вы свободны! Да здравствует король! Да здравствует император Александр!» Едва мог я выслушать объявление коменданта, что русские в Париже и я свободен.

 
# Вопрос-Ответ
Кто живет в Гренландии?

Эскимосы, датчане и другие европейцы

Где впервые ввели правила дорожного движения?

Первые такие правила ввел Юлий Цезарь в Римской Империи