Разрушительная сила единственно верных идей

01 декабря 2011 года, 00:00
«Матери». Гравюра на дереве. Кете Кольвиц. Германия, 1922 год

Социальные катаклизмы первой половины прошлого века обусловлены появлением общества — небывалой прежде системы связей между людьми, которая, казалось, сделала социальный прогресс необратимым

Юбилей «Вокруг света» — хороший повод напомнить, что журнал ровесник общества. Если в точном социологическом смысле разуметь под обществом не вообще население, а определенный тип организации, основанный не на господстве, а на интересах и солидарности. Появление журнала как раз и знаменовало наряду с другими явлениями укоренение общества в России.

 

Первоначально оно возникает в Европе в конце XVIII века сначала как высший свет, привилегированное «хорошее общество», а потом начинает распространяться, захватывая другие страны. Возникает же эта конструкция в связи с переходом от традиционного, сословного, закрытого социума к современному — массовому, достижительскому (где понятие жизненного успеха сопряжено с социальной мобильностью), открытому, представительскому... Если раньше человеческие сообщества осознавали себя прежде всего в виде структур господства (патриархальные или патримониальные царства, племенные или феодальные военные союзы, империи), то сегодня мы мыслим главным образом в категориях обществ, различающихся культурой и типом государства.

 

Складываются совершенно новые социальные конструкции, имеющие лишь внешне обманчивое сходство некоторых элементов с прежде бывшими. Новоевропейское общество принципиально устроено иначе, чем античный полис или средневековая городская коммуна.

Новый моральный порядок

Возникновение общества сопряжено с разрушением традиционного порядка — средневекового космоса, метафизического целого. Это разрушение начинается с появлением представления о самодостаточном индивиде и свободном взаимодействии его с другими. Идея в первоначальном виде зарождается в конце XVII века из проблематики ограничения абсолютистского произвола, когда подрывается традиционный авторитет государя и ставятся вопросы: где границы этого произвола (когда «доброе правление» переходит в деспотию) и какими факторами он ограничивается? На рубеже XVII—XVIII веков Шарль Монтескье и Джон Локк выдвинули идею разделения властей и систему их сдержек и противовесов,  когда значимость, сила или влияние каждого из субъектов социального действия (короны, церкви, города, императора, цехов, сословий и т. п.) ограничиваются другими субъектами. Так возникает идея морали — не просто нравов morals, то есть общепринятых обычаев, а личной ответственности индивида за свою жизнь и жизнь своих сограждан и имманентного социального порядка, не привнесенного извне, не установленного божественной волей, а позитивного порядка, вырастающего из взаимодействия людей между собой, договорного, конвенционального, согласованного и поддерживаемого всеми участниками. Процесс этот длительный и сложный. Тогда же возникает представление о различных формах времени, не только о циклическом — годовом, юбилейном, литургическом, — воспроизводимом через праздники и ритуалы, но и о впервые появляющемся линейном, то есть направленном, равномерном, бескачественном, формально измеряемом, «осевом» времени, которое нам ныне представляется естественным и привычным. Параллельно складываются системы коммуникации, регулярные сообщения между городами или портами, городской транспорт, почта, пресса, индустриальная промышленность, биржи, правовое государство. Чем сложнее и многообразнее становится общественная и политическая жизнь, тем слабее оказываются связи отдельного индивида с каждым из прежних институтов (абсолютной властью государя или сеньора, церковным приходом, территориальной общиной) и тем относительно свободнее становится сам человек, но одновременно тем сильнее проявляется потребность в универсальных правилах регулирования поведения, символах и ценностях, объединяющих людей в общество. На место множества частных привилегий, обычаев, прав по рождению, воплощающих иерархический порядок сословного социума, ставятся единые для всех права человека и гражданина, конституирующее массовое общество людей с равными возможностями.

 

Традиция теряет свою силу, все подвергается сомнению, требует оправдания, доказательства своего соответствия критериям «разума» и «просвещения». Этот процесс рационализации, или, как его называл немецкий социолог Макс Вебер, процесс «расколдовывания мира», затрагивает не только общественные отношения, но и представления о природе, в том числе и человеческой природе, психологии. Возникают прогрессирующие области рационализации, складывается рациональное право, выделяются как самостоятельные области светское искусство, литература. История превращается из традиционных хроник в систематическую дисциплину рационализации прошлого, вырабатывающую основу идентичности опять-таки только-только рождающихся наций. Разумеется, это было бы невозможным без великих философских идей, перевернувших мир, вроде идеи философии истории неаполитанского мыслителя Джамбаттисты Вико, в основе которой лежит знаменитая посылка (так называемая аксиома Вико): мы можем понять лишь то, что сами в состоянии сделать. А это значит, что понять смысл истории мы можем, лишь пытаясь реконструировать замысел и внутренне повторить ход творения мира Создателем или, по формуле немецкого историка Леопольда фон Ранке, «описать, как оно было на самом деле», выявив провиденциальный смысл происходящего и прошедшего. Без идей такого рода не было бы ни гегелевской идеи прогресса знания как смысла развития человеческого сообщества, ни марксовой философии, ни социологии Огюста Конта, то есть не было бы хода к эмпирическому познанию социальной реальности.

Одновременно с идеей «истории» возникает потребность в истолковании собственной, индивидуальной, частной жизни человека, оказавшейся лишенной божественной предопределенности и обусловленности. Начинаются поиски смысла субъективного существования, а тем самым появляется и идея личной  «биографии» как воображаемой истории целостной, завершенной жизни, в которой нет места случайности. Презумпция полноты значения жизни исходит из того, что человек сам ответственен за свои дела, а смерть — лишь финальный аккорд, придающий законченность жизненному сюжету. Без этой фазы секуляризации индивидуального существования (когда смысл жизни вносится самими людьми как действующими субъектами) не появилось бы и представление об обществе как системе взаимоотношений его членов, объясняемых непосредственно из тех смыслов и значений, которые придают своим действиям сами люди. Такой позитивизм оказывается условием не только познания социальной реальности, но и ее преобразования. Иначе говоря, социология рождается из духа общества, из наблюдений над повторяющимися процессами, образующими общество, которым придается статус закономерностей. Так появляются демография (динамика рождений и смертности, массовых перемещений) и моральная статистика — изучение преступности, социальных болезней, самоубийств и интерпретация причин, влияющих на их колебания. Общество по мере расширения сферы массовых, внесословных отношений теряет признаки своей необычности и, в свою очередь, начинает восприниматься уже не только как поле изменений, но и как фактор или причина этих изменений.

Только в начале XX столетия фиксируется зона этого изменения. Георг Зиммель в исследовании «Большие города и духовная жизнь» (1903) показывает, что именно в большом городе происходит интенсивная дифференциация отношений и индивид становится все более и более независимым от каждой из групп, к которым он принадлежит, возникают автономность в чисто социальном плане и необходимость решать широкий круг проблем через согласование групповых императивов. Это происходит только в городской среде. Отсюда одиночество, ослабление групповых связей, чувство покинутости, сознание, что «Бог умер», как писал Ницше.

Реакция отторжения

Очень скоро ввиду ускоренной урбанизации в Европе развитие общества привело к ослаблению традиционных социальных связей — семьи, рода, общины, что вызвало огромное напряжение, фрустрацию, социальные и классовые конфликты. Ответом на это напряжение стал национализм — идеология интеграции целого на основе единства происхождения, языка, культуры. Сама идея культуры (в современном антропологическом смысле как системы образцов и идеальных мотиваций поведения) возникает примерно тогда же, когда сознается необходимость в подобной обратной интеграции. Тогда же возникают и институты, выступающие хранителями, а по существу создателями национальных ценностей: университет, готовящий национальную элиту и учителей для национальной школы, национальное искусство (в котором точно так же начинает выделяться нормативное ядро — высокая классика и экспериментирующий с ценностями и экспрессивными средствами авангард, дистанцирующиеся от массовой литературы и искусства, тиражирующих доступным для всех образом новые модели поведения и взгляды). И здесь траектории стран расходятся. Либо государство берет на себя устройство школы, рассматривая ее как средство строительства (образования и воспитания) будущей нации, как в Германии, либо общество, как в Англии или США. И тут общество, становящееся все более массовым, подстерегали две опасности. Опасность национализма, переходящего в агрессивную фазу, и опасность тоталитаризма.

Тоталитарные конструкции складываются там, где в силу исторических обстоятельств — как правило, военного поражения, тяжелого экономического  кризиса — возникает соблазн политики быстрой модернизации, проводимой на основании архаических структур и идеологий. В Германии это идея расы, в России — идея общины. Оба основания суть идеологические фикции. Русская община в такой же степени искусственный конструкт, как немецкое арийство. Казенно-фискальная община, насильственно внедренная российской властью в XVIII столетии, была наделена свойствами национально-особливого идеала русскими интеллигентами середины XIX века.

В ситуациях национального поражения возникает соблазн тотального и быстрого реструктурирования общества с применением силовых институтов. Перед Муссолини, Гитлером, Сталиным и Мао стояла одна и та же проблема. И все они не устояли перед соблазном решить проблему преодоления отсталости, форсированной модернизации путем концентрации всех ресурсов, массового принуждения, а значит, ценой уничтожения уже возникшего общества. Во всех случаях установления тоталитарных режимов мы наблюдаем не просто сращение единственной партии и государственного аппарата, но и последующее подчинение всех сфер жизнедеятельности общества (от организации труда до воспитания детей или содержания чтения) репрессивной централизованной и бесконтрольной власти. Тем самым восстанавливается архаическая система государственного патернализма, но с применением современных институтов и технологий насилия.

Эта контрмодернизация сопровождается созданием суррогатного общества — массовидного, составленного из «новых людей», свободных от истории и культуры, неспособных действовать автономно и лично строить отношения солидарности. Но этот «новый человек», предназначенный быть материалом совершенно «нового», самого передового общества, образцом для всех других, лепится из обломков старого. Так, советский человек соединил элементы архаического крепостного сознания и веру в науку и прогресс. Анализировать это удивительное явление интересно для ученого, но для страны это была, конечно, катастрофа. Накануне Первой мировой войны Россия быстро шла к модернизации, темпы промышленного и социально-экономического развития России были очень высокие, она была второй страной мира по выпуску книжной продукции после Германии, модернистская культура Серебряного века получила мировое признание, но эта линия эволюции оборвалась в ходе Гражданской войны и последовавших затем террора и массовой эмиграции образованного слоя.

Границы прогресса

В результате чудовищного опыта тоталитарных режимов XX века была поставлена под сомнение сама идея социального прогресса. Но представляется, что тут вместе с водой выплеснули и ребенка. Вопрос в том, что понимать под социальным прогрессом. Если речь идет о возможности достижения «всеобщего счастья», реализации утопии, воплощения тех идеальных ценностей, которые лежали в основе новоевропейского общества, то тут прогресс едва ли возможен. В 1972 году вышла книга Фридриха Ханса Тенбрука «Критика планирующего разума», где он показал, что идея всеобщего благоденствия несостоятельна, потому что реализация желаемого не приводит к росту массовой удовлетворенности жизнью, увеличению позитивного баланса запросов и их обеспечения, поскольку, как только достигнуто искомое, возникают новые желания и потребности. Идеальная полнота жизни всегда отодвигается в будущее подобно горизонту.

Общество зарождается не повсеместно, но в уникальной колыбели Европы. Другого региона с такой длительной конфронтацией различных сил в мире нет. Империя, несущая традицию римского права, противостоящая духовному  авторитету папства, городские коммуны, противостоящие феодальным притязаниям баронов, университеты, противостоящие абсолютистской монархии, — такого уникального стечения факторов и комплекса разнообразных сил, которые должны были искать компромиссы, ибо не могли друг друга уничтожить, не было более нигде.

 

Но и этого противостояния было бы недостаточно. Макс Вебер, задавшийся вопросом, почему вдруг именно на Западе началось такое интенсивное развитие, пришел к обоснованному выводу: процесс рационализации экономического поведения, труда, структур господства, систем коммуникации, образования, самодисциплинирования и самовоспитания, права, музыки, этики и т. п. происходит в результате взаимодействия идей и интересов. Идеи сами по себе бессильны, а интересы слепы, и только в результате их взаимодействия рождаются структуры, которые обладают собственной логикой развития. Поэтому так важно его исследование протестантской этики. Оно показало, как взаимодействие теологических идей и материальных интересов дало толчок социальным процессам. И дело не в том, что протестантские идеи «способствовали» прогрессу, а в том, что через систему методического самоконтроля и самодисциплины, практику воспитания возможно было достичь изменения традиционного отношения к труду и ускорения создания капитализма. Такого рода рефлексия (этика ответственности) способствовала усилению внутреннего контроля в самых разных сферах отношений, от сексуального поведения (контроля рождаемости) до стремления к индивидуальному успеху, достигаемому путем образования, накоплений, долговременного планирования, сознательного выстраивания собственной жизни человеком. А значит, менялись отношения в сфере труда, появлялись новые формы коммуникации, вырабатывалась осознанная социальная политика. На все подобные новые вызовы и отвечала молодая социология, которая часто, особенно в начале своего развития, принимала вид «полицейской статистики», занятой описанием и изучением условий жизни рабочих, крестьян, в том числе гигиены и психофизиологии труда, или общественной психологии, обществоведения и других наук, но в первую очередь она занималась формами кооперирования, типами солидарности, обучения и т. п. И чем шире социология захватывала разнообразные проявления социальной жизни, тем очевиднее становились роль и значимость феноменов человеческой солидарности, сплоченности, доверия, сетевые отношения в коллективах и больших организациях, включая и армию. Именно таковы были, например, знаменитые Хоторнские эксперименты Элтона Мэйо. В конце 1920-х — начале 1930-х годов он изучал влияние условий труда, в частности степени освещенности рабочего места, на производительность труда, сначала в текстильных цехах, затем в электротехнических на фабриках под Чикаго, на которых работало много эмигрантов из Европы — итальянцев, поляков... Выяснилось, что производительность растет не только там, где освещенность или характер обустройства оборудования были реально улучшены, но и на соседних, контрольных участках, где ничего из этого не делалось. Благодаря структуре неформальных коммуникаций в бригадах информация распространялась по межличностным каналам, улучшился общий климат, атмосфера «человеческих отношений». В ответ на заботу об условиях труда товарищей, то есть признание ценности человеческой жизни, понизилось социальное напряжение, уменьшились частота и острота конфликтов, повысилась производительность труда.

Мера разнообразия

Сегодня слово «прогресс» звучит старомодно и ассоциируется с иррациональной верой, свойственной «позитивному» XIX столетию, в то, что развитие  промышленности, науки, техники, появление новых средств коммуникации сопровождаются улучшением человеческого быта, освобождением от нужды, болезней, дикости, смягчением нравов. ХХ век — век массовых промышленных войн и тоталитарных режимов — в сильнейшей степени дискредитировал идею, что просвещение ведет к большей разумности и гуманности тех начал, на которых строится человеческое общежитие, что рациональность несовместима с жестокостью и насилием. Понятие прогресса сменилось в 1960-х годах идеологией модернизации, а та, в свою очередь, уступила место гораздо более аморфной и неоднозначной идеологии глобализации, в которой наивная уверенность в том, что будущее несет с собой непременное усиление тех ценностей, которые мы признаем, уступила место осознанию неизбежности сосуществования различных ценностных миров. Тот, кто сегодня рискнет говорить о непрерывной эволюции общества, рискует вызвать лишь ироническую улыбку и массу указаний на негативные или даже катастрофические стороны современных достижений в науке, промышленности, безудержном росте потребления, что раньше рассматривалось как безусловный символ прогресса.

Но если оценивать социальное развитие технически, операционально, то есть принимать во внимание только те системы и формы социального взаимодействия, которые обеспечивают большую безопасность жизни, возможности индивидуальной самореализации, свободы для большего числа людей, то наличие признаков прогресса будет несомненным, по крайней мере для развитых европейских стран или, более широко, для стран Запада, включая сюда и США, и Японию с Австралией. В этом случае под прогрессом имеет смысл понимать процесс непрерывного усложнения структуры общества, появления новых специализированных институтов, которым передаются функции прежних традиционных образований. Например, у семьи общество забирает все больше и больше видов деятельности, которые раньше принадлежали исключительно ей, — воспитание и образование детей, забота о пожилых людях; в демократических странах общественное мнение (и соответственно СМИ) и неправительственные организации играют все большую роль в контроле над властью; экологические движения оказывают усиливающееся давление на промышленную и экономическую политику; наука все меньше и меньше становится зависимой от государства и т. п. Другими словами, процесс растущей функциональной дифференциации общества и его институциональной системы непосредственно связан с увеличением богатства народов и качеством жизни граждан в этих странах. Это мы можем наблюдать, сравнивая разные страны и типы обществ. В странах первого мира с этой структурной дифференциацией связано значительное накопление социальных благ — больше продолжительность жизни, большая забота о здоровье, лучшие питание, правовая защита, образование, качество и технологии перемещения, а главное — обеспечение равенства возможностей. Здесь качество жизни для наибольшего числа людей оказывается выше, чем в странах с архаической авторитарной системой организации власти, со слабо дифференцированной системой институтов (то есть где суд, образование, полиция, церковь или религиозные организации зависят от властей предержащих).

Трансляция исторического опыта с появлением глобальных средств коммуникации усложняется, но делается более надежной. И потому соблазны «большого скачка», утопии преодоления отсталости на основе псевдотрадиционной духовности, соединенной с «великой идеей» планового мироустройства, постепенно маргинализуются. Но это, разумеется, совершенно не значит, что человечество уже не поддастся новым соблазнам. Социология — не прогностическая наука.

Иллюстрации Анастасии Пальцевой

Рубрика: Основы
Просмотров: 11667