В краю полуночного солнца

01 ноября 1991 года, 00:00

В Норвегии я оказался в качестве гостя журналистов Финнмарка — самой северной и одновременно самой восточной провинции страны. В небольшом местечке Сванвик в высшей народной школе советские и норвежские журналисты обсуждали экологические проблемы региона, а потом наши хозяева организовали поездку по Финнмарку, во время которой я познакомился с норвежской Лапландией, страной с уникальной природой, историей и традициями, где удивительным образом переплелись судьбы разных народов.

Лапландское золото

Северная Норвегия — это граница; с какой стороны ни посмотри. Именно там находится самая северная точка континента — известный всем еще со школы мыс Норд. За ним кончается Европа и начинается царство холодных вод и льдов. Этот скалистый неприветливый мыс — европейский край света. Здесь же рядом расположен и Хаммерфест, имеющий славу «самого северного города мира».

Но этот район Норвегии — граница и еще в одном смысле — в том, в каком американцы в прошлом веке называли Дикий Запад, подразумевая под этим последний форпост цивилизации, край новых земель, рубеж, до которого дошло освоение. А провинция Финнмарк именно таковой и является. Лишь немногим более полутора столетий назад (для многовековой истории континента срок совсем незначительный) ее восточные районы окончательно вошли в состав страны. К этому стоит еще добавить суровый — по европейским меркам—климат, редкое и неоднородное население...

И наконец, государственная граница страны, которая вытянулась узкой полосой вдоль севера Скандинавского полуострова, проходит тут порой в нескольких десятках, а то и просто в нескольких километрах от берега моря: она постоянно где-то рядом. Высшую народную школу в Сванвике, что в долине Пасвик, даже называют «пограничной»: отчетливо видны за холмами трубы нашего никелевого завода, а на территории школы можно потрогать руками желтые, с красно-золотым гербом норвежские' пограничные столбы. Они, словно украшения, стоят у дороги, идущей среди соснового редколесья от Сванвика к местной кирхе, и у замерзшего озера, за которым — СССР.

Я не представлял, что совсем небольшая река — вытекающая из озера Инари и впадающая в Баренцево море—может иметь три вполне официальных названия: Паз по-русски, Пасвик по-норвежски и Патсойоки по-фински. Более того, у реки есть еще и другие названия, хотя их и не пишут на карте—на различных диалектах саамского языка. Пожалуй, многовато для водного потока длиной чуть более ста километров!

Такова специфика восточных районов Финнмарка. Дело в том, что до 1826 года это были «ничейные земли», точнее район, на который в равной степени претендовали Россия и Норвегия. Еще в XIII веке, на землях, населенных саамами, которых в России именовали лопарями, с востока появились русские, основавшие в 1264 году Колу, нынешний Мурманск, а с юго-запада все чаще стали наведываться шведы. В1326 году новгородские послы, прибывшие к королю Швеции Магнусу, объявили, что «дело разграничения передают воле Божьей». «Божья воля» затем на протяжении ряда столетий была такова, что саамы превратились в двое и трое подданных: Финляндия, то есть юг этих районов, была завоевана шведами, Норвегия входила в состав Королевства Датского, ну а на востоке была Россия. Русские сборщики подати доходили на западе до Тромсё, норвежские — до Умбы на востоке. Но постепенно этот, как его официально именовали датчане «Фэллес дистрикт», или «Общий район», сокращался. В XVI веке Россия стала считать своей западной границей Бугёнес, называемый русскими Верес-Наволок: в середине века у Печенги был основан православный монастырь, и самый западный из его приходов стал здесь крайним форпостом российского влияния. В 1715 году специальным трактатам впервые, была четко определена граница между Данией и Швецией в Лапландии, а с присоединением Финляндии к. России он был взят за основу для проведения границы между Великим Княжеством и Норвегией. В1810 году на карте была определена граница общих для России и Денни владений, которые затем и были разделены конвенцией 1826 года между Россией и Норвегией.

Так на реке Паз и сошлись три границы — России, Норвегии и Финляндки, а если учесть, что по 1940 год область Печенги на востоке от нее принадлежала независимой Финляндии, то станет ясно, насколько в этом сравнительно небольшом и малозаселенном районе сплелись судьбы разных государств и народов.

И если Финнмарк—это настоящая «граница», то еще больше это слово подходит к коммуне Сёр-Варангер, и особенно — к долине Пасвик, которую в Норвегии называют «единственным местом страны, где солнце восходит в СССР, а садится в Финляндии».

Именно в долине Пасвик, с гордостью говорят жители Киркенеса и Сванвика, начинается полоса европейской тайги, которая затем через Финляндию, Карелию, Архангельскую область и Коми республику соединяется с безбрежным зеленым морем Северного Урала и Сибири. А рядом — участки безлесной тундры и дикие — скалы, с которых свешиваются огромные сосульки, похожие на замерзшие водопады. Или вот из окна машины ты видишь реку, скованную, несмотря на яркое солнце, мощным льдом, а уже через несколько минут шоссе выходит к незамерзающему морю, и перед тобой гладь синей воды, выкрашенные в веселые цвета домики, красные днища лодок на берегу и такие же красные круглые буйки на мелководье. Ощущение почти летнего пейзажа только усиливает вид сырых, из-за наступившего отлива, песка и камней и пологих склонов, сбегающих к воде и покрытых ярко-желтой, будто выгоревшей на солнце прошлогодней травой. А рядом, на нависающих над этой травой скалах или на круто обрывающихся к воде противоположных берегах фиорда по темному граниту вниз спускаются тонкие прожилки и широкие языки ослепительно белого снега.

Едва шоссе уходит в сторону от побережья, пейзаж делается еще более суровым, заснеженное редколесье сменяется мрачными скалами, покрытыми разноцветными мхами и лишайниками. Но вот неожиданно дорога достигает полосы песчаных холмов, и, уже появляется ощущение, что ты оказался где-то на Рижском взморье в разгар лета: аккуратные невысокие сосенки карабкаются по девственно-сухому песку на невысокие склоны, которые будто вообще никогда не знали, что такое снег.

Здесь на дорогах асфальт — светлый и чистый, какой не увидишь у нас и в летнюю жару — соседствует с бескрайними белыми полями, а рядом, на освещенных солнцем пригорках из-под сухого, словно соль, и будто никогда не тающего снега выбивается желтая и такая же сухая прошлогодняя трава. Естественно и органично эти природные контрасты перекликаются с контрастами в образе жизни местного населения: у фермерских домиков рядом с автомобилем стоят совсем вроде бы не соседствующие друг с другом в одном времени года велосипеды и... снегоходы.

С природой Финнмарка связаны и пристрастия местных жителей. Многие наверняка знают, что Норвегия-страна рыбы. Ее здесь ловят много, умеют готовить и любят поесть. За любым «шведским» столом — обилие блюд из трески, сельдь под разными соусами, копченая тресковая икра, различные рыбные пасты, семга... Но здесь, в Финнмарке, подлинный царь вод и... стола — Его Величество Лосось.

Когда у местечка Танабру дорога вывела на берега крупнейшей в северной Норвегии реки Тана, мои норвежские спутники не преминули заметить, что она славится рыбной ловлей:
— Когда наступает сезон, здесь собираются любители половить лосося. Жаль, что сейчас не сезон, иначе бы организовали рыбалку. Несколько минут с удочкой, и вытащили бы во-от такую рыбину!

Рыбы в здешних водах действительно очень много, но рыбалка строго ограничена временем, определенными местами и необходимостью приобрести лицензию. Поэтому, видимо, лосось и не переводится в здешних краях, хотя рыболовы съезжаются сюда со всей Норвегии — для них организуют специальные «лососевые» туры. В небольшом придорожном ресторанчике, стоящем у шоссе между Карашоком и Леввайоком, среди заснеженной долины, на берегу замерзшей Таны, из множества блюд мне порекомендовали, конечно же, копченого лосося — нежного, душистого, ароматного. А после обеда, рассмотрев висящие в холле изображения серебристо-золотистых рыб и в таких же рамах под стеклом грамоты, фиксирующие рекордные уловы — с датой, именем рыбака, весом и размером пойманного лосося, я не без интереса принялся изучать правила рыбной ловли и инструкции: выловленную рыбу можно просто забрать с собой, можно сдать, можно передать опытным мастерам, которые приготовят ее по целому ряду рецептов, а потом увезти ее домой уже Готовой.

Но оказалось, что знакомство с этой «самой лапландской» рыбой, во время более чем пятисоткилометрового путешествия из, Киркенеса через Карашок в Альту, на берегах Таны только начиналось…

После пересечения окружающей Карашок заснеженной «видды» шоссе вновь спустилось в речную долину, плавно расширяющуюся, и переходящую в морской залив. «Лаксэльв»— прочел я на дорожном указателе.
— «Лососевая» река»,— объяснила норвежское значение этого названия наша переводчица из Осло Лейла Борген, уроженка Петрозаводска. — В общем, Лососинка, — смеясь, добавила она, вспомнив речку своего родного города.

Мне же стало немного грустно: не может сегодня похвастаться рыбой, давшей ей название, небольшая речушка, впадающая в Онежское озеро в столице Карелии. Здесь же Лаксэльв изобилует рыбой, как и в те времена, когда получила свое имя.

Но оказалось, что не Тана, не даже Лаксэльв — «столица» финнмаркского лосося. Лучшая рыба, считается, обитает в реке Альтаэльв, в Альтафиорде, а значит, является и главным предметом гордости жителей городка Альта. Самым дорогим сувениром, который я привез домой, был специальный сертификат, который мне вручили представители местной коммуны. Текст его звучит примерно так: «Сим подтверждается, что такой-то посетил коммуну Альта, знаменитые своей природой и историей уникальный район, в котором текут лососевые реки. Подписавшийся под этим документом становится полномочным послом Альты как в Норвегии, так и за границей на все времена. В подтверждение этого посол должен носить на груди серебряного альтинского лосося». К сертификату он и прилагался — крошечная рыбка из серебра. Насамой грамоте изображен синий фиорд, над которым висит, холодное полуночное солнце, а венчает картину все тот же знаменитый лосось.

Надо добавить, что Норвегия производит две трети всего атлантического лосося: эту рыбу называют «норвежским золотом». Конечно, реклама всегда склонна к преувеличению. Но то, что лосось является подлинным золотом Лапландии — это точно!

Саамское время

Почему ты называешь нас лапландцами?—спросила меня Метте Балловара, журналистка с Саамского радио в Карашоке. — Мы зовем себя «сами».

— Просто потому, что так будет по-английски.
А именно по-английски мы говорили с этой молодой симпатичной саамкой, которая, как я позже понял, немного знает еще французский и финский, не считая, естественно, норвежского. Я говорил ей о том, что в детстве читал сказки, из которых впервые узнал о Лапландии, полумифической стране где-то далеко на Севере, где всегда холодно, где снег и льды, где бродят олени и где живут люди, знакомые с колдовством…

Метте внимательно слушала меня, приветливо улыбаясь и, видимо, стараясь понять, как я ощущаю себя здесь, как воспринимаю ее саму и всю окружающую обстановку. Но я еще сам пока многого не понимал и многое хотел узнать. И мы говорили о норвежской Лапландии и ее крошечно столице.

Ее название саамы произносят сегодня на норвежский манер «Карашок», хотя даже наши карты придерживаются более правильного, саамского произношения «Карасйок» — правда, в зависимости от диалекта это может быть и «Карашйохка», и как-то еще. Почему же тогда Метте покоробило английское «Lapp» — «лапландец»? Что это — результат определенной культурной ассимиляции, с которой саамы смирились, но в то же время желания подчеркнуть свою самобытность?

...В Карашок мы приехали под вечер. На невысокие холмы, поросшие сосновым редколесьем, ложилась ночная темнота. Вокруг, не теснясь друг к другу, стояли аккуратные домики один-два этажа, и не было видно ни души. Нас пригласили на ужин. Я не много задержался и один шел по дорожке среди черных елей. Вдруг сбоку, прямо в снегу я увидел свечи, которые обозначали в темноте еще одну дорожку, уходящую вправо, и делали атмосферу немного рождественской, немного таинственной. Тропа привела меня к массивной двери в землянку которая возвышалась над снегом в виде огромного чума из дерева. Это был ресторан — за дверью свежий морозный воздух сменился теплом и уютом. Посреди зала полыхали высушенные березовые бруски, вспыхивая молниеносно, словно порох, и тут же выбрасывая ввысь, через круглое отверстие в конусе чума, снопы ярких искр. Вдоль стен по кругу шли деревянные скамьи, покрытые оленьими шкурами. А на них сидели люди, которые были одеты ярче, чем пылающий посредине огонь.

С Метте я познакомился несколькими днями раньше, в Сванвике. Тогда она — в свитере и джинсах — выглядела вполне обычной западноевропейской девушкой. Сейчас я ее едва узнал. На ней, как и на других хозяевах-саамах, был красно-синий костюм с вышивками и медными брошами — трудно себе представить более яркий и в то же время более холодный — словно свет полуночного солнца — красный цвет. Даже красные бантики на ее голове, которые, как она объяснила, приходится носить, так как волосы уже «переросли» стрижку, но еще не слишком отросли, я было принял за часть ее костюма.

— Вуоля, — сказала Метте, показывая на бокал с пивом. — Звучит почти как французское «voila»!

Улыбаясь, Метте начала знакомить меня с саамским языком и саамской кухней. Мы ели жареное оленье мясо, которое я принял вначале за говядину, бульон из оленины, который я бы уже ни с чем не спутал. На десерт подавали морошку. Когда-то, она водилась и у нас. Известно, что Пушкин перед смертью просил дать ему этих ягод. Надо же, я впервые отведал их в Лапландии.

Я, конечно, понимал, что этот ресторан, этот саамский ужин — стилизация, для туристов. Прощаясь с нами, саамские хозяева разъезжались не на оленях, а на «фордах» и «вольво». Единственное, кроме ресторана, здание в Карашоке, похожее на чум — столь же стилизованное и современное сооружение, — Саамский парламент. Ибо карашокские саамы живут в обычных — обычных для Норвегии, а для нас удивительно уютных, ухоженных и удобных — домах. Я знал, что завтра Метте улетит в Осло на съезд норвежских журналистов, где ее не отличишь от таких же обычных западноевропейских женщин. А ее подруга и коллега Берит Нюстад, на которой в этот вечер было не только саамское платье, но такая же яркая красная шапочка, снизу покрытая вышитым орнаментом и чем-то напоминающая и капор, и поварской колпак одновременно, на следующий день выбежала мне навстречу из студии Саамекого радио в «бананах» из ткани в горох и в модной футболке...

Готовясь к поездке, я с интересом читал путевые заметки наших соотечественников, побывавших в Лапландии за сто лет до меня. Увы, такое представление о саамах, какое я нашел в книге Евгения Львова — «горсть вымирающих лопарей» — было и у меня, до поездки в этот край полуночного солнца.

«Лопарей в старину, и не в далекую еще старину, считали за могучих чародеев и колдунов... — писал в 1913 году Сергей Дурылин. — Но, должно быть, не сумел лопский народ, при всем своем чародействе и могуществе, сделать самого простого: выколдовать для себя самого счастливую жизнь,— даже только сносную жизнь, потому что лопская жизнь и прежде и теперь — горький безнадежный труд... В истории, в прошлом, лопаря не притеснял только ленивый: единоплеменники, финны и карелы, оттесняли его на крайний унылый север, грабили его скандинавские и новгородские удальцы, обкладывали тяжелыми податями и норвежцы, и шведы, и русские, и часто все трое одновременно, печенгские монахи отбирали у него лучшие земли...»

Но еще более интересно было находить в этих и подобных нм заметках наблюдения, которые еще тогда, по-моему, говорили о том, что будущее этого народа не столь уж безрадостно. «Лопари и те все грамотны», — писал, например, Василий Немирович-Данченко в 70-е годы прошлого века. А тот же Дурылин замечал: «Надо удивляться не тому, что лопари бедны, грязны, невежественны, слабы, что смертность среди них необыкновенно велика, а тому, что при всем этом они еще живут и не вымирают, и сохранили в своем народном характере много самых отрадных и добрых черт... Гостеприимство лопарей должно войти в пословицу. Добродушие их, незлобивость, готовность оказать бескорыстно всяческую услугу известны всякому, имевшему с ними дело...»

Да, саамы не вымерли и сумели из «бедности, грязи, Невежественности» подняться вровень с другими народами Западной Европы. Но прошлое оставило свои больные раны. 30 тысяч саамов живет ныне в Норвегии, 15 тысяч в Швеции, 5 тысяч в Финляндии, около 2 тысяч — в СССР.

— Мы — народ, разделенный четырьмя границами, — говорил мне президент Саамского парламента, профессор финно-угорского языкознания Уле Хенрик Магга.— Этот район был богат пушниной, рыбой, рудой, запасами гидроэнергии. Но у нас все это отобрали. Мы думали, что Бог отнял у нас эти богатства, а берега рек завалил пустыми консервными банками. Теперь мы знаем: Бог здесь ни при чем.

В середине нашего века саамы перестали быть «молчаливым» национальным меньшинством и начали все громче заявлять о своих исконных правах и выдвигать свои требования.

— В Норвегии сегодня легче «выбить» деньги на ту или иную программу, если речь идет о саамском языке, — говорил мне Ян Терье Недеюрд, руководитель Саамского общества дружбы в Карашоке. Но за этим, похоже, часто стоит и стремление центрального правительства просто «откупиться» от народа, на который многие норвежцы привыкли смотреть с некоторым снисхождением, как на людей, не знающих, чего они хотят.

— Часто говорят, что мы ничего не хотим, — продолжал Уле Хенрик Магга. — Мы же просто всегда хотели быть самими собой. Нас разделили не по нашей воле. И в нашей общеполитической программе есть такие слова: «Мы — один народ, и никакие границы не могут нас разделить»...

Конечно, граница между Норвегией, Швецией и Финляндией весьма условна для тех, кто живет в этих странах. Большой участок дороги из Киркенеса в Карашок идет вдоль замерзшей реки, за которой Финляндия. Никаких пограничных столбов, тем более колючей проволоки. По другому берегу — тоже дорога. А по снегу, через реку — следы снегоходов. Но вот литературу на саамском языке, если не заплачен таможенный сбор, — как, впрочем, и любой другой товар — через границу не пропускают. Экономическая граница существует и охраняется весьма строго. Но саамы считают, что вся Лапландия — их земля, а значит это — нарушение их прав. С границей на востоке — сложнее. Она далеко не формальная. И раз норвежские саамы не могут ее свободно пересекать в обе стороны и единого культурного пространства не получается, они решили приглашать своих соплеменников из-за советской границы к себе, чтобы хоть так сохранить язык и остатки национальной культуры, умирающей в СССР. В карашокской школе-интернате учатся сегодня девять детей из Ловозера, что в Мурманской области, своему родному языку, который они почти не знали. Ребятишки довольны. Они и не представляли раньше, что можно учиться и жить в таких условиях. И здесь, в Норвегии, они, наверное, впервые осознали себя саамами, а главное, что этого не стоит скрывать и стыдиться…

Но что такое ощущать себя саамом, быть «самим собой»? Конечно, это не только носить свой национальный костюм и говорить на своем языке. Народ, влившийся — по крайней мере в трех странах—в лоно мировой цивилизации, ощущает себя разделенным четырьмя границами, видит наступление той самой, «облагодетельствовавшей» его цивилизации на природу своего края и противопоставить, этому может лишь свое особое мироощущение.

Когда я был в Киркенесе, там шел процесс над саамом, который отказался служить в армии. «Те, кто придерживается нашего закона о неучастии саамов в военных действиях, подвергаются преследованию», — объяснил Магга. Но ведь достаточно было этому парню в Киркенесе сказать, что он — пацифист или что-то в этом роде, ему бы спокойно предоставили возможность проходить альтернативную службу — в Норвегии это нормальное явление. Но он отказывался идти в армию лишь потому, что он саам, и ради этого был готов предстать перед судом. Саамы хотят жить по своим законам.

...Когда от выбрасывающих в черное звездное небо снопы искр березовых брусков в ресторане стало уже жарко, а ужин подходил к концу, мне представили красивую, средних лет женщину, которую, если бы не ее костюм, встреть я ее в Москве, принял бы за администратора престижной гостиницы. Она оказалась известной саамской певицей. То, что она потом пела, я вряд ли спутаю с чем-то еще и забуду. Ее отчасти горловое пение, на первый взгляд использующее всего несколько нот, немного заунывное, но окрашенное столь же ярко, как и саамские костюмы, и наполненное невообразимым по широте набором эмоций, вместе с искрами возносилось в небо и летело над засыпающим городком к просторам заснеженных плоскогорий «видды», лесов и тундры. Йойк — вокальное искусство саамов в виде коротких песен — душа их культуры и традиций. Йойк дарят друг другу на праздник, поют как приветствие. Конечно, не каждый владеет искусством йойка — среди исполнителей есть свои знаменитости, например, Пьера Балто — кассеты с записями его пения я видел в нескольких магазинах Карашока. В Лапландии Балто — человек хорошо известный, но йойк не основное его занятие: он прежде всего руководитель телерадиоцентра в Карашоке. И это не случайно. Добившись в последние годы реализации многого: создания комиссии по правам саамов и даже своего собственного парламента, а вместе с этим и соответствующего жизненного уровня, саамы поняли: единственный путь сохраниться как народу в мире космополитичной цивилизации — это оберегать свою культуру и менталитет. Поэтому многие административные посты и занимают люди культуры...

А как же знаменитые магия и колдовство? В карашокском музее мне показали шаманский бубен и камень для жертвоприношений. Сегодня они — лишь экспонаты под стеклом. Этот бубен, украшенный орнаментом, похожим на древние наскальные изображения, что находят в Финнмарке, я вспомнил, когда взглянул на подаренный мне саамский календарь с детскими рисунками, — старая магия, ее ритуалы сохранились как особое видение окружающего мира, которое, слава богу, не исчезло вместе с древними поверьями. Если, как писал Дурылин, колдовство не помогло саамам бороться за лучшую жизнь в прошлом, то сегодня надежд на магию еще меньше.

Гораздо большего 2700 жителей Карашока, из которых 80 процентов составляют саамы, ждут ныне от современной технологии. В городке действует предприятие по изготовлению самого эффективного средства по снятию ржавчины — на него уже получен патент. Другое будет заниматься разработкой веществ, от ржавчины предохраняющих. Местные технологии в этой области — самые передовые в мире: заказы на продукцию карашокского завода поступили уже из США и ФРГ.

Лишь десятая часть саамов ведет более или менее традиционный образ жизни — это так называемые «оленьи саамы», кочующие по «видде» со своими стадами. Хотя в Карашоке их доля еще выше — в оленеводстве заняты примерно полтысячи его жителей — у оленеводов побывать мне там не довелось. Но по дороге из Карашока в Лаксэльв я их видел.

...Из долины шоссе поднялось на Плоскогорье, и вдруг из весны я вернулся в зиму. Солнце исчезло, над дорогой зависла серая пелена, из которой крупными хлопьями повалил снег. Асфальт замело, и лишь придорожные столбики, странно качавшиеся от ветра, и воткнутые рядом с ними высокие тонкие прутья, стоящие совершенно неподвижно, обозначали путь через абсолютно плоскую, бескрайнюю белую равнину. Как мираж, справа возникла такая же белая, как и все вокруг, кирха, возвышающаяся совершенно одиноко среди снежной пустыни. Ее неожиданное появление и такое же неожиданное исчезновение в белой мгле еще более усилили ощущение какой-то нереальности, создававшееся этими покачивающимися придорожными столбиками.

И вдруг снова, как еще одно сказочное видение, появилось стадо оленей. У дороги, на площадке для отдыха стояла пара легковых автомобилей, жилой фургон-«караван», а в стороне, на просторах «видды», где бродили десятки, сотни животных, на мощных снегоходах «ямаха», своим ярким цветом выделявшихся на фоне белого снега, двигались вместе со стадом «кочевники»-саамы...

Честно говоря, многие из моих лапландских впечатлений смахивали на мираж. Когда я проснулся в весьма стандартной туристской гостинице и вышел уже на освещенные солнцем улицы Карашока, предыдущий вечер казался мне каким-то сном и оставлял все то же чувство нереальности. Городок выглядел вполне обыкновенно. Небольшая, современной архитектуры, кирха, бензоколонка «Мобил», несколько типовых кафе, в одном из которых официантка-норвежка не поняла моего саамского «спасибо», которому научила меня Метте, и удивленно вскинула на меня глаза, ставя на стол поднос с горячими вафлями. По улицам бегали дети в ярких куртках и джинсах. По шоссе неслись огромные трейлеры «екания» и желто-красные автобусы автотранспортной компании Финнмарка. И мне уже странно было видеть за рулем какой-нибудь «вольво» женщину в красной национальной шапке. И еще более странное ощущение охватило меня, когда я наблюдал за маленькой, совсем старой, со сморщенным лицом старушкой все в таком же красно-синем костюме, когда она шла с тележкой через зал карашокского супермаркета. Она подошла к груде бананов, выбрала гроздь, привычно положила на весы, около которых крутился я, не зная, как ими пользоваться. Из них, после нажатия нужной кнопки, появился чек, который она так же привычно налепила на пакет, куда уложила бананы. Потом, подойдя к другому прилавку, эта старушка, которая, я уверен, родилась в чуме и знала в детстве только одно мясо — оленину, один вид молока — оленье, один вид транспорта — оленью упряжку, положила в другой пакет несколько плодов киви... И вдруг рядом с ней, я, вполне современный, как мне раньше казалось, человек, житель огромного города, почувствовал себя самоедом, папуасом, бушменом, кем хотите, но никак не одним из тех Представителей «высокоразвитого мира», которые из России приезжали в начале века в Лапландию и пытались сверху вниз смотреть на саамов, рассуждая о том, способны ли они выжить. И если в моих словах кто-то найдет иронию, то она адресована нам, нашим представлениям об окружающем мире и нашей отсталости, из-за которой мы, глядя на вполне нормальные для любого нормального человека вещи, чувствуем себя дикарями и при этом никак не хотим расставаться со своими иллюзиями.

Когда я бродил по музею саамского искусства в Карашоке, то обратил внимание на скупость выразительных средств и в то же время эмоциональную глубину большинства картин. И на сюжеты — природа и человек в природе. Все — упрямые, скупые по языку, но богатые чувствами, не броские, но полные достоинства. Йойк в живописи. Во дворе музея стоит скульптура — своеобразные часы, символизирующие саамское представление о времени.

— По-саамски время — «айги». Но это понятие шире, чем просто время, — объяснил мне экономический и административный директор выходящей в Карашоке газеты «Сами айги» Бьярне Стуре Якобсен. Кроме выполнения чисто информационных функций, его газета ставит перед собой и еще одну задачу — модернизировать саамский язык, чтобы сделать его средством современного общения, соответствущим запросам времени. Рассказывая мне это, Якобсен стоял в национальной вышитой рубахе у своего письменного стола, а за его спиной висел плакат организации американских индейцев, требующей защиты их прав.

Похоже, действительно саамское время особое: оно сразу и в прошлом, и в настоящем...

По музею саамского искусства нас водила художница Эва Айра, из Швеции. И костюм на ней был немного другой — преобладал синий цвет, но такой же яркий и холодный, как и красный в костюмах саамов норвежских. Меня не переставали поражать эти цвета — удивительно чистые и немного ледяные, словно снег. Но больше всего у этой женщины поразили меня глаза—зеленые и будто светящиеся каким-то таинственным внутренним светом. Глядя на нее, я вспомнил слова Василия Немировича-Данченко о красавицах, встречающихся среди лопарей: «блондинках с черными глазами и брюнетках со светлыми». Похоже, передо мной была одна из них. Прощаясь и благодаря за рассказ об искусстве ее народа, я не мог удержаться, чтобы не сказать, что, кроме музея, был еще восхищен цветом и красотой ее глаз. Художница заулыбалась, как всякая женщина, слушающая комплимент в свой адрес, а спустя несколько минут, когда мы уже выходили с выставки, переводчица Лейла Борген, которая оказалась свидетельницей нашего разговора, взяла меня под руку и тихо, чтобы никто не слышал, сказала: «Никита, я у нее уже спрашивала. Это — контактные линзы»...

Помню, как Метте Балловара с гордостью рассказывала мне о своем костюме. Он очень дорогой, говорила она. Я позже убедился — за его стоимость молодая девушка, как она, могла бы накупить в здешних магазинах немало самых модных «шмоток». Но все время, где-то в глубине души, меня преследовал один вопрос — а не игра ли своего рода все это: костюмы, местный парламент, оборудованный по последнему слову техники и стилизованный под чум, магнитофонные кассеты с записями йойка? Не имитация ли это самобытности, скрывающая на самом деле ощущение некоторой приниженности по сравнению с господствующей культурой норвежцев, которые веками покровительственно, а может, и снисходительно относились к ним. Я долго стеснялся спросить Метте о главном. И все-таки решился.

— Да, я горжусь тем, что я саамка, — просто и прямо ответила мне девушка. И даже если она и околдовала меня немного в тот вечер, пользуясь магическими навыками своих предков, я не мог сомневаться в искренности ее слов. Ибо если она меня и околдовала, то именно своей искренностью.

— Всего этого мы добились лишь в последние несколько лет, — ответила мне Метте на мои слова о том, что сегодня саамам, наверное, грех жаловаться на свою судьбу. — И нам еще очень многое предстоит сделать.

Что же еще надо этим людям? — думал я. Похоже, они хотят действительно только одного — быть самими собой...

Немного России у фиордов Финнимарка

У Нейдена под Киркенесом дорога выходит к берегу реки, делает поворот и плавной дугой обходит несколько строений, среди которых одно кажется удивительно родным и знакомым и в то же время каким-то здесь необычным и посторонним — маленькая часовня, какие можно увидеть на Русском Севере и в Карелии, только на редкость миниатюрная, похожая на сказочную избушку, но с православным крестом над входом. Дорога делает еще один поворот, выходит на мост, и, как еще один северный мираж, избушка-часовня теряется из виду...

В Нейдене я вспомнил, как день назад в Сванвике наш стажер, работающий на радиостанции «Радио Пасвик», Виктор Белокопытов, рассказывал о православной церкви, сохранившейся в окрестностях Киркенеса: «Ее еще во времена Ивана Грозного соорудил русский по имени Трифон. Представляешь, он был разбойником, жену свою убил, а потом — церковь построил!»

История эта тогда показалась мне немного странной и неправдоподобной. Но рассказ Виктора остался в памяти.

Трифон, как я выяснил позже, и впрямь фигура историческая — его жизнь описана ив житиях святых, и в научных трудах. Сын священника, он родился около Торжка в 1485 Году и появился в Лапландии в 1524-м. У Него не было своего жилища, и он скитался по саамским стойбищам. Религиозные вожди саамов — кебуны — с недоверием относились к русскому пришельцу, но после двадцати лет его трудов значительное их число уверовало в «истинного Бога», как писали старые книги. Не имея священного сана, Трифон отправился в Новгород и получил у архиепископа грамоту на возведение церкви. Нося бревна за три километра, он соорудил храм Святой Троицы, чем фактически и положил начало Печенгскому монастырю. Его постройка явилась заявлением прав России на земли, примыкающие к Варашер-фиорду, поэтому в 1556 году Печенгскому монастырю была дарована царская грамота о защите и поддержке его деятельности; В память «царских щедрот» Трифон построил для монастыря еще один храм — во имя Святых Бориса и Глеба на реке Пад. В реке он и крестил саамов. По-саамски река называется Бассай, что означает «святой» — в Лапландии она стала чем-то вроде Днепра для древних русичей. Церковь эта, кстати, тоже сыграла позже немаловажную роль в истории. Как писал Евгений Львов, «если бы не храм Бориса и Глеба, нам пришлось бы уступить и эту территорию, так как не было бы основания проводить границу».

Дошел Трифон и до Нявдемской губы — то есть до Нейдена — где на западном берегу есть утес Аккобафт. В верхней его части на краевом граните отчетливо виден белый крест, который образован пересечением прорезающих породу кварцевых жил. Еще в начале нашего века у местных саамов существовало преданье о том, как Трифон услышал, что на Аккобафте собралось много народа и кебувы собираются приносить жертвоприношения из оленьего мяса. Приехал туда преподобный Трифон на лодке, поднял руку к утесу и сделал знак креста.

Крест запечатлился на скале и виден до сих пор. Кебуны обратились в каменья, а жертвы их — в прах. Там же, на реке Нявдеме, Трифон построил часовню, ставшую центром самого западного на севере православного Нявдемского прихода.

Умер Трифон в 1583 году, а спустя шесть дет Печенгский монастырь разорили шведы, уничтожив всех его иноков. Но 300 лет спустя монастырь было решено возродить, добавив к его названию имя Трифона.

Примерно так описывают жизнь и деяния «лопарского апостола» — преподобного Трифона русские православные издания. В них упор делается на то, что он еще в годы юности отличался (особым благочестием, однако как он стал пустынником и почему отправился на берега Ледовитого океана, из них так и не ясно. Но вот профессор саамского языка из королевского университета в Христиании, знаток Лапландии Й.А. Фриис в 80-е годы прошлого века поведал несколько иную историю Трифона, показав его и с другой стороны, которую, если бы даже и знали в России, конечно же, постарались обойти молчанием в житии преподобного.

Оказывается, не вся жизнь Трифона протекала в служении богу. По преданию, он в молодости был отпетым разбойником и с шайкой своих товарищей опустошал пределы Финляндии и Карелии, убивал людей, жег селения, пролил много невинной крови. Жестокого атамана в его опустошительных набегах всегда сопровождала молодая красивая подруга — жена ли, любовница — неизвестно. Звали ее Елена, и была она из знатного рода. Своей кротостью и влиянием, которое она имела на Трифона, ей удавалось спасти немало невинных жертв. Но как-то она заступилась за одного из молодых слуг атамана, обвиненного товарищами в измене. Трифон хотел убить того ударом топора, но Елена заслонила его. Хмель и вспышка ревности совсем ослепили Трифона, и Елена упала с раскроенным черепом. Это и изменило последующую жизнь Трифона. Он оставил шайку, уединился, не употреблял пития, где был хмель, не ел мяса, только рыбу и коренья. Так, ведя жизнь отшельника, он и добрался до Лапландии...

Видимо, этот, «норвежский» вариант жизнеописания Трифона и услышал в Сванвике Виктор. Какой бы из них ни был ближе к истине, но с именем Трифона и по сей день связывают появление и монастыря в Печенге, и церкви в Борисоглебске, и часовни в Нейдене.

Недалеко от Нявдемы находилось Шапкино — небольшой залив у самого устья реки, где до 1811 года было самое дальнее становище поморских рыбаков. Еще в 1808 году устье реки защищала русская батарея. После 1826 года Нявдемский, Ровденский и часть Пазрицкого приходов отошли к Норвегии, и уже в 30-е годы погост «русских лопарей» на Нявдеме был обитаем только летом, а зимой они уходили вверх по реке. Но еще в начале нашего века местные саамы, как исповедующие православную веру, считались прихожанами Пазрицкого прихода. Правда, в самом конце XIX века «Путеводитель по Северу России» сообщал, что вид нявдемской часовни «донельзя жалкий».

Сегодня трудно сказать, сколько православных осталось в районе Нейдена. Но в одной из книг по истории Финнмарка я нашел любопытную фотографию 1927 года, запечатлевшую старую женщину. Нейденские саамы, говорилось в подписи к ней, представленные здесь Катариной Летов, хотя и стали «норвежскими» в 1826 соду, сохранили до сих пор свою культуру, сложившуюся под русским влиянием.

Транснорвежское шоссе Киркенес — Осло—часть трансъевропейской трассы, пересекающей континент с севера на юг, бережно обходит крошечное деревянное строение, вид которого сегодня я бы «жалким» не назвал. И наводит это на грустные мысли — в стране другой веры и другой культуры его пощадили и сохранили, но неизвестно, какая была бы у него судьба, окажись оно по восточную сторону границы. А нейденская часовня, даже если все, что связано с ней, всего лишь легенды, — памятник уникальный: это — самая маленькая православная церковь в мире.

Ее отпирают несколько раз в году по важнейшим праздникам и датам, связанным с преподобным Трифоном. Местного священника здесь нет, и поэтому приезжают сюда святые отцы из Финской православной церкви. Они совершают обряды и крестят детей, и сходятся на эти действа местные саамы, в костюмах, образе жизни которых и, говорят, даже в языке сохранилось какое-то русское влияние.

На службе, столь редко отправляемой в Нейдене, мне побывать не удалось, но что-то мне рассказал Виктор Белокопытов из Сванвика, а потом — наш пограничник в Борисоглебске — мы сидели на крошечном тамошнем КПП и коротали время, дожидаясь прибытия автобуса, который смог бы забрать нас в Мурманск. Автобус не шел, сумерки сменились ночью, а я всё слушал рассказы офицера, которому в эти часы была вверена единственная дорога между СССР и Норвегией, пока что еще не ставшая трассой массовых перевозок, что, в общем-то, и давало возможность поговорить. По долгу службы он должен был знать, что происходит по обе стороны границы, но был у офицера и обычный человеческий интерес к местам, где проходит часть его жизни.

На большой и подробной карте он показал мне нейденскую часовню, не преминув сообщить, что построена она при Иване Грозном, и добавил, что теперь туда и наши священники из Мурманска приезжали. Какие-то связи, значит, восстанавливаются. Показал он мне на карте и борисоглебскую церковь, рассказал о ее истории и о Трифоне.

— А взглянуть на нее можно?
— Вы ее не увидите...
— ?
— Туда вас просто не пустят. Граница...

Именно благодаря ей, этой церкви, если верить Львову, граница прошла здесь по левому берегу Паз-реки — Пасвика — Патсойоки, отдав эту землю России. А теперь, имея норвежскую визу, можно путешествовать по территории бывших православных приходов, отошедших к Норвегии, но вряд ли так же свободно передвигаться по земле, оставшейся нашей.

После войны и последних разграничений между СССР, Норвегией и Финляндией, когда мы насовсем присоединили себе область Петсамо — Печенгу, борисоглебский храм подлатали, немного восстановили, дабы в очередной раз подтвердить свои права на эти земли. Лет тридцать назад, сказал мне офицер-пограничник, открыли впервые Борисоглебск для гостей из Норвегии — единственное место в Союзе, куда они могли на пару дней приезжать без визы. Как сто лет назад они ехали в Трифоно-Печенгский монастырь, служивший для наших северных соседей олицетворением всего русского, так и в те годы они потянулись в крошечный Борисоглебск. «Воплощением русского», кроме деревянного храма, там было и специально открытое питейное заведение, которое, если учесть норвежские цены на спиртное — самые высокие в мире,— похоже, и привлекало гостей. Дело дошло до того, что в Норвегии обеспокоились этим на самом высоком уровне, и безвизовые двухдневные поездки в уголок Русской Лапландии на Паз-реке прекратились. Граница, открывшаяся было хоть и в одну сторону, опять захлопнулась...

Сейчас снова что-то стало меняться. Интерес русских священников к нейденской часовне — лишь один из признаков перемен. Норвежский скоростной катамаран ходит летом из Киркенеса в Мурманск. По этому же маршруту начались и авиарейсы. В Финнмарке явно растет интерес к огромной стране, лежащей на востоке. И это любопытство по отношению к нам, в общем-то, доброе. Тем более что для этого немало причин.

У норвежских фиордов есть несколько обелисков в память о советских солдатах, погибших на земле Финнмарка. В Альте; до сих пор живет пожилой человек с интеллигентным — суровым, но добрым — лицом и большими руками рабочего человека, который во время войны укрывал бежавших из плена русских. Он ухаживает за могилами советских солдат, всегда приводит к ним гостей из нашей страны, кладет на плиты цветы. В той же Альте я побывал на заводике Турэ Вэроса — монополиста в области мясных поставок в северной Норвегии. И сопровождавший меня журналист из местной газеты «Альтапостен» Магне Квесет рассказал мне такую историю. Год назад отец Туре, тоже предприниматель, сказал сыну: «Слушай, ты и так неплохо живешь, да и всех денег все равно не заработаешь. В 1944 году русские помогли нам, освобождая Финнмарк, а теперь, когда им сложно, помоги им». И Туре в качестве рождественского подарка отправил в Мурманск партию так нужных там мясных продуктов...

Но колючая проволока и шлагбаумы остаются. И жители Финнмарка, питая симпатии к нашим людям, одновременно приходят в ужас от того, что границу свободно пересекают лишь ядовитые выбросы наших никелевых заводов на Кольском полуострове и радиоактивные осадки от взрывов на Новой Земле. Осознавая, что через эту границу бессильны как-либо повлиять на нас, они предлагают нам деньги и современные технологии, лишь бы остановить «облака смерти из Советского Союза», как они называют дым из труб Никеля, так же хорошо видных из норвежской долины Пасвик, как Останкинская башня — из Сокольников. Они приглашают к себе на учебу саамских детей из нашего Ловозера, понимая и то, что сохранение культуры, да и самого крошечного народа как такового, увы, далеко не первостепенная задача в нынешнем Союзе, раздираемом тысячью проблем, неурядиц и кризисов.

...В Сванвике, когда мы сидели в местном баре за кружкой пива, один норвежец рассказывал мне, что когда-то читал про двух своих соотечественников, которые во времена «золотой лихорадки» отправились в поисках счастья на Аляску. Норвежцы не то нашли самородки, не то намыли золотой песок, как выяснилось, на чужом участке. Им пришлось бежать. Была погоня, перестрелки — все, как водится в таких историях. Они спаслись, но путь из дебрей Аляски в цивилизованную Америку был для них закрыт. И тогда на собачьих упряжках они переправились через замерзший Берингов пролив и двинулись вдоль всего студеного севера Российской империи — через тайгу, и тундру — к себе на родину. История эта явно глубоко запала в душу моему знакомому, потому что, закончив рассказ, он спросил:
— А как ты думаешь, сегодня возможно совершить такое же путешествие? Я мечтаю пройти их маршрутом...

В ответ я стал что-то говорить о погранзоне, закрытых, районах, о специальных разрешениях, которые очень сложно получить. А норвежец спрашивал «Почему?», и я не мог ему объяснить, потому что сам задавал себе тот же вопрос и не способен был получить на него ответ.

И все-таки мне очень хочется верить, что когда-то мой случайный норвежский знакомый сможет осуществить свою мечту. А симпатичный офицер-пограничник не будет подолгу разговаривать с застрявшими у него журналистами — но не потому, что он потеряет интерес к Лапландии или станет менее общительным, а потому, что машины с обеих сторон пойдут нескончаемым потоком. А Финнмарк останется «границей» лишь как край, северный предел Европы, обрывающийся перед Ледовитым океаном мысом Норд, над которым зимой небо освещают только сполохи полярного сияния, а летом никогда не заходит солнце. Что уже есть нарушение привычных границ, хотя бы между днем и ночью...

Киркенес — Сванвик — Карашок — Альта — Борисоглебск

Ключевые слова: Лапландия
Просмотров: 5952