807 идет на задание

01 января 1962 года, 00:00

Лейтенант! Вы похожи на барабульку! На вывернутый овечий тулуп! На фазана с выщипанным хвостом!

Капитан второго ранга ходил из угла в угол и громко ругал Никишина. Лейтенант был одет в телогрейку без хлястика, широченные ватные брюки. На голове торчала серая солдатская шапка, на которой нелепо красовался морской краб. Никишин переминался с ноги на ногу и чувствовал, как из валенок выжималась жирная трюмная вода.

Капитан второго ранга служил на всех флотах. Поэтому его сравнения были пропитаны колоритом многих мест.

А Никишин до войны работал инженером, в МТС и на флот попал по ошибке торопливого райвоенкома. Ни ростом, ни здоровьем, ни характером он никак не подходил к морской службе. За это и послали его, как он сам считал, на рыбацкий катер, который безропотно возил для камбузов треску и капусту, оставаясь в самом глухом обозе.

— Ну, вот что... — Капитан второго ранга задержался, глядя в лицо Никишину. — Вы пойдете в море.

И подумал: «Другого бы послал, да некого, у тебя хоть машина на ходу».

— Пойдете далеко, на важное дело. Одним словом, поступите в распоряжение офицера из особого.

Катер «807» стоял у самой захламленной части пирса. По доскам, пустым ящикам и бочкам тяжело прыгали крысы.

Матросы делали приборку, обкалывали лед с лееров. Над заливом висел сырой туман. Похожая на огромный утюг, с моря плыла лиловая туча. Ее заметили только в полдень, когда солнце едва-едва поднялось над горизонтом.

Никишин следил, как падали за борт горящие махоринки. Рядом с ним стоял офицер из особого отдела — капитан Голованов. Худое нервное лицо капитана рассекали морщины. Они странно тянулись от глаз к подбородку.

Капитан часто кашлял. Его лицо напрягалось, на скулах вспыхивал румянец. Он торопливо выхватывал платок и прижимал его к высохшим губам.
— Климат здесь неподходящий, — произносил Голованов каждый раз, будто оправдывался.
— Никудышный климат, — соглашался Никишин, глядя, как махоринки, кружась, падают на воду и тонкая масляная пленка разрывается, образуя дрожащий круг.
— Если все будет благополучно, мы дойдем туда на пятые сутки. У вашего катера мотор не громкий. Мы должны подойти, как мышь. Для нас неясно — кто там и много ли. Люди у вас надежные?
— Вроде бы ничего. Третий год вместе.
— Можете охарактеризовать каждого?
— Почему же? Вон тот, у кнехтов, — Никишин кивнул на мичмана в длинном дождевике, — боцман Лазарев. Добровольно ушел из мореходки на Северный флот. Вежливый, жалостливый до людей.
— А деловые качества?
— Мотор знает. Он у него вроде как за брата. Только разговаривать с ним стесняется. И, между прочим, — Никишин поднялся на носках к уху капитана, — сочиняет стихи. Ничего стихи, смешные.
Из люка выбрался матрос с ведром ржавой воды. Он брезгливо держал дужку, обернутую рукавицей. Несмотря на холод, матрос был в одном бушлате и отутюженных «клешах». Он поставил ведро на леер и торопливо опрокинул за борт.
— А это Зяблик. Попал из Одессы. Настоящая фамилия его Кориенчик. Но он утверждает, что это по маме. А папа у него был Зяблик, тот знаменитый водолаз, который нашел затонувший «Черный принц». Ну, а деловые... — Никишин вздохнул. — Моторист. Вахту несет исправно, только души к мотору не имеет. Просится на настоящий корабль или в морскую пехоту.

Никишин посмотрел на огромного матроса в солдатском ватнике. Матрос с остервенением сбивал лед с палубы. Изредка тыльной стороной ладони он вытирал лоб и заталкивал под шапку выпадающий льняной чуб.

— Старший матрос Якушкин. Помор. До войны работал рулевым на этом же катере. Тогда он назывался «Колгуевым». А сейчас вместо «Колгуева» поставили просто «Восемьсот семь», по реестру. Мотор не знает, но никогда не «расписывается», ведет по ниточке.

Никишин затянулся папироской.
— Есть еще один — моторист Синцов. Нам с вами дедушка. Он сейчас в трюме с Зябликом. Потешный дед. Изучил всю эволюцию мотора, начиная с первых «керосинок». С Зябликом в вечной ссоре. Да вот он!..

Из люка показалась всклокоченная черная голова, потом два сверкающих глаза и черная борода вразлет. Синцов, как и Зяблик, был в одном бушлате, накинутом на тельняшку, в брюках «клеш». Клинья искусно вставил в них Зяблик в одно из перемирий.

— Я тебе покажу такого «дьявола лохматого»! — гаркнул Синцов и в сердцах вырвал за собой ведро. Увидев Никишина, старик выпрямился и, прошагав на прямых ногах по скользкой палубе, вылил воду за борт.

— Синцов тоже с этого катера. Стар он для военного флота. Командующий оставил для традиции. Вот и весь личный состав...
Никишин бросил окурок и глянул снизу вверх на Голованова.
Сил было явно мало. Никто из матросов не держал оружия. Не нравился капитану и сам Никишин — сугубо штатский человек.
— Слышь-ка, Лазарев! — крикнул лейтенант своему боцману. — Пора выходить. Давай-ка запускай движок!

Голованов чуть не заскрежетал зубами, услышав, как командир отдает приказание, но кашель снова подступил к горлу.
— Климат здесь...
— Никудышный климат, — Никишин не спеша перелез через трапик, направляясь к рулевой рубке.
Катер вздрогнул, окутавшись черным дымом.
Со звоном посыпались с бортов сосульки. У горла бухты замигал маяк, разрешая проход.

Шли с потушенными огнями. Голованов ушел в кубрик. Тонкая, покоробленная от старости переборка вздрагивала и жалобно скрипела. Один угол кубрика был отделен ситцевой в горошинку занавеской. За ней потрескивала печка. Зяблик уже готовил обед, яростно размешивая борщ большим медным черпаком. Борщ попадал на печку и шипел, расшвыривая капли.

И вдруг стало так тоскливо, что к горлу подкатил комок и стал душить. Голованова не тревожила неизвестность. Ему всегда приходилось иметь дело с загадками, подбирать к ним ключи, оставляя иной раз право открывать замки другим. Волновало что-то иное. Может быть, туча, похожая на тяжелый кровоподтек? Или этот камбуз и медный черпак, который перешел флоту от рыбаков вместе с Синцовым и ситцевой занавеской?

Через час стемнело. Снова наступила ночь. Голованов пошел в рулевую рубку. За штурвалом стоял Якушкин. Изредка он посматривал на компас, освещенный крохотной лампой-невидимкой в металлическом колпаке. Такая же лампа освещала карту, перед которой сидел Никишин. На жирной красной линии курса он делал пометки.

— От банки триста полрумба влево. Слышь-ка?
— Слышу, — недовольно буркнул Якушкин.

— А-а, капитан! Проходите... Вот тут Леонтий говорит — шторм будет. Волна крупная идет. Накатом.
— Выдержит катер?
— Должон выдержать, — Якушкин покосился на капитана зеленоватым глазом. — До войны мы на нем до Ян-Майена, а то и до Шпицбергена слабо доходили.
— Вам когда-нибудь приходилось испытывать шторм? — спросил Никишин.
— Да. В Бискайском был шторм, — сухо ответил Голованов.
Жуткий был тогда шторм. Ни разъяренных волн, ни неба, ни туч, цепляющихся за море, — трюм. В трюме полтысячи людей: испанцев, русских, чехов, французов — недавних бойцов разгромленной республики. В трюме задыхались от духоты и жажды. В трюме пахло йодом, потом и ржавчиной. Умерших нельзя было поднять наверх. Люки крепко задраили гулявшие по палубе волны.

— Пять дней был шторм, — сказал Голованов и отвернулся к иллюминатору — черному, без зрачка, глазу, в котором отражались сутулая фигура Якушкина, бесстрастное крупное лицо.

«О чем он думает? У этого жизнь плыла просто и прямо. Ходил в море. Встречали, наверное, такая же суровая, молчаливая жена и дети... Море и дом, море и дом — на одной амплитуде...»

Катер пробирался на ощупь, перемолачивая слабенькими винтами милю за милей. В антенне тоненьким альтом попискивал ветер. По глянцевому стеклу ползли пугливые слезинки брызг.

За обедом собрались все матросы, кроме Якушкина. Ели, держа в руках алюминиевые миски.

— Котел мыл палубной шваброй, идол безрукий, — ругал Зяблика Синцов, вылавливая из борща бурые прутики.

— Це ж корица, темный вы человек! И щё вы, дедуня, такой ерепенистый, ну прямо как бичок на удочке!
— Ленивый ты, вот что! — Синцов хватил полную ложку кипятка и обжегся. — Лежат два одессита. Кепки на глазах. Сел одному на ногу воробей. Тот и говорит: «Жора, шугни горобца». А Жора, вместо того чтобы ногой дрыгнуть, шипит: «Киш, сволочь!».
Синцов так ловко передразнил Зяблика, что все за столом рассмеялись.
— Глупый анекдот, без соли, — надменно проговорил Зяблик.

На следующий день разыгрался шторм. Катер кряхтел, скрипя всеми своими шпангоутами. В кубрике было слышно, как обрушивались на палубу волны и клокотали между надстройками.

Сначала издалека шел ровный гул. Потом, разбежавшись, он с хряском вламывался в борт. Катер ложился на бок, проваливаясь в пустоту. Вода заливала выхлопную трубу дизеля. Грохот обрывался. Но, собрав в своих легких весь воздух, мотор выплевывал воду, кашляя горячим паром.

Спать Голованов не мог. К горлу с каждой волной подкатывала тошнота. Из всех болезней только морская болезнь не поддается лекарствам. Она излечивается усилием воли. Он узнал об этом в Бискайском. Нужно только не думать о шторме.

— Выпейте спирту. Будет легче, — проговорил лежащий рядом Лазарев.
— Вместо пилюль? — Да, вместо пилюль.
«Если выпью, сделаю первую уступку болезни», — подумал Голованов и вслух произнес:
— Не люблю в голове тумана. Мерзость это.
— А я о шторме думаю. Вы замечали, в нем есть какое-то очищение?
Катер почти встал на дыбы. Лязгнули цепи коек. Откуда-то сорвался ящик и с разлета влепился в печку камбуза.

— Когда окончится война, — как ни в чем не бывало проговорил Лазарев, — я обязательно напишу поэму и назову ее «Песня шторма». В шторме я вижу уйму частностей, слышу запах моря и покоробленного сурика, звон реи и писк уставшей чайки, обнимку ветра и особый вкус брызг. Этими скромными частностями я расскажу о великолепной музыке шторма. Эх, только бы дожить...
Капитан вспомнил Синцова. Тот однажды сказал, что у него должен родиться внук. Окончится война, и тогда он уйдет на «пензию» (так и сказал — на «пензию»), и двинет с внуком в Печору, к бабке Анне. Она рада будет внуку, да и сам Синцов непременно должен увидеть жену, с которой его на шестом десятке разлучила война.

И чем ближе знакомился Голованов с матросами, тем сильней чувствовал громадную ответственность перед белобрысыми ребятишками Якушкина, перед неродившимся внуком Синцова, перед ненаписанной песней о шторме.

Ветер утих только на четвертый день. Тучи скатились к краю моря и застыли там плотной горой. На зеленоватом небе показались звезды: рассыпанные бусинки, дрожащие от беспокойного ветерка. Почти над головой висела Полярная звезда, выпавшая из опрокинутого ковша Большой Медведицы. Арктос... Эту звезду видели древние греки. И, глядя на нее, Голованов четко ощутил всю длину охваченного войной пространства. Тысячи миль — от кремнистых берегов Крита до ледяного острова Медвежьего.

Катер деловито пенил чернь воды. Волны незлобивым шелестом переругивались между собой. На небе переливались робкие сполохи сияния. Они отражались на стволе маленькой пушки, сонно смотревшей вдаль. Из встревоженной винтами глубины поднимались медузы, черви, рачки. Они тоже светились в бурлящей пене, и за катером, казалось, тянулся широкий млечный след.

— На траверзе остров Эдж, — Никишин махнул обледеневшей рукавицей, будто этот остров, лежащий далеко к северу, можно было увидеть.
— Значит, скоро, — проговорил капитан, опершись грудью на скользкий леер. И прибавил: — Если бы Эдж светился сейчас, как американская армада, мы бы видели зарево.

Перед походом капитан смотрел трофейную хронику. С немецкой педантичностью она рассказывала об операциях подводных лодок. Угрюмые коробки транспортов «Либерти», охраняемые английскими и американскими авианосцами, линкорами, крейсерами, катерами, всей массой боевых кораблей, нашпигованные бомбами и торпедами, вспыхивали с легкостью игрушечных фейерверков и шли на дно. Немцы знали о караванах все и стремились топить транспорты, не допуская их до советских берегов. Голованов наносил на карту трассы судов и районы, в которых подлодки нападали на транспорты союзников. Чаще всего это происходило на линии 20-го меридиана: фиорд Тромсё — остров Медвежий. И тогда он подумал, что на арктическом острове существует станция, оборудованная радиолокационными и световыми средствами, откуда немцы оповещают свои подводные лодки, базирующиеся, как сообщала разведка, в бухте Тромсё. Найти эту станцию и, если можно, уничтожить — вот какая задача стояла перед маленьким катером и его людьми.

— Вы любите море? — неожиданно спросил Голованов Никишина.
— Пожалуй, нет. Море мне все еще непривычно.
Голованов направился в кубрик. Там хоть тесно, но тепло.
На ступеньках трапика, обхватив руками колени, сидел Лазарев. Поодаль, у лампочки, перебирал струны гитары Зяблик.

Ты теперь далеко-далеко,
Между нами снега и снега.
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага...

У Зяблика на берегу осталась невеста. Ее видели, когда катер уходил в море. Он пел, видимо вспоминая ту маленькую девушку, которая робко махала ему платком.
Перед утром в кубрик спустился Никишин, стуча обледенелыми валенками.

— Доехали, братцы. Товсь!
На пепельном горизонте Медвежий отсвечивал сиреневым светом. На карте маленький клочок заброшенной в океан земли предстал сейчас длинной тонкой пилой. Из темноты вырвалась чайка. Она закружилась над палубой, конвульсивно махая крыльями. По борту застучала ледяная крошка от разметанного волнами припая. Совсем низко над водой висел туман, начиненный колючими иголками обледеневшей влаги.

Вскоре туман как будто перемешался со снегом и стал настолько плотным, что невозможно было разглядеть вытянутую руку. Опасаясь скал, которых особенно много с норд-оста, Никишин решил дрейфовать.

Дизель выключили. По бортам встали Лавров и Якушкин с шестами. Через час их сменили Синцов и Зяблик.

— Тут, на западном краю, норвежцы живут, человек триста, — шепотом объяснял Синцов.
— Чудаки! Им-таки теплой земли мало?
— Холодная или теплая — все одно родная.
— Сентиментальный вы, дедуня. Тюлень тут, вот они к нему и жмутся.
— Ш-ш, — Синцов вдруг сорвал шапку и прислушался. — Слышишь?
— Не нагоняйте страху, дедуня. Примерещилось.
— Молчи! Слышишь?
Из глубины тумана теперь явственно донесся разговор.

Зяблик сбегал за Никишиным и Головановым. Говорившие приближались, как будто шли навстречу по шуршащей крошке.

— Ручаюсь, до берега не меньше трех миль. Висят они, что ли?
Голованов прислушался. Говорили по-немецки. Несколько фраз удалось разобрать. Один голос сказал, что туман должен рассеяться к ночи. Другой выругался и спросил в переговорную трубу о глубине.

— Это подлодка! — капитан до хруста сжал пальцы Никишина. — Роковая случайность! Одна из миллиона случайностей, что мы без надобности, но наткнулись на иголку в стоге сена.

— О чем они говорят?
— Собираются погружаться и выходить из льдов под водой.
— Ударим! А? Прямой наводкой! До них не больше кабельтова. Свалимся прямо на голову! Экипаж — в отсеках, на мостике — двое!
— А станция?
— На Медвежьем не услышат.
— Могут услышать...
Через минуту захлопнулся люк, и лодка стала погружаться.
Никишин тихо выругался.

Глубокой ночью катер прибило к берегу. В разведку пошли Голованов и Лазарев. Они карабкались по скалам, поднимаясь на вершину, где не было тумана. Голованов предполагал, что с вершины можно увидеть утес где-нибудь на южной стороне острова, где немцы скорее всего устроили станцию.

Между камней лежал серый, обглоданный туманами и моросью лед. Корка под ногами проваливалась, и тогда в следах сверкал белизной вечный, никогда не таявший снег. Здесь уже не слышно было ни шороха волн, ни крика чаек. Мертвые скалы, мертвый снег, заколдованный стерильной тишиной... Невысоко над землей висел прозрачный серп луны. Он бросал слабенький голубоватый свет, углубляя тени.

С вершины капитан ничего не увидел. Пошли по гребню вдоль берега.
— В лунном свете есть какое-то беспокойство, — прошептал Лазарев. — Чувствуете?

Капитан ничего не ответил. «Неужели, — думал он, — никого здесь нет? Неужели эта операция — погоня за призраками? Немцы могли следить за караванами и с подводных лодок. А еще проще — узнавали о них в Галифаксе, в Бостоне или в Рейкьявике». Доводы, которые в штабе не вызывали сомнений, с каждым часом поисков представлялись до обидного шаткими.

Капитан посмотрел на часы. Фосфорическая стрелка показывала пять. Шли уже семь часов.
— Вы устали, Лазарев?
— Не прочь бы отдохнуть.
Они сели на снег, привалившись спиной к камню. Капитан закрыл глаза. В сплошной темени вспыхивали, исчезали радужные крути. «Скоро мыс кончится. Берег потянется на север. Там нет смысла ставить станцию». Он, кажется, незаметно задремал. Вдруг кто-то осторожно и крепко сжал сердце.

«Здесь! Где-то здесь! Голая интуиция? Но она никогда не подводила. Так бывает у людей с обостренными нервами. Необъяснимая загадка. А может быть, опыт...»

Капитан вскочил на ноги и торопливо стал спускаться с гребня. Он шел, не разбирая пути, увязая по пояс в снегу, скользя по обледеневшим камням.

— Стойте! — окликнул его Лазарев. — Там!
Он показал на скалу, освещенную луной. На фоне звезд и слабо тлеющего неба капитан различил антенну локатора. Рядом стояли два темных предмета. Видимо, прожекторы.
— Останьтесь здесь!
Голованов исчез в тени. Он крался бесшумно, с беспокойством прислушиваясь к стуку сердца. У них могут быть собаки. Стоп! Близко подходить нельзя. Заметят следы.

Минутная стрелка не торопясь обошла круг. Шесть. И сразу послышалась музыка. Почти такая же, как у московского радио. Подумалось даже, что сейчас веселый диктор скажет: «Доброе утро, товарищи! Сегодня двадцатое марта тысяча девятьсот сорок третьего года»... Но музыка вдруг оборвалась, хлопнула дверь.
— Reks, komm zu mir!
К вышедшему подбежала лайка. Немец прошел немного вперед и остановился возле метеорологической будки. На мгновение вспыхнул фонарик. Не больше ста метров отделяли его от капитана. Потом он прошел дальше, снова засветил фонариком и что-то записал в блокнот.

Голованов тихо попятился назад к Лазареву. Он приказал привести всех матросов, а сам остался наблюдать.
За день удалось рассмотреть всю наблюдательную станцию, устроенную добротно и скрытно.

Жилая палатка располагалась в пещере с небольшим входом. Около нее стоял станковый пулемет. На высокой скале у локатора и прожекторов капитан заметил бетонный дот, замаскированный камнями. Одна амбразура выходила к морю, из второй просматривалось побережье. С тыла этому доту ничто не угрожало. По отвесной круче, метров тридцать высотой, огражденной острыми зубьями скал, ни подняться, ни спуститься, видимо, нельзя.

У маленькой бухточки тоже был дот, прикрывающий подходы с моря.

Солдаты выходили редко. Доты и палатка, возможно, связаны телефоном. Капитан насчитал девять человек. Они вели наблюдение за погодой и морем.

Словом, станция представляла крепость, которую можно одолеть большими силами, измором или внезапностью. Немцы хотя и вели себя осторожно, но были уверены в своей безопасности. Откуда знать им, что лишь один человек высказал догадку о существовании на далеком арктическом острове наблюдательной станции?

Итак, внезапность. Ночью. Забросать доты и палатку гранатами. Двое — Синцов и Зяблик — возьмутся за дот на берегу. Сам капитан и Якушкин — за жилую палатку и станковый пулемет. Никишин и Лазарев взорвут дот на скале.

Встретившись с матросами, капитан подробно изложил свой план. Голованова несколько удивило настроение матросов. Они совсем не волновались и слушали так, будто им читают политинформацию.

Синцов с Зябликом распутывали просмоленный шкертик и связывали гранаты.
— Зачем вам, дедуня, гранаты? Вы всех фрицев бородой распугаете.
— Дедуня да дедуня! Для тебя я Матвей Игнатьевич, а не дедуня! — сердился старик.
— Проверим часы, — сказал капитан. — Запомните, в два тридцать. Разом!
Якушкин шел сзади капитана, держа четыре связки гранат, как дрова.
Синцов и Зяблик медленно подбирались к доту у моря.
— Может, шугнем сначала? Хоть на живых поглядеть.
— Насмотришься. Замри! Никишин и Лазарев карабкались по скале, ощупывая каждый камешек. Они поняли, что дот, заваленный тяжелыми камнями, гранаты не пробьют. Надо только в амбразуру. Спереди близко подходить рискованно. А если попытаться обогнуть с тыла?

Туда двинулся Лазарев. В скале он находил едва заметные щели и пробирался медленней улитки, почти повиснув на руках над обрывом, где зубьями торчали острые гранитные скалы.

С каждой минутой автомат, заброшенный за спину, и связка становились тяжелей и тяжелей. Лазарев держался онемевшими пальцами буквально на трех сантиметрах выступа.
Дот рядом. Черное — это вход. Если взрыв? Значит... значит, волна собьет вниз. На камни.

Лазарев прижал потный лоб к холодной и колючей, как наждак, скале. Он не может посмотреть на часы. Левая рука вцепилась в щель. В правой связка. За спиной — обрыв. До входа два метра. Он услышит выстрелы и бросит туда связку.

Лишь бы хватило сил удержаться до начала. А потом бросить гранаты.
Не пугает нелепость смерти. Чудно: первый бой — смерть. Война. Кому-то суждено умереть, кому-то жить...
Вдруг взвыла от испуга собака. Тяжело, с натугой грохнул взрыв. Всплеснулся рыжий огонь. Оттуда, где был Лазарев, вырвался луч прожектора и впился в упавших ничком капитана и Якушкина.

В доте что-то зазвенело. Кто-то сонно вскрикнул. Длинная очередь трассирующих пуль сорвалась со скалы.
— Только бы сил!
И на скале почти одновременно взметнулись два взрыва. Один близко — перед амбразурой — ослепительно яркий. Другой — придавленный камнями.

У вспыхнувшей жилой палатки глухо затрещали автоматы, скрестили сверкающие линии, как шпаги. Через секунду залаял станковый пулемет, взметывая каменистую пыль. Якушкин поднялся и как-то боком, обхватив двумя руками связку гранат, двинулся к пулемету. Он шел вперед. На лице дрожал отблеск пулеметного огня. Шаг. Еще шаг. Еще...

Teufel! Das ist Teufel! Шаг. И страшный взрыв заглушил треск пулемета...

От связки, брошенной Синцовым, дот на берегу разрушился, но автомат не замолчал. Зяблик метнулся к нему, скользнул вдоль камней в траншею, вышиб ногой покосившуюся дверь. И тут наткнулся на дуло автомата. Прямо в лицо тяжело дыхнул враг. Может быть, так близко они были секунду. В следующую автоматы, упершиеся друг в друга, отбросили их в разные стороны.

И все смолкло. Оборвалось внезапно, как и началось. Над мертвыми- камнями и снегом, освещенным прозрачным светом луны, снова разлилась глубокая тишина.

* * *

Катер «807» пришел обратно. Никишин скончался в госпитале.
С него так и не успели снять новую форменную одежду, которую все моряки надели перед боем. Останки Лазарева. Зяблика и Якушкина похоронили в Мурманске, в братской могиле. Голованов по возвращении составил обстоятельный отчет. Его видели и читали. Но тогда еще шла война, и было много забот поважней. Молва иной раз дороже наград.

Капитан умер весной сорок пятого от туберкулеза, в тот день, когда над Заполярьем поднялось, чтобы несколько месяцев не спускаться, скуповатое, неласковое солнце.

А Синцов еще долго ходил в море. Надо полагать, легенда, которая ходит сейчас среди североморцев, обязана ему своим появлением. Он рассказывал, что будто тогда, у дота, Зяблик ему шепнул:
— Вы, дедуня, не серчайте на меня. Такой уж я насмешник.

«Ах ты, одесская душа!» — говорил старик и смотрел в сторону, чтобы не заметили слез.

Неизвестно, жив ли он сейчас — Матвей Игнатьевич Синцов. Может быть, жив. Тогда откликнется.

Е. Федоровский

Просмотров: 5919