Александр Дюма. Усыпальница Людовика Святого, Арабская женщина

01 июля 2008 года, 00:00

У нас мало кто знает, что помимо десятков романов, навсегда вошедших в сокровищницу мировой литературы, известный французский писатель Александр Дюма (1802—1870) написал более 10 книг путевых очерков, отразив в них впечатления о поездках по Европе, Северной Африке и России в период с 1852 по 1858 год. Окрашенные свойственной Дюма доброй иронией, эти очерки представляют собой удивительное сочетание исторических экскурсов и тонких наблюдений, рассказов о достопримечательностях и кратких жизнеописаний замечательных людей. Снабженные подробными комментариями и переведенные на русский язык, они стали доступны российскому читателю благодаря издательству «Арт-Бизнес-Центр», выпускающему самое полное в мире 100-томное собрание сочинений Александра Дюма. В этом году путевые очерки выйдут отдельными изданиями в серии, названной словами писателя: «Путешествовать — значит жить!» Одной из первых в этой серии будет опубликована книга «Быстрый», или Танжер, Алжир и Тунис», в которой Дюма в увлекательной форме рассказывает о своем долгом путешествии по странам Северной Африки осенью 1846 года. Главы из нее с согласия издательства мы предлагаем сегодня читателям. Фото  AKG/EAST NEWS

Усыпальница Людовика Святого

Посреди развалин римского Карфагена возвышается сооружение, похожее на арабский марабут; это гробница Людовика Святого. Вне всякого сомнения, такую форму ей придали намеренно: не усмотрев отличия между гробницей французского святого и гробницей святого мусульманского, арабы должны были чтить в равной степени и ту и другую.

События не обманули предвидения архитектора. Ныне в регентстве Туниса Людовик Святой является почти столь же чтимым марабутом, как Сиди-Фаталлах или Сиди-Абд-эль-Кадер.

Скажем несколько слов о благочестивой смерти, увенчавшей столь великую жизнь. В нашем «Путешествии на Синай» мы рассказали о крестовом походе в Египет, где Людовик IX потерпел поражение, которое было славнее любой победы. Покидая Святую землю, он поклялся, что вернется во Францию лишь на краткую передышку. Передышка затянулась: она длилась с 1255 по 1270 год. Людовику IX требовалось навести порядок в своем королевстве, он был болен, измучен, ослаб и не мог больше носить ни щит, ни латы, у него едва хватало сил приподнять меч — для завоевателя этого было уже недостаточно, зато для мученика хватало с избытком.

Поэтому, отбывая из Франции, он составил завещание: Агнессе, самой младшей из своих дочерей, он оставил десять тысяч ливров на замужество; что же касается троих своих сыновей, то он взял их с собой. Его сопровождали четыре или пять королей, за ним следовали самые знатные вельможи на свете: Карл Сицилийский, Эдуард Английский, короли Наварры и Арагона. Женщины оставили свою прялку и последовали с мужьями за море: графиня Бретонская, Иоланда Бургундская, Жанна Тулузская, Изабелла Французская, Амелия де Куртене.

Своей дочери Агнессе король оставил десять тысяч ливров, а своей жене, королеве Маргарите, — четыре тысячи, и эта «милая добрая королева, исполненная величайшей простоты», как сказал Роберт де Сенсерьо, и не просила большего.

Людовик IX взошел на корабль в Эг-Морте во вторник 1 июля 1270 года и приплыл к берегам Туниса в конце того же месяца.

В это время один мавританский государь отстраивал Карфаген, ибо то была эпоха, когда мавританская архитектура творила чудеса в Испании. Несколько домов уже стояли среди руин, и недавно законченный дворец возвышался на холме Бирса.

Людовик IX высадился, несмотря на угрозы мусульманского государя перерезать всех христиан, какие отыщутся в его владениях. Но не для того крестоносцы прибыли из таких дальних краев, чтобы отступить перед угрозой. Те, кто явился искать мученической смерти, не могли дрогнуть под страхом мученичества других.

Первая атака обрушилась на Карфаген — несчастный, едва воскресший город, труп, который восстал из могилы и который вынуждали туда вернуться. Город был взят, дворец захвачен; крестоносцы расположились на возвышенности, откуда были видны и Тунис, и море, и местоположение Утики вдалеке.

Тунис был укреплен, воинственное население Туниса составляли сто пятьдесят тысяч человек, Тунис можно было атаковать лишь после того, как французский король соберет все свои силы: в ожидании короля Сицилии пришлось окопаться на перешейке и ждать.

Дело было в начале августа: пылающее небо нависало над раскаленной землей; камни, разбросанные на поверхности земли, словно останки наполовину выкопанного из могилы города, отражали солнечные лучи, а море казалось расплавленным свинцом.

Мавры изобрели необычные метательные орудия: вместо того чтобы метать дротики и камни, они выбрасывали навстречу ветру, дующему из пустыни, тучи песка. Ветер гнал эти обжигающие частицы к лагерю крестоносцев: лил огненный дождь.

Тем временем в войске вспыхнула заразная болезнь; люди умирали сотнями; начали хоронить мертвых, но руки живых вскоре устали, и тогда трупы стали просто кидать в лагерные рвы.

Смерть не делала различий: граф де Монморанси, граф де Немур и граф де Вандом заболели и скончались; на руках короля сник и умер его любимый сын, герцог Неверский. В минуту кончины сына отец почувствовал, что поражен болезнью и он сам.

Почувствовать себя пораженным болезнью было равносильно предупреждению о необходимости готовиться к смерти. Бедствие не знало жалости, и Людовик не строил себе никаких иллюзий. Он лег, но, будучи уверен в том, что ему больше не подняться, лег на ложе из пепла.

Было это утром 25 августа. Людовик вытянулся на земле, скрестив на груди руки и устремив глаза к небу. Умирающие, но пока еще не настолько ослабевшие, как их король, дотащились до него и образовали круг. За этим первым кругом выстроились солдаты, остававшиеся в добром здравии: они стояли с оружием в руках.

Вдалеке, на лазурном зеркале моря, показалось что-то вроде стаи серебристых и розовых чаек — то были паруса флота короля Сицилии.

Людовика причастили; он приподнялся на коленях, встречая Бога, который спускался к нему в ожидании, пока он сам отправится к Богу. Затем король снова лег и застыл, наполовину прикрыв глаза и тихо молясь.

Внезапно он приподнялся без посторонней помощи, глубоко вздохнул и отчетливо произнес такие слова: «Господь, я войду в твой дом и буду поклоняться тебе в твоем святом храме». И тут же упал, испустив дух. Было три часа пополудни.

Сицилийский флот приблизился настолько, что можно было расслышать радостные звуки фанфар, возвещавших о его прибытии. Когда Карл причалил, его брат уже два часа как был мертв. Он потребовал отдать ему внутренности святого короля и получил их; они находятся в обители Монреале близ Палермо. Сердце же короля и его останки были доставлены во Францию.

В течение 560 лет ничто не указывало благочестивому французскому паломнику место, где скончался Людовик Святой; там не стояло никакого креста; эта вражеская и вероломная земля, похоже, отказывалась хранить след столь знаменательного события.

Однако около 1820 года по приказу короля Карла X начались переговоры между французским консульством и беем Хусейном. Франция желала воздвигнуть алтарь на том месте, где так долго отсутствовала гробница.

Разрешение от бея на это было получено, но тут случилась революция 1830 года. На трон взошел Луи Филипп. Он тоже был потомком Людовика Святого. Воспользовавшись обстоятельствами, он направил архитектора с приказанием отыскать место, где святой король испустил последний вздох, и возвести на этом месте гробницу.

Однако напрасно г-н Журден — таково было имя архитектора, на которого возложили столь благочестивую миссию, — так вот, повторяю, напрасно г-н Журден пытался отыскать что-либо определенное в рассказах историков и расплывчатых легендах веков. Он и Жюль де Лессепс удовольствовались тем, что выбрали самое красивое, самое заметное место, где им самим хотелось бы умереть, окажись они в положении святого короля, и в облюбованном ими месте была воздвигнута гробница.

Она расположена на холме, куда поднимаешься, спотыкаясь о смешанные обломки мрамора и мозаики. Возможно, архитектору и Жюлю де Лессепсу помог случай, и эти обломки являются развалинами дворца, лежа у дверей которого суждено было умереть Людовику Святому.

Во всяком случае, нет ничего восхитительнее картины, открывающейся глазам паломника, который в задумчивости садится там, где, возможно, лежал умирающий Людовик Святой.

На севере — сияющее в лучах солнца море; на востоке — Свинцовые горы, темные и мрачные, под стать своему названию; на юге — Тунис, белый, будто высеченный в меловом карьере город; на западе — долина, вздыбившаяся круглыми холмами, на вершине которых вырисовываются марабуты и арабские деревни.

И еще эхо, повторяющее имена Дидоны, Энея, Ярбы, Магона, Гамилькара, Ганнибала, Сципиона, Суллы, Мария, Катона Утического, Цезаря, Гензериха и Людовика Святого.

Мы вошли за ограду, которой обнесено это сооружение. Помнится, я говорил уже, что по форме гробница напоминает арабские марабуты. Возможно, как мы опять-таки говорили, на такую предосторожность архитектора подтолкнуло знание страны.

Стены ограды покрыты вделанными в них обломками: это обломки ваз, колонн, статуй. Среди этих фрагментов — прекрасно сохранившийся, дивной работы торс статуи.

Внутренность гробницы покрыта резьбой на арабский манер. Рисунки соотносятся с теми, что украшают Альгамбру в Гранаде и Алькасар в Севилье, так же, как стиль Людовика XV соотносится со стилем Ренессанса. Я справился у сторожа, старого французского солдата, кто выполнил эту резьбу, и он ответил, что это работа тунисского художника по имени Юнис.

Внутри здания смотреть особо не на что, зато, быть может, есть о чем подумать; однако трудно думать в присутствии пяти или шести человек. Сегодня, когда я пишу эти строки у себя в кабинете, за своим письменным столом, среди уличного шума, на перепутье между тем, что осталось в памяти от вчерашнего дня и событиями сегодняшнего дня, я многое бы отдал, чтобы часа два спокойно поразмышлять в одиночестве у дверей гробницы Людовика Святого.

Мы спустились обратно на берег. Казалось, все живое вымерло среди окружающих развалин. Нет ни единого жаворонка в полях, ни единой чайки на морском берегу; тут царит не только бесплодие, но и проклятие, здесь погребен город, останки которого выступают из земли; кое-где проглядывает узенькая полоска плодородной почвы, отвоеванная земледелием у всех этих древних обломков: на этой полоске земли полуголый араб погоняет двух маленьких тощих волов, запряженных в плуг античной формы. У береговой кромки, следуя движению волн, перекатываются, подобно хрупким тростинкам, колонны белого и красного мрамора; то тут, то там на поверхности моря возникает черный островок, некое старинное сооружение — его с нескончаемым, терпеливым ропотом вечности гложет море; наконец, весь этот унылый пейзаж венчает мавританская деревушка Сиди-Бу-Саид.

О! Признаюсь, тут я страшно пожалел, что наши два художника остались в Тунисе. Как Жиро с его острым, всеохватывающим взглядом набросал бы эту чудесную картину; как Буланже с его глубокой, меланхоличной душой слился бы с этой великой скорбью!

Я отошел в сторону, чтобы уединиться, и лег у берега моря, которое вот уже тысячу лет перекатывает колонны из яшмы и порфира, словно вырванные с корнем водоросли; у берега моря, которое будет перекатывать их, быть может, еще тысячу лет. И мне почудилось, будто в несмолкаемом шуме волн я услышал стон минувших веков! Какой живой город может похвалиться тем, что он населен так, как твои руины, Карфаген! Чей голос, каким бы мощным он ни был, может похвалиться такой громозвучностью, как твое молчание!

Не знаю, сколько времени провел я так, сближая два берега Средиземного моря, соединяя в одной и той же грезе Африку и Европу; воскрешая в памяти Париж с его шумом, балами, спектаклями, с его культурой; спрашивая себя, что делают мои друзья, что делаете Вы, сударыня, пока я думаю о Вас со смутной и сладостной грустью путника, — как вдруг услышал зов Александра.

Подобно человеку, который наполовину дремлет и чувствует, что его сон ускользнет от него при пробуждении, я сначала не ответил; я был похож на того, кто, отыскав сокровище, нагружает на себя столько золота, сколько может унести: так и я наполнял свое сердце печалью, а память — воспоминаниями.

В двадцати шагах от меня послышались два выстрела, и в то же время в двух или трех различных местах прозвучало мое имя. На этот раз нельзя было не ответить на зов: обо мне начали беспокоиться. Я встал и в свою очередь закричал, размахивая платком.

В конце мола, расположенного примерно в четверти льё от нас, подавала сигналы лодка. То был ялик капитана «Монтесумы», приплывший за нами; нас ожидали на борту к завтраку.

Мы проследовали по старинной разрушенной набережной; затем обогнули два огромных провала, на дне которых среди нескольких тростинок барахтались в грязи три или четыре болотных кулика.

Эти два провала, по словам ученых, были древней гаванью древнего Карфагена, ширина входа в которую со стороны моря составляла шестьдесят футов и которая запиралась железными цепями. Первый провал был торговой гаванью, второй — военной.

О! Если бы у меня не было опасения наскучить Вам, сударыня, с каким удовольствием я процитировал бы Полибия, Саллюстия, Страбона, Аппиана, доктора Шоу и доктора Эструпа!

Однако, признаться, с еще большим удовольствием я готов поведать Вам, что именно здесь взошел на корабль Юсуф, которого Вы прекрасно знаете, — наш храбрый и остроумный Юсуф, — а случилось это прекрасным октябрьским вечером 1830 года, после некоего приключения, о котором, право, не знаю, следует ли мне говорить теперь, ведь Юсуф недавно женился, словно самый простой смертный, на юной, прекрасной и остроумной парижанке.

Но, честное слово, путешественники всегда так нескромны, а поскольку именно по этой причине они и занимательны, я, признаюсь, предпочитаю скорее быть нескромным, нежели скучным.

Однажды французский консул г-н Матьё де Лессепс увидел, что в консульство явился красивый молодой человек лет двадцати — двадцати двух, облаченный в арабский наряд, который ему пришлось носить чуть ли не с рождения, хотя рожден он был в Ливорно или на острове Эльба. То был Юсуф, любимец бея и один из офицеров баш-мамелюка. Как в «Тысяче и одной ночи», смиренный раб осмелился поднять глаза на принцессу Кабуру, дочь бея Хусейна.

Со своей стороны принцесса Кабура, опять-таки как в «Тысяче и одной ночи», снизошла до того, что удостоила взглядом своего смиренного раба.

К несчастью, на пути к соединению двух влюбленных стояло множество препятствий, существующих на Востоке. В итоге в первый же день, когда молодой офицер проник в комнату принцессы, его застал там один раб. Раб доложил обо всем, что он видел, бею, и бей заставил его подписать показания.

Выйдя из покоев бея, раб должен был пройти мимо комнаты Юсуфа. Юсуф поджидал раба. Он перехватил его по дороге, увлек в свою комнату и закрыл за ним дверь. Послышался звон оружия, крики, потом все смолкло.

Через два часа принцесса Кабура получила корзину цветов. Подняв цветы, она обнаружила под ними руку, язык и глаз. К этому необычному подарку была приложена следующая записка:

«Посылаю Вам глаз, который подсматривал за Вами, язык, который предал Вас, руку, которая донесла на Вас».

Что же касается Юсуфа, то он не стал дожидаться ответа принцессы и, как мы уже говорили, укрылся в консульстве.

Господин Матьё де Лессепс поспешил отправить Юсуфа, которого он давно знал и очень любил, в Марсу, в свой загородный дом, расположенный на берегу моря, а затем поручил своему сыну Фердинанду де Лессепсу, ныне послу в Мадриде, позаботиться об отплытии беглеца.

Через три дня к берегу причалила лодка с корвета «Байоннез», чтобы забрать Юсуфа. Но берег охраняли; Юсуфа хотели арестовать, и он, хотя и был один против десяти, выхватил свой ятаган, собираясь воспользоваться этим арабским оружием, которым так отлично умел владеть.

Господин Фердинанд де Лессепс остановил его, встав между ним и береговой охраной, так что Юсуф под покровительством сына консула смог сесть в лодку. Письмо, данное ему г-ном Матьё де Лессепсем для маршала Клозеля, открыло перед ним карьеру, которую он прошел с такой славой.

Возможно, рассказанная мною история не более чем легенда, однако в Тунисе ее считают подлинной.


Арабская женщина

Женщина занимает большое место в жизни араба, и особенно араба-кочевника. Чем ближе она к городу и, следовательно, к турецкой цивилизации, тем больше утрачивает женщина свою значимость. Магомет, прекрасно знавший народ, который он собирался цивилизовать, обещал истинно верующим вполне чувственный рай, рисуя его еще более привлекательным для тех, кто умирает, сражаясь с христианами: этих ожидают там, помимо гурий, обещанных в награду всем, еще и самые желанные женщины, самые любимые лошади, самые преданные собаки.

Мусульманин имеет право взять в супруги четырех женщин; что же касается наложниц, то он может иметь их столько, сколько сумеет прокормить.

Кроме того, араб может разводиться столько раз, сколько пожелает: в Маскаре помнили одного марокканца по имени Сиди-Мохаммед бен Абдалла, которому было девяносто лет и который женился девяносто раз. От этих браков у него родилось около пятидесяти детей и тридцать шесть из них живы до сих пор.

Арабские женщины — рабыни домашней жизни и выходят из дома, лишь закутавшись в покрывало. Араба никогда не расспрашивают о жене — это считалось бы оскорблением. Его спрашивают: «Как дела дома, как чувствуют себя тетушка, бабушка?» Но, повторяем, ни единого вопроса о его жене.

Чем больше у араба жен, тем он богаче; одна доит коров, овец и верблюдиц; другая ходит за дровами и водой, принимает на себя заботы о шатре и доме; последняя и, следовательно, самая любимая из его жен наслаждается жизнью, не утруждая себя, как остальные, до тех пор, пока любовь мужа направлена исключительно на нее; наконец, самая старшая из четырех осуществляет общий надзор за хозяйством. Кто-то сказал, что арабская женщина вовсе не женщина, а самка.

Это и верно, и совсем неверно. Для людей поверхностных, которые путают племена, мавританская женщина, то есть городская женщина, — и в самом деле самка, хотя и с некоторыми оговорками. Зато арабская женщина, то есть женщина, живущая в шатре, кочевая женщина, — самая что ни на есть настоящая женщина.

Займемся для начала мавританской женщиной, то есть самкой. Мавританская женщина, как правило, обладает странной, но поразительной красотой. У нее белый, матовый, как молоко, цвет лица, большие черные глаза, довольно плотное телосложение, склонное с возрастом к полноте, среднего размера грудь. Подобно женщинам пустыни, она оставляет волосы лишь на голове, удаляя их полностью на теле.

Мы уже сказали, что мавританская женщина — это самка, но притом она и кокетка, вроде кошки, горностая или мышки. В самом деле, поскольку ей нечего делать, она постоянно занята своим туалетом: едва закончив его, она принимается за него снова, и так без конца, попивая при этом кофе и покуривая маджун. Туалет же этот заключается в расчесывании волос, в подкрашивании век, бровей, ногтей, ладоней рук, ступней ног и в приклеивании мушек. Туалет этих женщин тем более недолговечен, что они моются три или четыре раза в день. Они расчесывают волосы гребенками, похожими на наши и привозимыми из Европы; эти гребенки, мне думается, доставляются из Испании. Веки мавританки подводят темным порошком из сернистого свинца, жженого жемчуга, а также истолченных ящериц и прочих магических животных.

Порошок этот заключен в маленьком флакончике из дерева, серебра или золота, в зависимости от достатка женщины. В порошок погружается тщательно закругленная маленькая палочка. Затем женщина прижимает палочку веком и протаскивает ее справа налево для левого глаза, слева направо — для правого, оставляя на поверхности века черную краску, которая увеличивает глаз, придавая ему небывалый блеск, и от которой исходит нечто дикое.

Брови они подводят тушью, добиваясь таким образом безупречной правильности линий, вот почему один влюбленный поэт так говорит о бровях своей возлюбленной:

Брови моей возлюбленной —
Это два росчерка пера, начертанные твердой рукой.

Ногти, ступни ног и ладони рук они красят хной, и от этого ногти, ступни и ладони рук приобретают цвет почти черного кирпича. Это самое непривлекательное, что есть в таком раскрашивании. Что же касается удаления волос, то оно осуществляется каждый месяц при помощи мази, которую мавританские женщины готовят сами и в которую в большом количестве входит сернистый мышьяк и жидкое мыло. Когда приходит день такой операции, они натирают себя этой мазью и садятся в воду; через минуту средство начинает действовать, и волосы падают от простого прикосновения к ним.

Пока мавританские или арабские женщины молоды и красивы, такие причуды вполне им к лицу и делают их похожими на статуи из античного мрамора. Легко понять, что старость и рождение детей в значительной мере преображают эту совершенно особую красоту.

Одежда их, как правило, состоит из очень светлой сорочки, сквозь которую видна грудь, и широких шаровар из красного, синего или зеленого шелка, шитого золотом; шаровары доходят им до колен, а икры остаются обнаженными; на ногах они носят вышитые бархатные туфли, причем на отдыхе женщины почти всегда разбрасывают их вокруг себя.

Богатые мавританки вплетают в свои прически ожерелья, браслеты и золотые монеты. Я видел мавританок, которые носят на себе таким образом две или три сотни мабулей. Сбросив с себя все одежды, они даже в самой нежной и тесной близости сохраняют только что описанные мною украшения. Женщины среднего достатка заменяют золото серебром. Женщины победнее придумали уборы, которые, на мой взгляд, могут поспорить и с золотом и с серебром. Они берут апельсиновые бутоны, переплетают их шелком и делают себе из них головные украшения, ожерелья, а также браслеты на руки и на ноги... Само собой разумеется, что, будь то арабки или мавританки, африканские женщины не умеют ни читать, ни писать, и слова песен, которые они поют, выучены ими наизусть.

Рассказывая об испанских женщинах, мы отметили почти у всех один очаровательный недостаток. Было бы величайшей несправедливостью сделать тот же упрек в отношении мавританок или арабок. С мавританской женщиной мы вновь встретимся на балах Константины и Алжира.

А пока обратимся к арабской женщине, которая не дает балов. Насколько жизнь женщины в городах кажется приземленной и бездуховной, настолько жизнь кочевой женщины представляется неземной и поэтичной. Она едва съедает несколько фиников и изредка довольствуется несколькими каплями воды; ею целиком владеют радости воображения.

Арабская женщина питается в основном стихами, в особенности теми, какие слагает для нее возлюбленный, и теми, какие она сама слагает для своего возлюбленного. Вот образчик таких стихов.

Нет ничего изысканнее языка арабской женщины, постоянно живущей в мире вымысла. Это она толкает своего возлюбленного или мужа на безумства, прославившие наших средневековых рыцарей. Араб пустыни — это все еще араб тринадцатого или четырнадцатого века, то есть человек, сражающийся на опасных рыцарских турнирах и совершающий безрассудные поступки.

В 1825 году, когда бей Хусейн управлял провинцией Орана, он, чтобы добиться сбора налогов, расположился лагерем на берегах Мины.

Один молодой человек по имени Хамуд из племени мохали был страстно влюблен в юную арабку по имени Ямина. Все было решено и готово к их свадьбе, как вдруг, увидев лагерь Хусейна, Ямина заявляет своему возлюбленному, что выйдет за него замуж только в том случае, если на свадебном пиршестве она будет пить из серебряной чаши бея.

Серебряная чаша — непременная принадлежность арабского всадника. Она имеет форму пиалы, к которой приделана ручка, а к этой ручке привязан красный или зеленый шнурок в четыре фута длиной. Пересекая реку вброд или даже вскачь преодолевая поток, всадник наполняет водой свою серебряную чашу, а затем крутит ее на шнурке так быстро, что ни одна капля находящейся в чаше влаги не падает на землю: при этом вода охлаждается так же, как в самой лучшей испанской алькаррасе.

Это что касается чаш вообще, но вернемся к чаше бея Хусейна. Ямина, стало быть, заявила Хамуду, что выйдет за него замуж лишь в том случае, если во время их свадебной трапезы он поднесет ей питье в чаше бея Хусейна. Хамуд ничуть не удивился такой прихоти, сочтя ее вполне естественной, и, когда спустилась ночь, разделся на берегу реки, противоположном тому, где располагался лагерь; он оставил при себе только походный пояс и мун.

Мун — это прелестный арабский ножичек с острым лезвием и украшенной кораллами рукояткой, которым бедуины довершают отсечение наших голов, подобно тому, как это делали в средние века палачи, когда меч не справлялся с первого раза со своим делом.

Почему Хамуд разделся догола? Прежде всего потому, что обнаженного человека со смуглой кожей нельзя различить в темноте, а еще потому, что собаки — пускай этот факт, считающийся у арабов неоспоримым, попробует объяснить кто захочет или кто сможет — так вот, еще и потому, что собаки не лают на голого человека.

Итак, Хамуд снял с себя все, кроме походного пояса, который он затянул потуже, и, зажав в руке нож, чтобы быть готовым и к нападению, и к защите, переплыл реку, а затем, распластавшись на животе, прополз, точно змея, между вьючными седлами, которые обычно располагают вокруг главной палатки.

Внезапно из палатки выходит мужчина. Хамуд подлезает под одно из вьючных седел, а мужчина садится как раз на то самое седло, под которым прячется Хамуд, и Хамуд узнает в этом мужчине чауша бея. Затаив дыхание, Хамуд замирает. А чауш зажигает трубку и, выкурив ее, вытряхивает тлеющий нагар на спину Хамуда.

Нечувствительный к боли, словно спартанец, Хамуд дожидается, пока погаснет огонь, пока чауш поднимется, пока тень его исчезнет в отдалении, а затем, как только она исчезла, продолжает свой путь к палатке бея.

Там он переводит дух и, подняв голову, видит, что бей спит и все вокруг бея погружено в сон; ползком пробравшись внутрь, Хамуд хватает чашу и ползет назад.

До чего же похоже на историю Давида и Саула, не так ли?

Перебравшись на другой берег реки, Хамуд поднимается и кричит: «Эй, турки, ступайте в палатку бея Хусейна и спросите у него, что он сделал со своей серебряной чашей». Этот горделивый порыв чуть было не погубил Хамуда.

Проснувшиеся часовые бегут к палатке бея и, обнаружив, что чашу украли, стреляют наугад в ту сторону, откуда донесся голос.

Пока Хамуд одевался, шальная пуля раздробила ему ногу. Скорее от удивления, чем от боли, у него вырвался крик. Переправившись через реку, турки находят лежащего в крови Хамуда. Молодого араба доставляют к бею Хусейну, и тот желает узнать причину кражи, а главное, столь безумной отваги. Тогда Хамуд рассказывает о своей любви к Ямине и о желании своей возлюбленной пить из чаши бея.

Бей дает Хамуду двести дуро, дарит ему свою чашу, а затем, велев своему собственному хирургу перевязать раненого, приказывает доставить его домой.

Три месяца спустя состоялась свадебная трапеза, и Ямина, как она того пожелала, хотя желание ее едва не обошлось слишком дорого бедняге Хамуду, пила из серебряной чаши бея Хусейна.

Арабская женщина, которую эта маленькая история довольно выразительно рисует вместе с ее ужасными и поэтичными фантазиями, занимается собой с одной лишь целью — понравиться своему мужу, и кокетлива она только ради него.

Само собой разумеется, что если она влюбляется в другого, то все ее помыслы обращаются к этому новому возлюбленному; ради него она подвергает себя огромной опасности, поэтому возлюбленный всегда предстает, по крайней мере в ее глазах, самым отважным наездником, самым бесстрашным воином, самым упорным охотником.

Впрочем, поскольку страсть мужчины по меньшей мере равняется страсти женщины, то, если женщина сопротивляется или не любит — а когда женщина сопротивляется, это и означает, что она не любит, — араб мстит за себя клинком: влюбленный араб овладевает предметом своей любви или убивает его.

Само собой разумеется, если муж ревнив, то легенда об Отелло, какой бы ужасной она ни была, все-таки менее ужасна, чем действительность. Однако хитрость почти всегда одолевает ревность.

Несмотря на грозящие неверным женам кожаные мешки, удары ножом и удушение, у арабского народа, более чем у каких-либо других народов, распространена супружеская измена.

Нередко араб бывает влюблен, ни разу не увидев предмета своей любви. Он бывает влюблен в женщину из-за ее осанки, из-за слухов о ее красоте, на основании сведений, полученных от какой-нибудь еврейской торговки драгоценностями, которая видела без покрова это чудо пустыни.

И тогда влюбленный посылает к той, на чью любовь он надеется, аджузу (аджуза — это сводница в Сахаре и в Сахеле), которая пробирается к девушке и описывает ей страсть своего подопечного.

Поскольку мужчины ходят с открытым лицом, женщины их знают. Так вот, аджуза сообщает той, которую она хочет соблазнить, что такойто, сын такого-то влюблен в нее; что это он, тот самый знаменитый охотник, который убил льва; что это он, тот самый отважный наездник, который обуздал лошадь, считавшуюся неукротимой; что это он, тот самый бесстрашный воин, который убил столько врагов в последней стычке.

Затем, если влюбленный богат и если он поручил ей преподнести подарки своей любимой, аджуза соблазняет девушку ожерельями, курре и даже золотыми монетами.

Арабские женщины не стыдятся принимать подарки. Если женщина соглашается на эту любовь, у нее есть три способа назначить свидание: у родника, в шатре или в атуше.

На свидание у родника, где всегда присутствуют восемь или десять женщин, влюбленный является в сопровождении своих лучших друзей, которые поддержат его, если такая затея вдруг обернется опасностью. В подобном случае женщины и друзья понимают друг друга, они образуют защитный кордон, а влюбленные удаляются, исчезая за первыми скалами, в первом лесочке, за первыми кустами.

Если свидание происходит в шатре, как всегда разделенном на две половины — комнату мужчин и комнату женщин, то хозяйка предупреждает возлюбленного, в котором часу муж имеет обыкновение отсылать ее, и тогда под покровом ночи возлюбленный опять-таки в сопровождении своих друзей, вооруженных по-походному, проскальзывает между колышками шатра и оказывается среди женщин, которые и в этом случае, как и в предыдущем, свято хранят секрет.

Если же свидание назначено в атуше — атушем называют своего рода коробку, которую водружают на спину верблюда и в которой во время переездов путешествует женщина — так вот повторяем, если свидание назначено в атуше, возлюбленный отдает кому-нибудь из друзей своего коня и одежду: друг гарцует вдалеке, в то время как муж, обманутый этим сходством, следит за ним глазами; влюбленный же, надев грубую одежду, смешивается со слугами, постепенно приближаясь к верблюдице, несущей свою хозяйку, и с помощью возлюбленной пользуется первым удобным случаем, чтобы проскользнуть в атуш.

Арабская женщина, стоит ей полюбить, не сопротивляется тому, кого она полюбила; напротив, она идет навстречу желаниям своего возлюбленного и способствует их осуществлению всеми способами, какие имеются в ее распоряжении.

Теперь возьмем другой случай: женщина добродетельна или, вернее, не любит и дает отпор влюбленному; тогда он клянется головой Пророка, что она будет принадлежать ему или он убьет ее. Поклявшись таким образом, он выбирает дождливую ночь, чтобы надзор был менее пристальным; затем в сопровождении друзей, как и при любовных свиданиях, пробирается в шатер и мстит своей возлюбленной: в упор стреляет в нее из пистолета, наносит ей удар кинжалом, а не то отрезает у нее грудь, нос или уши. На крики жертвы, проснувшись, сбегаются домочадцы; но это всегда случается слишком поздно: убийца уже исчез.

Порой после клятвы, принесенной влюбленным, о которой он непременно дает знать любимой, та в ответ доносит на него мужу, братьям, родным: тогда вокруг особы, над которой нависла угроза, устанавливают постоянную охрану, и в таком случае попытка убийства превращается в стычку, а стычка — в резню.

Изредка женщина в своей романтичности сама доводит влюбленного до такой крайности; затем, когда он появляется, она говорит, что своим отказом хотела испытать его: она протягивает к нему руки, и планы мести сменяются ночью любви.

Любому мусульманину закон предписывает брать на ночь одну из его жен: у каждой из них своя очередь, и забвение этого супружеского долга часто влечет за собой требование о разводе, причем уже на другой день после ночи, когда женщине было на что пожаловаться.

Но в целом мавританская или арабская женщина отличается от европейской тем, что беспрекословно принимает превосходство мужчины и свое подчинение ему; между тем угроза или даже просто не слишком любезное обращение с ней, причем незаслуженное, часто становится причиной ее мести.

У Хадиджи, дочери бея Орана, был любовник по имени Буграда. Однажды Буграда пришел к своей возлюбленной и дал ей понять, что она, хотя и дочь бея, полностью в его власти и, если ему взбредет в голову, он может погубить ее.

«Напрасно ты говоришь мне подобное, — отвечала Хадиджа, — я тебя не боюсь; напротив, знай, что это мы, женщины, даруем жизнь или смерть, когда нам вздумается». — «Ба! — сказал в ответ Буграда. — Только у Всевышнего такая власть».

Едва он произнес эти слова, как на верхней галерее послышались шаги бея Османа: будучи весьма грузным, он шагал тяжело. Буграда испугался: если Осман застанет его, то ему не сносить головы; но Хадиджа, не растерявшись, спрятала любовника в стоявшем в комнате большом сундуке, украшенном перламутром и ракушками.

Когда бей вошел и стал искать места, где бы присесть, Хадиджа указала ему на сундук; усевшись на нем, бей пустился в разговоры и стал шутить с дочерью, которую он очень любил.

Внезапно Хадиджа переменила тему и, показав отцу на великолепный ятаган в золотых ножнах, висевший у него на поясе, сказала:

«Это правда, отец, что ваш ятаган рубит железо?» — «Конечно», — отвечал тот. «Я в это не верю, — промолвила Хадиджа, — и предоставляю вам два удара — не для того, чтобы разрубить железо, а чтобы разбить крышку моего сундука». — «Мне хватит и одного», — ответил бей, вставая и собираясь принять вызов.

Но Хадиджа остановила уже поднятую им руку. «Хорошо, хорошо, — со смехом сказала она, — верю тебе на слово, отец, не уродуй мой прекрасный сундук, привезенный мне из Туниса». Бей вложил ятаган в ножны и несколько минут спустя удалился.

Тогда девушка выпустила из сундука полумертвого Буграду и сказала ему: «О свет моих очей! О душа моя! Будь отныне благоразумен и не отрицай в будущем всемогущество женщин».

Рубрика: Избранное
Ключевые слова: Дюма Александр (отец)
Просмотров: 11516