Рохас и его сыновья

01 ноября 1978 года, 00:00

Рохас и его сыновья

Автор этого рассказа в тридцатые годы — было ему три года — эмигрировал с семьей с Западной Украины, бывшей тогда в составе панской Польши, в Аргентину. Прожил он в Аргентине четверть века, из них — несколько лет в провинции Кордоба, в сьерре.

Жизнь людей в этих местах не очень известна нашему читателю: заезжие путешественники редко попадают в аргентинскую глушь. Все, что здесь описано, действительно произошло в городке Танти.

В восьми километрах от озера Сан-Роке, по шоссейной дороге, что идет на Сан-Хуан и Мендосу, и дальше, через перевал де-Лос-Индиос, лежит маленький городок Танти. Скорее это поселок, но жители провинции Кордоба склонны к небольшим преувеличениям. Потому они и назвали городом не большое скопление одноэтажных домов, где проживало чуть больше тысячи человек.

Здесь всего один магазин, почта, парикмахерская, крохотная церквушка и, конечно, пульперия. Вывеска гласит «Бар», но местные жители продолжают называть заведение так, как называли в те времена, — кстати, не такие уж далекие, — когда в пульперии решалось больше вопросов, чем в алькальдии. Ибо в Танти есть алькальд, как в любом приличном городе. Есть еще и хлебопекарня, но она находится на отшибе, по дороге к гроту Святой Девы.

Танти — сезонный городок, будем и мы называть его городом, дабы не обидеть жителей. Здесь нет промышленности; фабрики и заводы находятся далеко — в Рио-Терсеро, Вилья-Мария, Коскине и вокруг провинциальной столицы; а здесь, в Танти, царит извечная, сонная тишина. Ближайшая фабрика медовых пряников находится в Санта-Мария, за озером. Да и работают на этой фабрике всего пять человек: отец, мать, сын и две дочери, одна из них глухая.

Жители Кордобы, как, впрочем, и всех других аргентинских провинций, народ неприхотливый, не то что сеньоры из городов, что норовят ежедневно завтракать и имеют каждый свой костюм. В провинции это необязательно. Здесь часто обходятся одним обедом, чтобы не тратиться на завтрак и ужин. А что касается одежды, знал я одного гаучо, который на вопрос, сколько у него шаровар-бомбачас, отвечал: «Двое, одни мои, другие одолжил у кума».

Рохас и его сыновья

Источники заработка в Танти немногочисленны — их можно пересчитать по пальцам. Прежде всего дорожная бригада — куадрилья, как ее здесь называют, — обслуживающая участок дороги в десять километров. По составу куадрильи всегда можно определить безошибочно, какая партия находится в данный момент у власти в городе. Да в магазине работают трое-четверо рассыльных. Впрочем, здесь может повезти каждому, ибо владелец магазина — араб и не лезет в местную политику.

Одно место есть на почте. Как правило, там работает самая красивая девушка; поговаривают, будто выбирает ее сам алькальд, но это никем не доказано, кумушкины сплетни, конечно. Еще при электростанции работают двое — муж и жена; свет подается с 18 до 24 часов.

О них толком никто ничего не знает, разве что работу бросать они не собираются. Их привез откуда-то сам сеньор Муньос, вернее, сначала привез Сариту, она была тогда очень молода и красива. Муж появился потом, после рождения ребенка.

И наконец, комиссария.

В этом бастионе правосудия один комиссар, а полицейских почему-то всегда больше, чем сапог. Потому комиссар во избежание конфликтов держит сапоги под замком. Сам ходит в туфлях, а подчиненные — кто в чем.

Большую часть года жители окрестностей живут тем, что дает им земля. Ее здесь сколько угодно, но хозяином здешних мест считается сеньор Муньос. Часть земли вокруг города он разбил на участки и после подобающей рекламы — «Если хотите продлить свою жизнь, дышите целебным воздухом прямо с крыльца своего дома!» — провел аукцион и продал участки желающим отведать целебный воздух Сьерра-де-Кордобы.

Так в двух километрах от Танти возник дачный поселок Вилья-Муньос — около трех десятков домиков, живописно разбросанных по склонам холмов. К домам провели свет и воду, расчистили от камней будущие улицы. Правда, до мощения или асфальтировки дело не дошло: вскоре дороги заросли травой и стали излюбленным местом гуляния преисполненных собственного достоинства местных коз.

На самом видном месте стоят шале и бунгало, а за ними, скрытые от людских глаз, ютятся в долинах ранчо местных жителей. Они охотятся, ловят рыбу, возделывают кукурузу и из нее выпекают лепешки.

Туристы ненадолго вносили оживление, вдыхали жизнь в эти сонливые места. От них исходил ручеек в несколько десятков песо, которые в течение остальной части года обеспечивали местных жителей керосином, спичками, сахаром, солью чаем — йерба-матэ, нитками, иголками — словом, тем, что нужно для жизни крестьянской семьи.

Туристов водили по горам, продавали им дорожки и покрывала из шкурок вискачи, козленка, лисицы, а иногда и пумы или ягуара; ремешки, браслеты, сумочки, весьма искусно изготовленные из кожи змеи или игуаны; бусы из косточек дикорастущего персика, и просто красивые камушки; маисовые лепешки и подковы на счастье. Продавали все, что можно было продать, в том числе и землю из грота Святой Девы, якобы помогающую при полиомиелите.

Туристы разъезжались по своим городам, и к середине осени вокруг Танти наступала тишина. Умолкали гитары, не слышно было песен, пустынными становились дороги. Разве что одинокий пастух, одетый по случаю праздника в новые бомбачас, спускался в городок, чтобы за стаканчиком-другим оставить на прилавке пульперии утаенные от жены несколько десятков сентаво.

Сеньор Отто

Когда последние туристы покидали Танти, собиралась в дорогу и сеньора Кристина. Ее муж Отто, не то немец, не то швейцарец, отвозил ее на железнодорожную станцию. Куда уезжала сеньора Кристина, никто толком не знал. Поговаривали, будто «в Европу». Как бы там ни было, сеньора уезжала, а Отто оставался. Возвращаясь домой, Отто уже по дороге расправлял свои могучие плечи, глаза его загорались особым блеском, и теплый осенний ветерок трепал его рыжие, поредевшие волосы.

По неизвестно когда установленному графику Отто начинал свою гульбу с дорожной бригады. Спаивая бригаду, он сам доводил себя до состояния, при котором предугадать его дальнейшие действия было невозможно. О выходках Отто ходили легенды. О его богатстве тоже. Я не буду их пересказывать хотя бы потому, что народная молва приписывала этому тихому швейцарцу-немцу уж слишком фантастическую судьбу, вроде того, что богатым он стал по рассеянности какого-то министра. Нажив крупное состояние на второй мировой войне, министр, как, впрочем, и многие другие тогдашние правители, с нетерпением стал ждать, когда начнется третья. Он был уверен в том, что война неизбежна, настолько, что начал скупать устарелую военную технику с надеждой перепродать ее при удобном случае. Вскоре пустырь гектаров в шестьдесят был усеян всевозможным военным хламом, среди которого, впрочем, было несколько вездеходов и грузовиков, что называется, на ходу. Вот они-то и начали поодиночке исчезать. Их никто не считал, поскольку военные отходы поступали на вес, тоннами. А когда решили посчитать то, что могло пригодиться, сеньора Отто на посту таможенного инспектора уже не было, он тихо проживал в Танти.

Когда-то здесь погиб шофер Родригес Перес, и много лет его коллеги-водители останавливаются у могилы на пути через бескрайнюю сьерру, чтобы оставить здесь нехитрый пластиковый цветок и помянуть его стаканчиком маисовой водки...

Аккуратный и тщательно ухоженный дом Отто и его супруги находился метрах в трехстах от нашего, на вершине холма. Так что, стоя на крыльце, при желании можно было пересчитать кур, копавшихся на его дворе.

Однажды мы шли с отцом с охоты около полуночи с небогатой добычей: две куропатки, которых удалось подстрелить еще засветло, и молодая вискача. С высоты холма нашим глазам открылся дом сеньора Отто: он сверкал огнями, и вокруг него суетились люди. С такого расстояния нельзя было понять, кто они и что делают. Мы спустились в долину и на какое-то время потеряли дом из виду.

Слева от нас темнела глыба «президентского камня». В пятидесятых годах вокруг этого камня было довольно много шума. Тогда приверженцы одного из партийных лидеров решили соорудить монумент своему вождю на будущей площади Вилья-Муньос. Нашли подходящую гору, откололи от нее кусок тонн в двадцать и волокли эту глыбу девять километров, преодолевая спуски и подъемы. Когда до будущей площади оставалось шестьсот метров, лидер проиграл выборы, и вся историческая затея провалилась. Нельзя, однако, сказать, что труды пропали даром — глыба живописно обросла травой, а под ней поселилась большая игуана. В теплые дни игуана взбиралась на место деятеля и, свесив зеленый хвост, грелась на солнышке.

За глыбой должны были показаться огни дома сеньора Отто, но огней не было. Теперь оттуда доносились возбужденные голоса мужчин и визг женщин. Почему потухли огни, мы узнали в следующую секунду, когда первая пуля просвистела у нас над головой. Отец толкнул меня за глыбу, и, не успев еще сообразить, в чем дело, я полетел вбок. За первой пулей последовала вторая, потом третья. Сомнений быть не могло — стреляли по камню, у которого мы так некстати оказались. Видели нас люди, стрелявшие в глыбу? Вряд ли, поскольку на нас ничего светлого не было. Скорее всего просто целились в глыбу.

Вскоре дело прояснилось: подвыпившие мужчины учили стрелять повеселевших женщин. После каждого выстрела следовал взрыв хохота и испуганный визг. Мы старались привлечь к себе внимание, кричали и свистели; наконец, расстреляли вверх оставшиеся у нас патроны. Напрасно.

Постепенно выстрелы стали реже и через некоторое время совсем прекратились. Но мы вышли только тогда, когда голоса переместились за дом.

Залаяла собака, дико закричали куры; им вторил дикий хохот гуляющей компании.

Утром свежий ветерок разносил по холмам облака белых перьев. Они кружились над домом сеньора Отто в воздухе словно снежинки, оседая на кустах и деревьях.

Дон Рохас

Он появился в ореоле утреннего солнца на прекрасном золотистом коне. Всадник и лошадь — одно целое. Как мифический кентавр, они проплыли мимо и растворились в зелени деревьев, в синеве неба, в трескотне цикад.

Потом я их встречал много раз.

Мы возвращались из Кабаланго в Танти не по дороге, а напрямик через сьерру.

Возле реки росли акации, ивы и альгарробы — большие, тенистые деревья. Ленивые игуаны безмятежно грелись на солнце, а всегда печальные птицы-«вдовушки» сидели на ветках деревьев. По мере того, как мы удалялись от реки, местность становилась все более неприветливой. Прохлада осталась позади, и солнце становилось все жарче, словно с каждым шагом мы приближались к пасти раскаленной печи. Сухой шелест дикой, жесткой и острой, как бритва, травы пахас бравас очень напоминал шелест змей. Там, где не было пахас бравас, переплетались колючие заросли, а где не было зарослей, ощетинились жуткими иглами серо-зеленые кактусы. И над всем этим мертвая тишина.

Десять километров — небольшой путь. Но прошел час, а мы удалились от реки едва ли больше километра. А еще через час я понял, что заблудился. Я знал, что в подобных случаях надо остановиться, успокоиться, сориентироваться. Легко сказать! Солнце стало у нас над головой, и, по-видимому, навечно. Его словно гвоздями прибили к небу, а те гвозди, что остались после этой дьявольской работы, падали сверху и впивались в шею, в виски, в мозг.

В голову начала лезть всякая чепуха: вспомнился рассказ про двух студентов, растерзанных пумой, про инженера из Санта-Фе. У этого гринго (в Кордобе слово «гринго» может означать кого угодно — от американца до поляка) было хобби: он собирал красивых местных птиц и делал чучела. Однажды утром инженер, оставив молодую жену в пансионате, отправился за очередными птицами. Больше он не вернулся. Его нашли два дня спустя. Неизвестно, кто его укусил. От подобных мыслей пересохло в горле.

Да еще у меня за спиной начал ныть Леонардо.

Мальчику было двенадцать лет; он упросил меня, чтобы я взял его с собой. Сейчас он хныкал — хотел воды, а воды у меня не было. Ориентира тоже не было — вокруг только пахас бравас, колючки и кактусы. И камни. Серые, розовые, белые, напоминающие черепа иссохших животных.

Нужно было куда-то идти, и я решил, оставив Кабаланго за спиной, идти строго вперед. Таким путем, надеялся я, рано или поздно выйдешь на шоссе, неважно где именно.

Вначале я пытался подбодрить мальчика, но из пересохших губ выползали неуклюжие, шершавые слова, и вскоре я замолчал. Леонардо тоже перестал хныкать и следовал за мной с равнодушием обреченного. Так мы шли, не знаю сколько. Я перестал замечать колючки и то, что ремень ружья врезался в плечо. При подъемах я тащил Леонардо за руку, а при спусках он съезжал на моей спине. Шоссе все не было; не было и других признаков человеческого бытия, словно цивилизация отодвинулась от нас на тысячу километров.

На вершине очередного холма я остановился. Спуск был очень крутым; внизу виднелись деревья, а за ними все те же зеленые, серые — жухлые тона. Я глотнул побольше воздуха, крикнул мальчику: «Держись за меня!» — и ринулся вниз. Меня оглушили падение, грохот камней и лай собак.

«Симарронес!» — молнией обожгло мозги.

Стаи одичавших собак бродили вокруг селений. Они задирали цепных псов, домашний скот. Были случаи, когда симарронес калечили людей, вступивших в схватку с ними.

На нас мчалась целая стая — оглушительный лай и рычанье. Жуткое мелькание красных языков, белых клыков и вздыбленной шерсти. Я прижал спиной мальчика к камням, инстинктивно подавшись назад. А правая рука сама по себе взметнулась, выбросив вперед ружье.

— Назад! — как выстрел грянул крик.

И в то же мгновенье все стихло. Собаки сразу осели.

— Не бойтесь, сеньор, они вас не тронут.

Передо мной стоял тот самый всадник.

— Успокойтесь, сеньор, опустите ружье.

Несколько минут спустя, смыв кровь с царапин и ссадин, освежившись холодной родниковой водой, мы сидели в ранчо. Я уже знал, что хозяина зовут дон Рохас и что люди, расположившиеся вокруг нас, его сыновья. Их было шестеро. В свою очередь, дон Рохас, узнав, где я живу, сразу определил:

— Вы сын дона Элиаса. Он у нас недавно; у него хорошая собака.

В полумраке ранчо трудно было определить возраст этих людей. Самому младшему, сидевшему напротив меня, пожалуй, было лет двадцать пять; хозяину на первый взгляд около шестидесяти. Потом-то я узнал, что дону Рохасу минуло восемьдесят.

Когда глаза привыкли к скудному освещению, я начал различать то, что находилось внутри. Стены были сложены из камня. Крышей служили высохшие на солнце шкуры. Такая же шкура висела у входа вместо двери; множество шкур, мехом внутрь, свисало с балок крыши, с кого они сняты были, не берусь судить. Какая-то утварь была свалена в кучу у стены; рядом лежали два седла. Из того, что можно было назвать мебелью, я насчитал пять грубо сколоченных табуреток. Вот, пожалуй, и все.

Городами в сьерре называют даже небольшие скопления домишек, где. проживает немногим более тысячи человек.

В самом центре ранчо стоял «фогон». В весьма вольном переводе это слово означает печь. В данном случае «печь» стояла на треножнике и напоминала вместительный котел. Прямо на золе стоял чайник; о его первоначальном цвете можно было лишь догадываться.

Мы сидели вокруг фогона и ждали, пока нагреется вода. Сосуд для матэ дон Рохас держал в руке наготове. Сосуд был великолепен: с искусной резьбой и серебряным ободком. Серебряной была и бомбилья — металлическая трубочка, через которую сосут настой. Жестянка с дикорастущим чаем йерба-матэ стояла у ног хозяина. Сахара не было. Матэ с сахаром — это для барышень. Гаучо пьет матэ горький, и название такому матэ «симаррон», как и дикой собаке.

Мы сидели и молчали. Гаучо не ведет светских бесед и по природной своей деликатности никогда не лезет с расспросами, считая, что собеседник сам волен сказать о себе то, что считает нужным.

Вода нагрелась, и дон Рохас протянул мне первый матэ. Это большая честь—получить первый матэ. Но с непривычки от такой чести скулы воротит, настолько первая порция настоя горька. А выпить нужно с достоинством, дабы не обидеть хозяина. Так и ходит матэ по кругу: два-три глотка через металлическую трубочку, и матэ возвращается к хозяину. Оттуда следует по кругу, и так часами. В провинции время не играет большой роли. Конечно, какой-нибудь утонченный европеец мог бы возражать против такого матэпития: не гигиенично, мол. Но в пампе не до этих тонкостей — если сосед пососал трубочку, вы тоже можете это сделать, ничего с вами не случится.

— Дайте парню поесть, — сказал дон Рохас, наливая очередную порцию.

Один из сыновей не спеша пошарил рукой в золе. Выудив оттуда лепешку, постучал ею по штанине и протянул Леонардо. Мальчик был так голоден, что сразу заработал челюстями, и прилипшие к лепешке угольки затрещали у него на зубах. У меня тоже потекли слюнки. Но мальчик есть мальчик, а мужчина — мужчина. Мужчину, который пробыл в сьерре каких-то шесть часов и отклонился от дома на каких-то десять километров, лепешками не угощают — может обидеться.

Я выдержал матэпитие около часа. Приличия были соблюдены, можно было двигаться дальше. Мы сели на предложенных нам лошадей — «Не старайтесь править, сеньор, лошадь сама вас довезет!» — и поехали следом за одним из сыновей, которого дон Рохас дал нам в проводники. Собачий эскорт провожал нас до самого дома.

«Нет, мы не конокрады!»

Шесть братьев Рохас стояли у стойки, и перед ними — шесть пустых стаканов. Я рассчитался с Мухамедом за прошедший месяц; он перечеркнул исписанную страницу, старательно переписал на новой очередной заказ. Засунул карандаш за ухо, проткнув курчавые волосы.

— Как поживает ваш сосед? — спросил Мухамед, наливая две стопки анисовой водки. За уплаченный счет полагается пропустить по рюмочке, таков обычай. Глаза братьев дружно провожали бутылку — нетрудно было догадаться, что означали эти взгляды.

— Запишите бутылку анисовой в счет, Мухамед. И дайте шесть стопок.

Этого торговец не ожидал. Он с удивлением посмотрел на меня.

— Простите, сеньор. Этим, что ли?

— Да. А что?

Делая вид, что смахивает соринку с прилавка, Мухамед наклонился ко мне и прошептал:

— Это же конокрады, сеньор.

Теперь пришла моя очередь удивляться. Но отступать было поздно.

— Все равно, Мухамед.

— Ваше дело.

Братья охотно потеснились. В их движениях не было и тени услужливости, своими улыбками они меня не приветствовали, а просто с любопытством ждали, что будет дальше.

— Я перед вами в долгу, амигос. Да вот только сейчас подвернулся случай поблагодарить вас.

— Пустяки, сеньор. Стоит ли об этом упоминать, — сказал старший брат.

— И все-таки, спасибо.

— Да уж, право, не за что.

Тогда, в ранчо, говорил отец. От сыновей я не услышал ни единого слова. Сейчас говорил только старший брат, остальные скупо улыбались, неторопливо потягивая душистую, сладкую водку. Они определенно не походили на конокрадов. Во всяком случае, на тех конокрадов, что показывали в ковбойских фильмах. И в то же время было в них что-то необычное — в скупых улыбках, в прищуре глаз, в особой, еле заметной расслабленности чувствовалась сила людей, уверенных в себе.

— Нет, мы не конокрады... — В голосе старого гаучо прозвучала скорее печаль, чем обида. — Охотники мы. И к тому же мои ребята в лошадях неплохо разбираются.

Мы сидели на крыльце нашего дома, день был теплым и тихим. По небу, сине-голубому, плыли белые облака, недозрелым апельсином висело солнце. Захваченный воспоминаниями, после первого глотка дон Рохас больше не прикасался ни к стакану с «Чинзано», ни к маслинам, которые моя мать подала к вермуту.

Разговор начался, с того, что я битых полчаса объяснял дону Рохасу, что означает слово «украинцы». Результатом этих объяснений был вопрос: «Вроде русских, значит?»

— Да, почти, — наконец сдался я.

— То-то я вижу, что вы непохожи на других гринго. А я их, считайте, всех перевидал. — И глаза дона Рохаса стали как щелки. Две морщины в бесчисленном количестве морщин на его лице.

Сначала была кочевая жизнь с объездчиком-отцом — матери он не помнил. «С восьми лет неплохо держался на коне», — светлый лучик на мгновенье оживил его глаза. Но тут же погас. В пятнадцать не стало отца. Погиб в заварушке за какого-то политикана, имя которого дон Рохас даже не помнит. Потом была большая война в Европе.

Запомнилась она потому, что мясо и пшеницу у нас никто не покупал. Кукурузу сжигали в паровозах. Я работал тогда пеоном на большой эстансии. Денег нам не платили, не было. Скот ничего не стоил, можно было зарезать любую телку, только шкуру нужно было оставить хозяину. Обносились мы до невозможности и ходили как нищие.

Дон Рохас взял стакан, но пить не стал. Недолго помолчал.

— На праздник мая (25 мая празднуется День независимости) приехал хозяин. Как звали этого гринго, и не скажешь, такая уж фамилия... потом оказалось, что он вообще не гринго, а наш земляк. Только из Буэнос-Айреса, понимаете? Был большой праздник, асадо и вино. Скачки, вечером танцы. А на следующий день тех, что помоложе, забрали в рекруты. Вручили нам по три песо, а документов не дали. Мы редко когда видели наши документы: они вечно у кого-то были — то за долги, то выборы там какие-нибудь, знаете? Я попал в Росарио. Ничего там не было тогда, в этом Росарио. Ничего хорошего — одни нищие и проститутки. Не знаю, как сейчас, но тогда... По субботам нас выгоняли из казармы, чтобы не кормить, думаю я. Капитан был у нас такой пройдоха! Так вот, нас подкармливали проститутки. Они и одежду нам штопали. Что бы там ни говорили, а девчонки были хорошие: без них не знаю как бы мы... ну да ладно, чего уж там! Одна даже читать меня научила. Учительницей была когда-то.

На дороге появился сеньор Отто, смиренный и благообразный, — сеньора Кристина к этому времени уже вернулась из поездки. Поравнявшись с калиткой, сеньор Отто учтиво поднял панамку.

— Добрый день!

— Добрый день, сеньор Отто, — ответил я.

Дон Рохас, опустив глаза, промолчал. Долго сидел он так...

— А потом, дон Рохас?

— Многое было потом...

— И все-таки, дон Рохас?

— Сплошные гринго были потом! Вагонетки соли в Сан-Николас были потом! Двадцать сентаво за вагонетку, а там тонна. И босиком, босиком, потому что альпаргатов — сандалий веревочных — было жалко! Ведь хозяин был гринго!

Глаза старого гаучо сверкали. Он выкрикивал, размахивая руками перед моим лицом.

— А потом была бойня в Буэнос-Айресе, сеньор! Пудовым молотом по голове, и нож в брюхо. По колено в крови. Двенадцать часов.

Гнев клокотал в груди дона Рохаса, душил его. Я не знал, как успокоить старого человека, голос которого переходил в невнятный хрип.

Больше о жизни дона Рохаса я ничего не узнал. Так некстати появившийся сеньор Отто вызвал гнев старого гаучо, оборвал его рассказ. Но и услышанного было достаточно для того, чтобы задуматься. Увиденное мною в Сьерра-де-Кордоба шло вразрез со всем тем, чему меня учили сначала в школе, а потом в колледже. Ведь Кордоба — не самая отсталая аргентинская провинция. Ее называют «просвещенная Кордоба», хотя в рассказе дона Рохаса слово «школа» ни разу не прозвучало...

Больше дона Рохаса и его сыновей я не видел. Но услышал о них три года спустя, вернувшись в сьерру уже не студентом колледжа, а служащим торговой фирмы «Мак-Харди и Браун».

Младший сын...

Его звали Роке, если только память мне не изменяет. Одевался он лучше остальных братьев и не мог не нравиться девушкам. Густые, не просто черные, а вороньего крыла волосы обрамляли красивое лицо непередаваемого матового оттенка. Соловый конь, на которого он садился с легкостью и грацией кошки, оскалив зубы, танцевал под ним. На это стоило посмотреть. И за Роке бежали ребятишки, повизгивая от зависти и восторга.

Наездник он был лихой. Рассказывают, что на праздник винограда дон Сегундо Агиляр присылал из провинции Мендоса за ним, не желая доверять никому другому своего рыжего жеребца. Сто тысяч принес тогда Роке богатому эстансиеро на копытах быстрого, как ветер, Лусеро.

Роке, как и его братья, никогда и нигде не учился. Благодаря природной смекалке он кое-как — зато совершенно самостоятельно — научился читать и не без труда выводил свою фамилию в тех редких случаях, когда без этого нельзя было обойтись.

Было время, когда и его манили, дразня воображение, огни большого города. Он решил попытать счастья недалеко от дома, в только что начавших работать заводах «Фиат». Но продержался там недолго, его свободолюбивое естество восстало против порядков, царивших на этом заводе, где все начальники были гринго. Что еще хуже, квалифицированные рабочие, большей частью приехавшие из Буэнос-Айреса, его просто игнорировали. Он просто плакал, скулил как щенок от обиды и одиночества в огромных, лязгающих и грохочущих цехах. Конечно, слез его никто не видел, все переживал внутри. Внешне, прикрывая свою растерянность, вел себя вызывающе, грубил и задирался. Вечерами, причесанный и переодетый во все лучшее, спускался в город. И там никто не обращал на него внимания. А если и обращал, то только для того, чтобы прыснуть ему вслед: «Деревенщина!..» Иногда дело доходило до драки. Раза два побывал в полицейском участке, где его бил наотмашь по лицу какой-то капрал с пустыми глазами. Через месяц его уволили; он не особенно огорчился, наоборот, на душе стало спокойно. Характеристику, которую ему дали, он, не читая, выбросил в сточную канаву по дороге на автобусную станцию.

Когда Роке входил в ранчо, уже зажглась вечерняя звезда. Отец и братья сидели вокруг очага и пили матэ. Он сел в круг так, словно выходил на двор: никаких расспросов не последовало. Немного погодя братья стали собираться на охоту, и он занял свое обычное место...

...И дочь сеньора

Анна-Мария пьянела от утреннего воздуха, наполненного запахами лаванды и мяты. Ей хотелось кружиться на этой чистой, умытой росой траве, среди ярких, как бабочки, цветов. Пение птиц доносилось до ее слуха, все было так хорошо! Так хорошо, что...

— Ах, папа! Папочка...

Сеньору Отто было не до птиц. Красный и потный, он пыхтел в машине и никак не мог попасть в проклятые ворота, задевая столбы то правым, то левым крылом. Пошире нужно было делать, черт! Сеньора Кристина стояла на крыльце и любовалась дочерью. Заметив наконец мать, Анна-Мария всплеснула руками и побежала к ней.

— Ах, мамочка! Такая красота, что... А озеро, знаешь, какое? Розовое! Мы чуть не заехали в него на машине!

Сеньор Отто попал наконец машиной в ворота. Продолжая восторженно щебетать, дочь с матерью скрылись в доме. Анна-Мария выбежала на дорогу несколько минут спустя, когда запел рожок и из-за электростанции показалось стадо коров. Пока бидон наполнялся пенистым молоком, девушка носилась вокруг стада, охая, ахая и смеясь. Потом она еще долго стояла на дороге, провожая глазами удаляющееся стадо и слушая мелодичное, чуть печальное пение пастушьего рожка.

Немаловажное значение в светской жизни Танти, да и всех провинциальных городов, имеет воскресная месса в одиннадцать часов.

Месса в одиннадцать часов воспета поэтами, и один только господь бог знает, сколько романов началось со встречи на этой мессе. Сколько юных аргентинок, собираясь на мессу, мечтали не столько припасть к стопам Христа, сколько коснуться руки любимого у чаши со святой водой.

Взоры почтенных матрон обращаются больше к потенциальным женихам, чем к алтарю, а богобоязненные невесты, слушая слова проповеди с пятое на десятое, нетерпеливо ожидают конца мессы, чтобы под сенью святой церкви, в те минуты, когда матери обмениваются новостями, накопившимися за неделю, выслушать любовный шепот.

В то воскресенье вниманием прихожан завладела Анна-Мария. В планах сеньоры Кристины относительно будущего дочери город Танти никакой роли не играл, просто надо девочке отдохнуть после лицея, а потом — в столицу. Среди юношей, присутствующих на мессе, не было ни одного, который в силу своего положения в обществе заслуживал бы хоть какого-нибудь внимания, и поэтому сеньора Кристина, не задерживаясь у входа, направилась с Анной-Марией домой. Переходя улицу, они остановились, так как перед ними, загораживая дорогу, затанцевал соловый конь, а всадник, не обращая внимания на сеньору, принялся осыпать девушку затейливыми комплиментами, в которых, как и водится в провинции, были и солнце, и небо, и цветы. Процедура длилась довольно долго и закончилась выражением благодарности в адрес мамы, создавшей такую прекрасную дочь.

Сеньора Кристина, не один год прожившая в сьерре, отнеслась к порыву юноши так, как бы отнеслась к появлению любого другого местного создания, скажем, игуаны или козла. Анна-Мария вначале испугалась: уж слишком неожиданно появился перед ней танцующий конь. Потом наивные слова комплиментов вызвали у нее улыбку. Но это лицо, этот конь, эти белоснежные зубы! Анна-Мария опустила глаза, прижалась к матери. Когда она вновь посмотрела на дорогу, всадника уже не было.

...Он появился на следующий день, когда Анна-Мария на звук пастушьего рожка выбежала из дома с кувшином в руках. Она замерла у калитки в ожидании новых знаков внимания. Но Роке ничего не сказал. Красиво подбоченясь, даже не посмотрев в ее сторону, он проехал мимо.

Анну-Марию охватила досада. Она была уверена, что Роке заговорит с ней, иначе зачем ему было появляться у их дома? А он проехал, словно она — куст у дороги.

— Сколько будете брать, сеньорита? — спросил пастух, у которого были свои заботы: солнце уже вон где, а ему до обеда нужно обойти со своим стадом не один десяток клиентов.

Анна-Мария, взяв полный кувшин молока, — сколько велела купить мать, она не помнила, — побежала к дому. А пастух Педро торопливо погнал свое стадо к следующему дому.

...О том, что Роке стал ухаживать за богатой сеньоритой, вскоре уже знала вся округа. Молва достигла и уединенного ранчо, встревожив старого гаучо. Сердцем дон Рохас почувствовал недоброе. Чего добивается его сын? Любви красивой горожанки? Да знает ли он, чем им всем грозит такая любовь?

Откладывать дальше было нельзя, и дон Рохас решил поговорить с сыном.

Разговора не вышло. Роке молчал. Опустив голову, он слушал отца, кончиком альпаргата сгребая мелкие камушки в кучку. Обеими руками он держал хлыст, сплетенный из тонких ремешков сыромятной кожи — подарок отца, — и только побелевшие суставы пальцев выдавали силу его внутреннего переживания.

— Роке, послушай меня... — Дон Рохас умолк, увидев глаза сына.

Широко раскрытые на побледневшем лице, они были как бездна. И глубоко в этой открывшейся пустоте старый гаучо заметил холодное пламя ненависти.

— Святая Дева, смилуйся над нами...

Сеньор Отто никак не мог понять, чего от него хочет жена. Зачем им именно сейчас уезжать в Буэнос-Айрес? Одна мысль о поездке в столицу, где звучат выстрелы и рвутся бомбы террористов, выводила сеньора Отто из себя.

— Ах, дочь! Что она натворила, наша дочь?

— Отто, за ней увязался какой-то местный парень. И похоже, что она теряет голову, если только уже не потеряла. О нас люди говорят.

— Какие такие «люди»? И что они могут говорить о моей дочери? Кто этот паршивец, ты хоть знаешь?

— Сын старого Рохаса, кажется. Самый младший.

— Да ты в своем уме?! Какой-то конокрад увязался за моей дочерью! И только поэтому мы должны уехать в Буэнос-Айрес! Как бы не так, черт побери!

— Не горячись, Отто. Лучше послушай...

— Не хочу я ничего слушать. Я из него чучело сделаю, из этого... Доннерветтер нох айнмаль!

— Отто, не горячись, прошу тебя!

Роке заметил выскочившего из-за изгороди сеньора Отто, когда тот с дробовиком в руке оказался на дороге. Размахивая ружьем, Отто выкрикивал прямо в морду лошади:

— Слушай ты, чертов ублюдок! Ты что это задумал, тварь... — От злости сеньор Отто не находил нужных слов.

В бешенство его приводило еще и то, что, так опрометчиво выскочив на дорогу, он очутился впереди лошади, которая сейчас загораживала от него всадника. Все его попытки обойти лошадь натыкались на оскаленную ее морду.

Он бесился от бессилия и уже не выкрикивал, а хрипел самые непристойные ругательства. Еще миг, и он бы очутился в канаве. Собрав все свои силы, Отто отпрыгнул от лошади, вскинул ружье. Но выстрелить не успел. Лошадь опрокинула его, промчалась над ним, покосив кровавым глазом.

Гринго долго поднимался, стряхивая с себя пыль. Лицо пылало от пережитого унижения. Когда он наконец поднял глаза, то в сотне метров от себя увидел улыбающегося Роке. Лошадь в нетерпении била по земле копытом.

Вечером Анна-Мария, улучив момент, когда родители были заняты своими делами, незаметно выскользнула из дома. Она направилась туда, куда ей, через пастуха Педро, указал Роке, — к небольшой поляне за электростанцией. Противоречивые чувства боролись в душе девушки, заставляя ее то ускорять шаг, то останавливаться в тревоге. Идя на свидание с Роке, она поступала нехорошо, и знала это. С ней ласково и убедительно говорила мать, и совсем неласково отец. Она же оправдывала себя тем, что увидит Роке, скажет ему, что ей запретили встречаться с ним, что она сама этого не хочет, что у нее есть жених, наконец. И вернется домой.

На поляне все получилось не так. Увидев Роке, Анна-Мария почувствовала, как дрожь пробирает ее тело и предательски слабеют ноги. Сильные руки подхватили ее, и она, глубоко вздохнув, без единого слова замерла у него на груди.

Несколько минут спустя соловый конь увозил ее в звездную, пахнувшую мятой и лавандой тишину ночи.

Окружить незаметно ранчо оказалось невозможным — свора собак подняла оглушительный лай, некоторые бросались на лошадей полицейских, и их пришлось пристрелить. Заметались лошади в загоне, и сквозь весь этот шум возбужденный голос комиссара потребовал:

— Роке, выходи! Руки вверх и не дури, парень!

В дверях ранчо показался дон Рохас в наспех накинутом пончо, босой.

— Что такое, комиссар? Зачем вам мой сын?

— Пусть выходит, Рохас. И один, так будет лучше.

— Его нет. Нет с утра. Зачем вам Роке?

Дон Рохас понял, что случилась беда. Затягивая разговор с комиссаром, он думал о том, как спасти сына, как отвести от него первый, самый страшный удар. От комиссара он ничего хорошего не ожидал. Это был комиссар, каких много в провинции: с богатыми — услужлив, к беднякам — беспощаден. Дела Роке были совсем плохи. То, что сделал Роке, была месть. Он не любил эту девушку, и потому его поступок был подлым даже в глазах отца. Пусть сеньор Отто негодяй, но чем виновата дочь? Но Роке его сын. Самый младший и дорогой его сердцу сын. И они его убьют. Убьют, если он не сумеет удержать комиссара и всю эту свору возбужденных полицейских.

— Зачем вам Роке, комиссар? Что он сделал?

Гаучо — ковбой аргентинской степи, непременный участник сельского праздника.

Комиссар понял, что Роке и в самом деле нет в ранчо. По правде говоря, он не надеялся найти его здесь и приехал со своими «миликос», чтобы потом его не упрекнули в бездеятельности. Сейчас он подумывал о том, не забрать ли ему этих голодранцев в комиссарию до утра. Может, кто-нибудь из братьев знает, где Роке. До утра он сумеет это выяснить. Во всяком случае, рыскать в темноте по сьерре не имело ни малейшего смысла. Еще напорешься на нож этого сумасшедшего!

— Роке увез дочь сеньора Отто. А ей нет еще восемнадцати. Что ты на это скажешь, Рохас? А остальные твои щенки где? Пусть выходят и становятся к стенке. К лошадям не подходить! И чтобы без фокусов, нас много. Ты меня понял, Рохас?

Да, старый Рохас понял. Сейчас они убедятся, что Роке один, и погонятся за ним.

— Слышите, ребята. Выходите, как сказал комиссар, и не дурите. Я вам приказываю!

Когда приказание комиссара было выполнено, дон Рохас подошел к нему.

— Слушайте, сеньор комиссар, мое слово твердое, вы это знаете. Я сам приведу вам Роке.

— Где он, Рохас?

— Я не знаю, где он. Но я его найду и приведу к вам.

Предложение было заманчивым, лучшего, пожалуй, и не придумать. Никто в округе не знал сьерру лучше этого старого гаучо, а его слову можно было верить. Чудаки, подобные ему, очень дорожат своей честью. А этого Роке так просто не возьмешь.

— Ладно, Рохас. Я тебе верю. А твоих щенков заберу. Чтобы ты вдруг не передумал. Ты меня понял?

Пять сыновей в окружении конных полицейских вышли со двора и вскоре растворились в темноте. А дон Рохас остался у входа опустевшего ранчо, склонив седую голову.

Искать Роке долго не пришлось. Направившись к шалашам, где братья укрывались от непогоды во время охоты, уже во втором дон Рохас увидел сына, сидевшего на камне. Пурпурная полоса разделила небо и землю. Гасли звезды, светало.

— Где девушка, Роке?

Сын, не вставая, кивнул головой в сторону шалаша.

На пончо, брошенном на охапку сухой травы, по-детски свернувшись калачиком, спала Анна-Мария. Дон Рохас осторожно разбудил ее. Девушка вскрикнула, увидев над собой незнакомое лицо старого гаучо.

— Не бойся, девочка. Я отвезу тебя домой.

Домой! Слово обожгло Анну-Марию. Как же она поедет домой?

Там отец, мать. Как же она... А Роке? Как теперь без Роке?

— Не поеду я домой! — Анна-Мария отшатнулась, забившись в угол шалаша. — Не поеду! Роке!

— Слушай, девочка...

— Нет! Нет! Роке! Где Роке, что вы с ним сделали? Роке! Роке!!

Дон Рохас вышел и сказал сыну:

— Иди успокой ее.

Притихшую девушку дон Рохас посадил на коня впереди себя, и по сверкающей утренней росой траве они поехали к поселку. Роке ехал чуть позади отца. Он старался не смотреть на золотистые волосы Анны-Марии. На сердце было тяжело, а в душе пусто. Он ехал, не чувствуя ни удовлетворения, ни раскаяния, навстречу своей судьбе.

Когда перед глазами показался поселок, дон Рохас, не поворачивая головы, сказал сыну:

— Ты подожди здесь. Я отвезу девушку домой.

Роке остановился, посмотрел вслед отцу, из-за спины которого виднелись золотистые волосы и голубой лоскуток платья Анны-Марии. Выстрелов Роке не услышал. Он упал с коня, убитый в спину, на еще не успевшую согреться землю. В его глазах не было даже удивления. В их черной, теперь уже мертвой, пустоте двумя светлыми точками отражалось утреннее солнце.

...Прищурив глаза от дыма сигареты, комиссар, склонившись над столом, заполнял бланк донесения.

«В полицейское управление.

По делу...»

Затянувшись в последний раз, он привычным жестом выбросил окурок в раскрытое окно и вывел твердым почерком:

«Попытка к бунту».

В. Ляховчук

Рубрика: Без рубрики
Просмотров: 3845