Преодоление песка

01 августа 1979 года, 00:00

Преодоление песка

Форт в Алеге

Раннее мартовское утро, аэродром за углом улицы, жаркое солнце и еще прохладный металл автомашин, голубые бубу группы мавританцев. Их движения, как всегда, неторопливы и величавы.

Старенький «Дуглас» времен второй мировой войны стоит по ту сторону павильона для почетных лиц. Летчик-француз, сидящий в дверном проеме самолета, неторопливо поднимается и идет в кабину. Извергая клубы черного жирного дыма, начинают работать моторы «Дугласа».

Мы — префект, местные журналисты, представитель Франс Пресс Жилле и я — направляемся в многодневную поездку по стране.

Самолет взлетает навстречу песчаному ветру — и горизонт перестает выделяться на фоне неба, за иллюминатором все слилось в желто-бурый цвет, и кажется, что не мы, а пустыня поднялась и сомкнулась над нами.

Спустя два часа наш «лендровер» пробирается в Алеге сквозь воспаленный багрово-желтый туман, в котором угадываются верблюжьи морды и голубые пятна всадников в традиционных бубу. Верблюды глухо ревут, в гуще толпы бьют барабаны, кричат танцующие женщины в черных накидках. «Лендровер», резко задрав капот, начинает с ревом карабкаться «уда-то. Машина вкатывается через каменные ворота в небольшой дворик и, высадив нас, тотчас съезжает вниз, чтобы освободить место следующей.

Мощные парапеты ограждают прямоугольную террасу, устланную циновками м коврами. В центре террасы — .несколько приземистых зданий. Парапеты, терраса, строения — это бывший французский форт, стоящий на срезанной вершине огромного каменистого холма. Внизу к подножию холма приткнулось несколько рядов мертво-квадратных домов, словно ища спасения, безопасности в угрожающей безжизненности пустыни.

Между крышами домиков был натянут огромный полосатый тент, на циновках в изобилии валялись кожаные и парчовые подушки. Пахло горящими углями и мятой. У жаровен, присев на корточки, хлопотали слуги, занятые приготовлением зеленого чая; уставив медные подносы двумя-тремя десятками маленьких граненых стаканчиков, наполненных на одну треть, они обносили гостей. Стаканчики были липкие от приторно-сладкого чая, кстати, прекрасно утоляющего жажду.

Я сидел на циновке и смотрел, как пространство под тентом заполнялось людьми. Они непринужденно садились, ложились на ковры — одни плотно закутавшись в свои бубу, другие — распуская их вокруг себя. Префект вышел из домика, огляделся неторопливо. Остановил взгляд на наших нелепых — здесь — фигурах, насмешливо прищурился:

— Неужели в этих брюках удобно лежать?

Едва он обронил эти слова, как появился служитель с кипой голубой ткани.

— Сейруал! — сказал префект, вытаскивая из килы мелко плиссированные необъятные шаровары, тесно стянутые в поясе и под коленом.

— Хаули! — теперь он протягивал длинные и узкие полосы голубой ткани.

Мы с Жилле неловко мотаем хаули на головы. Мавританцы сдержанно улыбаются. Один не выдерживает: разматывает свой тюрбан и со снисходительным видом старшины, обучающего новобранца искусству наворачивать портянки, демонстрирует, как повязывать хаули. Он оставляет под подбородком небольшую петлю и показывает, зачем она нужна.

Преодоление песка

— Нет песка, хорошо дышать, — говорит он, разводя руками и не притрагиваясь к петле.

— Песок, кругом песок, очень плохо, — надвигает он петлю на лицо, закрыв тканью рот и нос.

Спасибо хаули! Он не раз сослужил мне службу впоследствии, защищая иссохший рот и ноздри от острого, как наждак, песка.

После чая подали «зриг» — верблюжье молоко, разбавленное водой и подслащенное сахаром. Огромную плошку передают из рук в руки; несколько глотков — и я с трудом удерживаюсь, чтобы не сообщить соседям: «зриг» удивительно похож на растаявшее мороженое.

Потом наступает очередь «мешуи» — слуги втаскивают на огромных подносах бараньи туши, целиком зажаренные на огне. Местные овцы напоминают скорее борзых собак своими длинными тонкими ногами, поджаростью — в них нет ни жирники. Мне подгладывают лучшие куски, но я с трудом прожевываю жесткое полусырое мясо. Подают финиюи, начинается концерт. Женщины в черных покрывалах, пропитанных краской индиго и оттого пачкающих, как лента пишущей машинки, сбились в плотную кучку, и, подыгрывая себе на странных инструментах — сочетание примитивной арфы и барабана, — поют, убыстряя и убыстряя ритм. Потом высокий длиннолицый мавританец, заложив за плечи пастушескую палку, изображает в нехитром танце-пантомиме пастуха, потерявшего верблюда в пустыне. Сосед толкает меня в бок:

— Он лучше всех танцует этот танец...

— А кто еще умеет его танцевать?

— Как это — кто еще? Все. И я тоже.

Ибо нет мавританца, не терявшего в своей жизни хотя бы одного верблюда.

Верблюжье царство

Утром я просыпаюсь от рева верблюдов. Над Алегом ни облачка, от вчерашнего песчаного ветра не осталось и следа, но и яркий солнечный свет не может рассеять ощущение мертвенности, которое исходит от голых глинобитных кварталов, окруживших форт. На городской площади, которая, по сути дела, представляет собой просто утоптанную часть пустыни, плотно сгрудились верблюды. Время от времени появляется маленький серый ослик, он пересекает площадь по диагонали, волоча за собой длинную, метров в шестьдесят, веревку. Его подгоняет мальчишка. Обратно ослик идет сам, а мальчишка бежит впереди него, сматывая веревку на ходу.

Ослики всегда выглядят покорно, но этот семенит по площади с особенно обреченным видом. Сквозь пыль, давку, резкие запахи, крики погонщиков пробираюсь к центру площади. Прямо в земле зияет отверстие колодца, обложенное каменными плитами, над дырой — грубо сколоченная деревянная тренога, отполированная до зеркального блеска. Через нее и перекинут канат, уходящий в колодец. Измазанный сырым песком старик мавританец в пропитанных водой, облепивших ноги шароварах заглядывает в колодец и машет рукой. Мальчишка бьет ослика палкой, и тот начинает переступать ногами... Канат натягивается, как струна, ослик ступает тяжелее и наконец исчезает за частоколом верблюжьих ног. Лишь через несколько минут из колодца появляется огромная бадья с водой. Старик с подручными подхватывают ее и опрокидывают в деревянное корыто. Верблюды, отталкивая друг друга, тянутся узкими мордами к корыту, а ослик грустно бредет назад.

За городской площадью пустыня кажется взбугрившейся до самого горизонта — сотни верблюдов лежат, стоят, бродят на огромном пространстве вокруг Алега, создавая причудливый лабиринт, который продолжает городские кварталы. Хозяева верблюдов кочуют в радиусе ста километров от города и преодолели это пространство, покинув свои кочевья, специально к празднику.

Меня окружает грубый и простой мир — пыльная шерсть на истертых верблюжьих боках, черные от верблюжьего пота кожаные седла и ремни, домотканые полотнища палаток, закопченная медь тазов и чайников. Самое сложное изделие здесь — это немыслимой древности кремневые ружья, притороченные к седлам кочевников.

Седло для езды на дромадере представляет собой неглубокую кожаную чашу, которую привязывают ремнями к передней части верблюжьего горба. В бортах чаши сделаны две прорези для ног всадника. На этом описание седла можно закончить.

Почуяв тяжесть седока, лежащий верблюд встает сначала на задние, а потом на передние ноги так стремительно, словно пытается выбросить человека из седла. Естественно, я медленно сползаю с верблюда под откровенный смех кочевников. Молоденький солдат лихо прыгает в седло и, не шелохнувшись, возносится в небо на верблюжьем горбу. Он делает это отнюдь не с целью подчеркнуть мою неуклюжесть или похвастать своей ловкостью — мне кажется, мавританцы органически не способны даже к малейшему преувеличению своих достоинств, да и перед кем ему хвастать? Ему надоело сидеть целыми днями за рулем «лендровера», и он, грациозно покачиваясь в седле, пускает верблюда в неторопливый галоп по широкому кругу, просто чтобы размяться.

Песок

Мавритания — граница, грань трех стихий — неба, воды и песка. На берегу океана неподвижный прибой песчаных дюн выдерживает бесконечные удары океана в вечной схватке, где нет и не будет победителя.

В пустыне песок живет самостоятельной жизнью, не замечая ни растений, ни людей, ни животных. Он всюду, он полновластный хозяин пространства. Отряхиваться от песка в мавританской пустыне — занятие бессмысленное.

Немое пламя солнца пригибает к земле, тяжело растекается по голове, плечам. Смуглые лица, обтянутые иссохшей кожей, гибкие, какие-то бесплотные фигуры, очертания которых теряются в складках побелевших от времени бубу, вкрадчивые и удивительно точные движения.

То тут, то там над бурой массой лежащего стада всплывает верблюжий горб с всадником. Никому не кивнув на прощанье, бесстрастно глядя вперед, кочевник подхлестывает верблюда и ровной рысью пускает его в дрожащее от жара белесо-желтое марево.

У реки Сенегал

В Мавритании вот уже который год свирепствует засуха ( Засуха охватила многие страны «сахеля» — в Африке так называют природную зону полупустынь и пустынь, простирающуюся на территории Сомали, Эфиопии, Судана, Мали, Чада. (Примеч. авт.), и газеты мира публикуют выразительные снимки: потрескавшаяся земля, скелеты баранов и верблюдов. По дороге к Боге засуха предстает не столь театральной, но не менее драматичной стороной. Едем больше часа, и по мере нашего продвижения к югу земля постепенно покрывается травой! И все гуще и выше!

Рядом со мной, зажав между коленями старинную берданку, сидит губернатор V района Яхья ульд Абди.

— Яхья, — спрашиваю я, — а как же засуха? Смотри, какая трава!

— Да, — соглашается он. — Трава хорошая, давно такой не было. Здесь недавно шли дожди...

— А что же никто скот не пасет? — спрашиваю я тоном первооткрывателя.

Яхья отвечает сухо:

— Некого здесь пасти. Нет здесь скота совсем. Ни одной коровы, ни одного барана. Еще в прошлом году все погибли.

На десятки километров расстилается равнина, покрытая травой, но единственный признак жизни в ней — туча пыли от нашего каравана и куропатки, бродящие по обочине.

В Мавританию я приехал в 1972 году. Тогда я обнаружил, что мавританцы жили по своему собственному летосчислению, отдающему трагичностью и смирением. «Это пятый год засухи... Это было на третьем году засухи», — обязательно добавляли мои собеседники, вспоминая о каких-нибудь событиях.

Все ждали дождей. В 1973 году с неба на Мавританию не упало ни капли воды, в 1974 году тоже. В 1975 году осадки были, и даже сравнительно обильные. Но с ними тут же пришло другое бедствие — вместе с растениями пробудилась и саранча. Она уничтожила большую часть посевов.

Преодоление песка

В 1976 году дожди выпадали. Иногда. Но их было слишком мало.

Два последних года засуха не уходила с мавританской земли...

В Нуакшоте мне показывали старика, целыми днями бродившего от министерства к министерству, заходившего на радиостудию, в редакцию местной газеты. Он приходил, садился и молчал. Говорили, что он был одним /из богатейших людей Мавритании — его стада измерялись десятками тысяч голов. За год он потерял все, до последнего барана. Это было похоже на преувеличение. Оказывается, нет.

...Этнический состав населения Мавритании складывался как результат столкновения, впоследствии сосуществования, арабской и черной цивилизации. Берберы, древние карфагеняне, йеменцы, более поздние поколения арабов — от современников династии Альморавидов до коренных магрибинцев — и, наконец, жители древних империй Ганы, Мали участвовали в создании мавританской этнической мозаики. Сегодня в Мавритании различают (эта классификация условна и не является официальной) «белых» мавров, представителей собственно арабской ветви, «черных» мавров, или харратинов, и представителей негроидных племен — сараколе, пель, тукулер, волоф, — живущих на северном берегу реки Сенегал на узкой 30-километровой полосе более или менее орошаемых земель.

О потомках черных арабов из Мали, Сенегала, Ганы, усвоивших арабскую культуру, следует рассказать подробнее. «Черные» мавры — это фактически люди арабской культуры, давно забывшие язык и обычаи своих африканских предков и превратившиеся в заправских кочевников. Только характерные черты лица этих людей да цвет кожи напоминают о том, что их предки были пригнаны сюда в рабство после набегов на северные границы африканских империй. Харратины — тоже «черные» мавры. Они живут у своих хозяев на положении полуродственников, полудомочадцев, выполняя различные домашние работы, связанные с физическим трудом. Это няньки, стряпухи, они расставляют и свертывают палатки, собирают топливо, таскают тяжести...

После безжизненного Алега зелень Боге кажется праздничной декорацией. Здесь — у реки Сенегал — все контрастней, сочнее, особенно глубокие влажные тени деревьев. Преобладающие цвета в толпе — черный и белый — белые бубу, белые, расшитые бисером га-почки, белые платьица школьниц, белая парча одеяний местных матрон.

На чистенькой, политой водой, подметенной площади, окаймленной густой тенью акаций, — традиционная трибуна с навесом из ковров. Вдоль дорожки, ведущей к ступенькам на трибуну, — две тоненькие шеренги девчонок-подростков. Они стоят на самом солнцепеке, который кажется особенно жарким в десяти шагах от темной прохлады тени. Мы устраиваемся рядом с трибуной в этой тени и ждем. Наконец на площадь въезжает кортеж, после обычной суеты все рассаживаются на трибуне, префект начинает речь. Здесь он в отличие от Алега говорит на французском — хэсания (это мавританский диалект арабского языка, сохранивший, как утверждают специалисты, больше других диалектов черты подлинного арабского) местное население не знает.

И тут в переулках и улицах, прилегающих к площади, стремительно нарастает гул кавалькады, и спустя несколько мгновений пустое пространства площади заполняется облаком густой пыли. Сквозь «ее едва различимы шарахающиеся, теснящиеся, переступающие ногами верблюды. Пыль оседает, и видно, как на трибуну в упор глядят сотни невозмутимых всадников.

Официальная часть окончена. На каждом перекрестке — пляски. Бьют барабаны, свистят самодельные флейты — протолкаться сквозь толпу зрителей невозможно: гость ли, свой ли — орудуй локтями как хочешь, чтобы пробраться в первые ряды. В тесном кругу танцуют несколько девочек восьми-десяти лет и громко выкрикивают слова какой-то песни.

Ловлю в объектив изящно-гордые головки девчушек, их озорные и вместе с тем простодушные улыбки. Кто-то деликатно трогает меня за локоть — незнакомый европеец держит в руках фотоаппарат «Зенит-Е».

— Позвольте представиться, Жан-Люк... Исключено, что в Боге могут одновременно оказаться два француза с советскими фотоаппаратами. Я француз, так что можно почти с уверенностью сказать, что вы...

— Вы угадали, — смеюсь я. — Ваша логика безупречна, я из Советского Союза. Но откуда у вас «Зенит»?

Жан-Люк купил его в Париже перед отъездом в Африку. Пять лет безвыездно живет в Боге, преподает математику в местной школе. За это время аппарат ни разу не выходил из строя, а в Боге это очень важно: мастеров по фотоаппаратам, как это нетрудно предположить, ни в городе, ни в радиусе 500 километров от него нет.

Жан-Люк живет на втором этаже изрядно запущенного двухэтажного дома. Огромная комната, в которой всегда прохладный полумрак. Старые массивные кресла, раскладушка. Кондиционера нет, холодильник работает на керосине. Электричество? Подождем темноты, улыбается Жан-Люк, а там запустим движок...

Жан-Люк рассказывает, как полюбил жизнь, которую ведет а Боге: она бесхитростна, лишена комфорта, городских развлечений, зато дает возможность помогать местным ребятишкам, которые недоедают, часто болеют, однако тянутся к знанию...

— Их родители честны и трудолюбивы, но живут в страшной нищете, — говорит Жан-Люк. — Тут я ничего не могу изменить. Наша школа лишена элементарного оборудования — государство ничем пока не может нам помочь. Но главное — дети хотят учиться... Среди них есть такие светлые головы... Я не пытаюсь вообразить, будто исправляю последствия колониализма. Если бы мне не нравился мой образ жизни, я вряд ли остался бы здесь... Хотя, куда бы я девался во Франции?

К Жан Люку на огонек забредают гости. Это четверо его коллег — один из них прибыл сюда год назад и порывается говорить о политике, литературе, но его никто не поддерживает. Другой прожил здесь уже одиннадцать лет, женился на женщине тукулер: они тихо сидят рядом в дальнем углу, держа на коленях двух смуглокожих малышей. И застенчиво, односложно отвечают на реплики.

Оказавшиеся вместе в чужеродной глуши несколько французов не смогли, не захотели настроить себя на солидарность или хотя бы на равнодушно-сочувственное сосуществование соотечественников. Среди них полный разлад. Но движок куплен в складчину, и пора его запускать...

Работорговля, колониализм сотни лет вывозили из Африки, губили непосильным трудом миллионы людей — самых сильных, самых выносливых. Этот процесс продолжается и сейчас — уже в другой форме. Тысячи талантливых врачей, адвокатов, инженеров, преподавателей — остаются в бывших метрополиях, совращенные соблазнами западного общества. Взамен Европа посылает в африканские страны либо озлобленных неудачников, либо искателей заработка или острых ощущений...

...Эти пятеро, выброшенные из своего общества, безжалостного, обрекающего на прозябание, никогда и не смогли бы жить дружно — их не объединяет даже мысль о том, что они делают общее дело. Их объединяют только собственные неудачи: И озлобление.

Родной дом

Наутро песчаная равнина под колесами «лендроверов» на пути на север, в Тиджикджу сменяется базальтовым плато. Это уже не бездорожье — это хаос камней, по которым наши машины пробираются каким-то чудом.

В пятидесяти километрах от города останавливаемся у огромной скалы, заслоняющей горизонт. Вместе со всеми я иду к ее подножию, не понимая, куда так целеустремленно мы шагаем. Голубые бубу, развевающиеся на ветру, стягиваются к небольшой, поставленной вертикально плите, обложенной белыми камнями. Полустертая, изъеденная песком вязь арабских букв. Ей больше девятисот лет. Под плитой покоится прах основателя династии Альморавидов Бабакар бен Амара, сраженного в середине XI века на этом месте стрелой черного лучника. Все так же стояла эта скала, так же мрачно уходило к горизонту базальтовое плато, и, кажется, только вчера умолк здесь рев боевых верблюдов, ржание коней, затихли яростные крики сражающихся...

...И снова базальтовое мертвое пространство. Но за неделю впервые ощущаю в моих всегда невозмутимых мавританских спутниках неудержимое волнение.

— Рашид... — мечтательно говорят они. — Рашид... О Рашиде нельзя говорить, его надо увидеть... Это край земли...

И счастливо, почти по-детски, смеются...

«Лендровер» неожиданно останавливается. Плато обрывается прямо перед нами, и впереди, за рубежом угрюмого нагромождения черных камней — лучистая пустота. «Край земли». Солнечный свет невесомым потоком льется вниз, и, провожая его взглядом, я вижу белоснежную песчаную долину, окаймленную нежной зеленью пальм, яркое серебро водоемов, радужную пыль водопада — прекрасный, радостный, манящий мир, в котором, кажется, нет места печали.

И вечером у огня известный на всю Мавританию гриот Седати, с вдохновенным, излучающим сдержанный свет лицом, поет славу Рашиду...

Пение мавританских гриотов подчиняется сложнейшим и не совсем обычным музыкальным и эстетическим канонам. В пении гриотов различают так называемые «белый» и «черный» голоса, которые используются при исполнении строго определенных мелодий. Они отличаются друг от друга не только высотой, но и тембром звука. Гриот может импровизировать, но при этом всегда должен оставаться в рамках заданной мелодической темы.

Седати поет, закрывая нижнюю часть лица платком — зрелище раскрытого рта по местным канонам неэстетично и не должно нарушать восприятия мелодии и стихов...

...Не спрашивайте у мавританцев, почему они живут в пустыне... Здесь их дом, который хранит воспоминания, печаль и радость настоящего, надежды будущего.

Хлеб пустыни

Последний этап нашего путешествия — от Тиджикджи до Тишита, еще дальше в сердце мавританской пустыни — мы преодолеваем на самолете. Иного пути здесь нет. Сверкающие белизной горы дюн нависают над идеально плоской, покрытой мелкими черными камешками равниной. На ней грудой хаотично нагроможденных камней лежит город Тишит. Одиноко возвышается четырехугольная, легких линий башня местной мечети. Вблизи город кажется лишенным жизни. Это ощущение особенно остро в полдень: солнце затопляет невыносимо ярким светом пустыню, льющийся поток жары пригибает к земле в напряженной, готовой вот-вот взорваться тишине. В Тишите вдруг неожиданно сознаешь, что здесь все было так же и сто, и двести лет, и десять веков назад.

...Брожу по улочкам, напоминающим горные тропы, между каменными осыпями, в которых с трудом угадываются очертания жилищ, заглядываю в расселины между камнями — они оказываются окнами, глубокие пещеры — комнатами...

Ловко прыгая с камня на камень, за мной неотступно следуют мальчишки, из прохладного мрака окон ко мне обращены дружелюбные улыбки людей, занятых своими делами, — здесь мать нянчит ребенка, там отрывается от починки седла седобородый старик, еще дальше — женщина прядет верблюжью шерсть...

Несколько клочков земли, отвоеванных у пустыни тяжким, долгим, изнурительным трудом этих людей, воспринимаешь как торжество живого над мертвым. И грубо испеченные, вывалянные в песке и золе лепешки из тишитского зерна, которые ешь за одним столом или, вернее, за одним блюдом с мавританцами, вырастают в символ.

...Вагончики американских геологов, ведущих поиски нефти, и несколько огромных грузовиков-трубовозов кажутся нелепыми, декоративными, инородными в этом первозданном пейзаже, в пятидесяти метрах от Тишита. Их воспринимаешь как чуждое, неживое.

Иду знакомиться с американцами. Их десять человек. При ближайшем знакомстве выясняется, что собственно американцев всего трое. Остальные в США или не бывали вообще, или посещали их туристами. Это француз, два англичанина, ирландец, два испанца и даже один пакистанец. Все они работают на фирму «Тексаюо».

Мой вопрос о результатах поисков нефти вызывает у всех дежурно-огорченное выражение на лицах.

— Увы, никакой нефти мы не нашли, — отвечает француз. — По той простой причине, что ее здесь нет вообще...

— А что ж вы тогда здесь делаете?

— О, вы знаете, тут есть всякая специфика, — хором оживляются мои собеседники, — надо закончить съемку местности, анализы, отчетность.

Нефть они нашли. И я, и они это прекрасно знаем. В Нуакшоте об этом известно давно, хотя официальных сообщений не было. «Тексако» знает, что, кроме нее, никто не сможет проложить тысячекилометровый трубопровод через пустыню к океану. Поэтому она спокойно оставляет мавританскую нефть про запас на те времена, когда лет через десять-пятнадцать иссякнет какой-нибудь прииск «Тексако» в Техасе или Саудовской Аравии...

Но Мавритания нуждается в средствах сегодня.

...Мы въезжаем в долину между двумя грядами скал. Скалы сдвигаются, уже становится пространство между ними, и, наконец, дальше пути нет. Дорогу преграждает сооружение, напоминающее крепостную стену грубой кладки. Если бы не железные створки ворот, вмурованных посредине, ее можно было бы принять за естественное скальное образование.

Я строю различные предположения о назначении этого нагромождения камней, а проходящий мимо Яхья увлекает меня за собой:

— Пошли на плотину!

— Куда? — оторопело переспрашиваю я.

— На плотину, вот же она, — показывает Яхья на груду камней...

Плотина в пустыне. Дрожание раскаленного воздуха, иссохшая, покрытая глубокими трещинами, рассыпающаяся в серую пыль земля — все это исключает из воображения само понятие влаги...

— Идем, идем, — повторяет Яхья. Мы перебираемся через стену.

Скалы снова расступаются, небольшое пространство между ними покрыто какими-то стеблями, одинокими, чахлыми. Подхожу ближе:

— Пшеница!

— Нет, — невозмутимо поправляет Яхья, — это рожь...

Я вспомнил о другом хлебе — на причале Нуакшота — в фабричных мешках, частью уже порванных и рассыпающих первосортное зерно. На это никто не обращал внимания, мешки лежали на причале неделями... Хлеб этот был прислан по морю из Европы — пострадавшему от засухи мавританскому населению...

— Эти дикари! Разве они знают цену хлеба! Вечно живут с протянутой рукой, уверенные, что им не откажут! — ворчали европейцы в Нуакшоте, возмущаясь равнодушием мавританцев.

Удобное объяснение для тех, кто отделывается подачками. Можно, конечно, все свалить на плохую организацию труда, низкую квалификацию портовых рабочих, медлительность администрации. Но дело не только в этом. Цену хлеба мавританцы познали и именно поэтому не нуждаются в подачках... Они не отвергают помощи, они благодарны за любую помощь, которая открывает перед ними двери XX века. Они хотят выращивать свой хлеб. На своей земле.

А этот хлеб — чужой.

В пустыне бывают дожди. Они крайне редки, не очень обильны. Но окрестные скалы сохраняют каждую капельку влаги, и вода стекает с камней в долину обильным потоком. Здешние люди с незапамятных времен используют это. Дорогу потоку преградили плотиной, и, пока вода держится в этом водохранилище, ее используют для посевов.

И тогда здесь родится хлеб.

Мавританцы никогда не слышали шума волнующейся на ветру нивы, но цену хлеба они знают, может быть, лучше, чем кто-либо.

Борис Туманов

Рубрика: Без рубрики
Ключевые слова: пустыня
Просмотров: 5270