Дед Мартын и береста

01 сентября 1977 года, 00:00

Дед Мартын и береста

— А-а-а, Москва?! Давно я Москву поджидаю-то, давно — все жданки проел... Ты садись давай, че встал? Кабы знали, што Москва в гости пожалует, так наличники спекли бы. Али калитки с творогом... Поди давай за стол!

Я растерялся: горница была полна гостей; на разгоряченных лицах блуждало нетерпеливое ожидание — кто такой, откуда? Но лихой дедко Мартын, хозяин дома, «вычислил» меня с первого взгляда и без всяких церемоний взял в оборот. В его глазах, под толстыми стеклами очков, плавал мутный голубой туман, а в уголках губ притаилась детская проказливая улыбка.

— На голодный желудок душа не запоет. Давай проведай шаньгу-ту — вкусна ле? Она ить сметаной да яишным желтком смазана — жириста шаньга-та, поеди-ста. А вот харьюз соленый, померь-ка давай — войдет ле в брюхо харьюз-то? А вот стакашик... Не бу-де-е-ешь?!! Пошто эдак-то?..

О Мартыне Филипповиче Фатьянове я наслышался много историй. Видел его в кино, читал о нем статьи искусствоведов, бывал на выставках, где экспонировались его тетеры, глухарки и гуси-лебеди, вырезанные из дерева; знал, что во многих городах и странах люди дивятся тонкости и изящной строгости его туесов, будто отделанных слоновой костью, и что многие из его работ удостоены медалей и почетных дипломов...

Отправляясь в деревню Селище, где живет мастер, я знал также, что Мартын Филиппович — георгиевский кавалер, участник гражданской войны на Севере, в молодости он слыл отважным, добычливым охотником, а также рыболовом, и вообще это очень веселый, очень словоохотливый, очень хороший человек: не может без гостей жить, готов их принимать хоть днем, хоть ночью. И все-таки я немного побаивался этой встречи.

Сведущие люди в Архангельске сообщили мне, что прошлой зимой дедко Мартын ослеп: «Один глаз у него уж давно вышел из строя, а теперь и второй закрылся; год ничего не видит». И хоть жалко мне было беспокоить старика, тревожить его разговорами, но отнюдь не праздное любопытство неудержимо толкало вперед: все-таки поговорю с мастером, что-то узнаю о его ремесле, может, развею, облегчу его печальную думу.

Пока плыл на рейсовом катере из райцентра Лешуконское, пока одолевал крутой селищенский берег, я готовился к этой встрече. Хоть и слышал я о его неунывающем характере, но, честно говоря, ожидал увидеть древнего высохшего старца с неподвижным взглядом, отрешенного от земных радостей...

А навстречу мне, едва я вошел в избу, шагнул прыткий смешливый человек с распахнутой до ушей улыбкой, обнажавшей щербатый рот, в котором как вызов торчал один-единственный зуб. Он тянул меня к гостям, приглашая к столу, сыпал на мою тарелку золотистые, с темно-коричневыми подпалинами шаньги и еще кричал жене, чтоб побыстрее разогревала уху: «Москва, чай, проголодалась с дороги!» Был он похож на доброго лешего из сказки: земной, лукаво-простодушный — весь на виду. И я не удержался, спросил у него: а как же со зрением?

— Нор-мально! — отчеканил дед Мартын и рассыпался короткими смешками. Кожа на его лице собралась в мелкую сеточку морщин, а в замутненных глазах, как в облаке, вдруг пробилась озерная синь. — Эх, счас только жить бы да жить! Сколько ведь лиха испытал! Слепой был, невидучий, а операцию сделали — и направился. Двадцать дён в Архангельске пролежал, в больнице-те. Лежу в койке, а они делают и делают, хирурги-ти. Хоть и молоды, а ничего — рукодельные ребята, ухватистые. А как сделают че ли, так у меня и спросят: «Ну, как, товарищ Фатьянов?» — «Хорошо, — говорю, — выполняйте в таком же духе. Только поаккуратней!» Они и слушаются меня, выполняют...

— Буде врать-то, — невозмутимо откликнулась из угла его супруга, Лукерья Тимофеевна. Из разноцветной шерстяной пряжи она вязала носки, в разговор почти не вмешивалась, но держала его нить так же крепко, как и свое рукоделие.

Гости, почувствовав, что интерес к ним падает, стали понемногу расходиться. Горница освобождение вздохнула, как бы раздалась плечами, окрасилась ровным закатным светом.

На столе, пуская солнечных зайчиков, гостеприимно шумел самовар. А над ним, повинуясь токам горячего воздуха, медленно и торжественно вращалась вокруг оси резная деревянная птица, подвешенная к потолку. Точно такую птицу, среди других фатьяновских работ, я видел в альбоме «Современное народное искусство». Туловище и голова были выточены с великим тщанием. Сзади широким веером распущен пышный многоцветный хвост из тончайших пластинок-дранок. В их золотистую фактуру удачно вписывались красные, зеленые и черные штрихи. Вся она как будто излучала радужное сияние. В прошлом таких птиц, как символ семейного счастья, ладили по всему Северу, и каждый мастер бесконечно варьировал их форму, раскрывая в дереве заключенную в нем красоту...

— У тебя магнитофон-то есть? — неожиданно спросил Мартын Филиппович. — Доставай, включай — беседовать станем. — И он принялся развивать новую тему:

— В перву-ту германскую я разведчиком служил. Может, слышал? Меня все в полку знали, все. Ноне-то все в предавность уходит, с переживаньем-то люди позабыли, што да как, а я все помню. И как на Васильевском острове в казармах стояли, и как на фронт отправляли. Все, все помню. Грудь — голубая, погоны — красные, морда — как лопушник. Седьмая рро-о-та сто девяносто восьмого имени Александра Невского пехотного полка — ста-на-а-а-вись!..

Ну вот... Послали нас, значит, к генералу Брусилову. Восьмые сутки сраженье идет, пули свищут, снаряды ревкают — страшно стоя идти, а надо. Война без этого не живет. Много нас тоды полегло — я сам два раза был ранен да два раза под газами лежал. С меня столько кровищи повытекло, што поп-от наш сжалился, папироску мне дал: «Ты, — говорит, — Фатьянов, больше не жилец. Покури давай — и закругляйся». О как!.. А повоевать-то еще пришлось — помирать я не согласен. В Карпатах уж дело было, под Бродами. Немец тако сраженье учинил, столь снарядов на нас навыкидывал, — начальство-то наше и побежало. Сдаваться побежало — о как! А мы ничего, стоим — александроневцы дак. Немец наступает, и мы в наступ идем. Орденоносцы у нас батальонами (Командовали. Я столь наград получил — ой-ей-ей! Да не все на грудь навесил, видать, по дороге ктой-то и схамкал...

— Не плети! — снова осадила его Лукерья Тимофеевна. Видно, она знала эти рассказы назубок. — Как поворотится язык, так и бурмасит что попало, людям только голову дурит...

— Ты, бабка, молчи, — обиделся старик и покосился в сторону магнитофона. — Ты сперва расчухай, а товды и бухай. В положеньи-то я был в каком — подумай? В огне, в воде, в земле. И до самого до Брестского мира все трупы и трупы шли... А как борьба пошла большая, в смысле удовлетворенья справедливости, — я в революцию ушел. Хошь расскажу, как беляков бил, как меня расстреливали?..

Но рассказать не пришлось, потому что голос старика потонул в водопаде женского острословия, и ему ничего не оставалось, как перевести разговор в другое русло.

— Ишь как моя старуха раскипятилась, — шепотом пожаловался Фатьянов. — Слова не даст вымолвить... Ну да ладно. У нас с тобой много делов набежало, все и не обговоришь. — И прежняя, чуть плутовая улыбка вернулась на его лицо.

— Что такое «дупле» — знаешь? А-а-а, не знаешь. У кого это сколотень называется али чулок, а у нас дак дупле. Ну, слушай... Поехал я тут по речке — а дело было в пору сокодвижения, береза пухом покрылась. Жара, словом. В жару-ту и надо снимать дупле, бересту эту, иначе присохнет — не оторвешь.

Плыву я, значит, в Бушенево, где березы мои растут, веслом легонько подпихиваюсь. А солнце жарит, сморило меня порато: нет моготы, отдыхать надобно. Зачалил я эдак лодку-ту, только глаза закрыл — ктой-то мне на ухо дышит, щекотает дак. Пробудился, значит... Ба-тюш-ки — да это ж медведь! — И дед так живо изобразил этого медведя, что бороденка его запрыгала от возбуждения. — У меня от страху волосы шишом заподымались. Думаю, раскол серьца получится. Медведь-то у нас здесь смирёный, ягодный, а вот поди как распалился. Ну, я за весло и в морду ему тыкаю: «Пошел прочь, лешак чертовый, кикимора полоумная! Ты што, человека не признал? Сейчас кишки выпущу!» А он стоит эдак, страшила-то, с ноги на ногу переминается... — Фатьянов остановился, заметив на моем лице улыбку: — Што, думаешь, вру? Думаешь, дедко через ум кинулся?! Погоди, счас я тебе докажу...

Мартын Филиппович ловко снялся со стула, вытащил из запечья моток бересты, расправил ее на столе. Потом он нашарил еловый сук-крень, на котором были вырезаны изображения, хватил по нему молотком — и на глянцевой берестяной шкурке проступила только что рассказанная баталия: лодка, лесистый берег, маленькая, тщедушная фигурка деда Мартына с веслом в руках и громадный, с вздыбленной шерстью медведь.

— А чем дело кончилось — знаешь? — возгласил старик, наслаждаясь произведенным эффектом.

Супруга одобрительно помалкивала.

Он взял другой крень — из вереска, снова стукнул по нему, и я увидел на бересте жалкого, убегающего зверя, и явно выросшего в размерах Мартына Филипповича, который кричал ему вдогонку.

— Все из природы, все из нее беру. И чтоб, значит, себя удивить,— mo-своему комментировал Фатьянов, продолжая выстукивать сюжеты из жизни разных птиц и зверей.

Этих креней — своего рода штампов, печаток у него было заготовлено великое, множество. Вот крень, который назывался «Полет гуся», вот три сказочных терема на фоне заходящего солнца; вот норка, пробующая лапой воду; охотники в засаде... утки... тетерева... островерхие деревья...

— Формы-ти разные у меня, не аппаратом насниматы, — довольно заметил дед.

Я разглядывал узоры на бересте, слушал объяснения мастера и постепенно узнавал, что медведи не только в одиночку, но и целыми стадами шастают по тайге; что когда глухари свадебные игрища затевают, то бери их хоть голыми руками, ну а если замолчат— и ты замри; что если у вывороченного пня-кокоры увидишь мышиные следы и клочки шерсти поблизости, знай — здесь Михайло Потапыч живет; хозяин суземья, а мыши, что твои парикмахеры, с его шкуры волоски дергают и в норы к себе тащат — детишкам на подстилку»...

Вообще береста — уникальный материал. И хвала мастеру, что он бережно сохранил и донес до наших дней редкое ручное ремесло, которое уходит корнями в далекие языческие века. Тысячи, а может быть, десятки тысяч берестяных поделок вышли из рук Мартына Филипповича, и все они разной величины — от стакана до двухведерной кадушки. И наверное, не одна хозяйка в округе, ставя в погреб туеса с творогом, добром вспоминает славное фатьяновское рукоделие. Что такое туес? Берестяное ведро, если хотите. Или — баклага, бурачок, порочка. В разных местностях, всюду, где растет береза, его называют по-разному. В туесах грибы солят и капусту на зиму квасят. С берестяным пестерем в лес ходят, клюкву, морошку, смородину в нем держат, а также мед и сметану. Посуда прочная, стерильная, непромокаемая — ничего в ней не гниет, не киснет и не преет. Не случайно крестьянин, уходя в поле, брал с собой берестяные фляжки и штофы; в любую жару питье в них всегда оставалось холодным.

Лучшие из фатьяновских туесов сохранили поэзию живой вещи, они красивы и утилитарны. Украшенные многоярусными изображениями птиц и зверей, сценками из жизни природы, они при вечернем освещении напоминают дорогие и благородные изделия из слоновой кости.

На Севере заготовкой бересты занимаются обычно в июне, после первого грома, когда лист на березе наливается тугой зеленой силой. Вскоре дерево «линяет», и поэтому береста довольно легко отделяется от ствола, тогда как зимой она напрочь прикипает к коре, а летом пересыхает. Но не всякая береза годится для работы. Нужно выбрать такую, чтоб росла на высоком месте, на умеренно влажных грунтаж и чтоб одежда ее не была запятнана черными штрихами-отметинами. Дерево срубают, острым еловым или рябиновым клином делают круговые надрезы, береста понемногу отстает, м ее сдергивают — дупле готово. Его тщательно вытирают тряпкой, чтобы не пристали пылинки. Затем со стороны донышка и крышки распаривают в горячей воде, отчего береста делается мягкой и податливой, загибают края, как голенища на сапогах, и сшивают ивовым прутом. Крышку и днище делают, как правило, из ели — мягкослойной и чистой, которая не оставляет запаха. А дужка на крышке — из вербы...

Так рассказывал мне дед Мартын, когда утром следующего дня мы отправились в березовую рощицу за околицей, ибо на дальние богатые боровины, вроде Бушеневой, он уже не ходок. Из низин поднимались сизые парные туманы, когда мы миновали пашню, уже разделанную под пары, и повернули на глинистую, отпотевшую от ночного хлада тропу. Дорога для старика была выхоженной и истоптанной, знакомой до боли в суставах. По тому, как он дышал, приваливаясь спиной к изгородям, чувствовалось, что эти несколько сот метров выматывают его.

— Может, повернем обратно? — предложил я.

— По моим-то годам — дак пора уж к праотцам, — присказкой ответил он. — Ране-то я бежкой был. Ноги у меня удобны, зёмисты, подъем у их высокий. А вот ноне што-то загребать стали.

Мы вошли в березняк, и на нас накатила влажная, прохладная тишина. Из зеленоватого полумрака зарослей пахнуло прелым валежником и грибной сыростью. Солнце просвечивало сквозь новорожденную листву, прошлогодние ягоды брусники вспыхивали багряно и сочно.

Мартын Филиппович долго и придирчиво осматривал деревья, что-то прикидывая в уме, трогал стволы берез, легонько стучал по ним обухом топора, прикладывал ухо и слушал.

Потом он оглядел меня с ног до головы и остался недоволен:

— А где ж магнитофон-то? Никак забыл? Ну, тоды пиши...

Береста бывает трех сортов, — диктовал он мне, как на диктанте. — Тонкая, теплая, мягкая, бархатистая, растяжимая, широкопластная — без грибка, значит, и без корок, — «жирная», белая, бледно-желтая, молодчавая. Такой здесь сроду не бывало. ...Записал? Идем дальше... Толстая, гладкая, прочная, но игловатая, разноцветная — с юга красноватая дак, а с севера — желтая. Эта еще не поспела, на другой год приду... И третий сорт: толстая, тундроватая, пятнистая, в шадринах вся, в коросте, усикомыми засижена. Этой здесь хоть пруд пруди. Бери не хочу...

Но все-таки он взял: не ходить же вхолостую? Нашел более-менее подходящее дерево, без трещин и корок, саданул по нему топором с оттяжкой, свалил, очистил от сучьев, и я увидел весь процесс «сдирки» в натуре... Он сделал на дереве круговые надрезы, а потом стал «щучить »— с помощью рябинового клина-щупа отделять бересту от ствола. Потом он окрутил ее ремнем в два обхвата и давай вертеть направо и налево. После нескольких вращений берестяная рубашка — дупле — сама отскочила от тверди.

Фото автора

Березняк раскалывался от птичьих голосов. Красное ленивое солнце оторвалось наконец от верхушек деревьев, набрало высоту, и сразу стало душно. «Пойдем давай, а то комары заедят», — сказал старик, прихлопывая на щеке двух кровососов, и мы двинулись по знакомой тропе, обходя кусты и мочажины с ржавой, застойной водой.

По дороге к дому, когда перед нами во всей утренней красе открылась деревня с уютными дымами над крышами, а за ней и гибкое, изобильное тело реки с песчаными заберегами, дед Мартын остановился, облегченно перевел дух:

— Вишь, какая обширность разработана. Смотри, любуйся — сыт будешь. Как пословица-то говорит: «За морем теплее, а у нас светлее; за морем и веселье, да чужое, а у нас и невзгода, да своя». — К деду, кажется, возвращалось прежнее веселое настроение. Глаза из-под кустиков бровей смотрели молодо и отважно. — Тебе про бересту-ту сказывать, аль надоело? Не надоело. Ну, слушай...

В прежно-то время, не поверишь, мы лапти из ей плели, из берестыти. Пустое, я те скажу, занятие! Лапти плести — не дом вести, наука не хитрая. Для одной ноги пять полос требовалось. Мочишь их, окраиваешь, заостряешь — и в воду. Легче они тоды загибаются... А еще на катанки береста шла, галоши из ей делали. Наденешь на валенок: хорошо идти, дробко, ноги в тепле и сухости... А про «буренки» слышал, нет? Корзинки были таки рыбацкие — ой-ей-ей! Наложишь в них, бывало, сигов ли там, семги — и домой несешь. Правда, ноне запрет пришел, жалеет рыбу рыбнадзор...

Ты у меня на повети-то не был? Придем, сведу тебя на поветочку — увидишь, што под тесовыми досками лежит. Да, да, опять береста. Она матицы от гнили и сырости хранит, тепла дому прибавляет и течи не дает... В прежно-то время, ковды за стол садились, одну бересту и видели: блюда, солонки, ковши, стаканы, штофы. Везде береста — куды ни кинь! Мы ею еще лодки обшивали, а на рыбалке берестяными поплавками и грузилами пользовались. Табакерка у меня, ковды в гражданскую войну уходил, тоже из бересты была...

— А как вас расстреливали, Мартын Филиппович? — спросил я, вспомнив вчерашний разговор.

И по тому, как он прокашливал голос, понял, что вопрос пришелся к месту.

— А разве-ть я не сказывал? Нет? Ну, тоды слушай... Было это в году эдак в девятнадцатом. Деревня такая есть — Коптюга. На реке Вашке стоит, в верховьях. Отсель, если на лодке плыть, километров сто будет, и еще маленько. А фронт посреди деревни проходил: мы здесь, а они, белые, тамотки. У белых карательный отряд был, из кулаков набранный, — звери, словом. И командовал има офицер с тросточкой, англичанин родом...

Как тут случилось, предательство ле какое, а может, караул проспал, — мне уж не сказать — а проснулся я под револьверным дулом, и меня за руки держат. В Федуловой избе дело-то было. Купец был такой — Федулов; как убег к белякам, мы избу его и заняли. Да-а-а... Проснулся я, значит, а Ванька Зотиков револьвером машет: «Всех убью, кто супротив пойдет. А тебя, гада, в первую очередь. Не посмотрю, што с «Георгиями»...» Великой злобы был человек, Ванька Зотиков, дурь из него так и лезла. Мы ить с има с двенадцатого года служили. А как война кончилась, я в красные ушел, он к белым подался. В Коптюге, значит, и встретились... «Уйди ты, — говорю, — с колканьем-то! — Молодой-то я вскипчивый был. — А то ить обливанье мозгов сделаю». Ну, он тут и осатанел: «Молчать! Расстрелять!», а дружки евонные мне руки выворачивают и на улицу тянут. Без сапог тянут, босиком. О как!..

Привели нас, значит, к лесу, построили. А рядышком лошаденка стоит, в подводу запряжена, заморна така, ребры-ти повылазили, дрожжит дак. Гляжу на нее — и самому холодно, колотун бьет. Лошаденку-то, слышь, для нашего брата приготовили — живком-то в землю не запихаешься. Как падем, значит, с пулею, нас на подводу кинут, в лес — и в болото головой. О как!..

Аглицкий командер тут является, Ваньке Зотикову выговаривает: «Что за бе-зо-бра-зие?! Ты пошто это орденоносцев стреляешь, басалай чертовый?! Кто тебе, сатаноид, такие права выдал? — И в меня тросточкой тычет:— Выпороть, — говорит, — этого молодца, и дело с концом». А Ванька-то, как услышал, што я в живности остаюсь, да как пал водку пить, так до завтрашнего утра и жорился. Ну а меня выпороли — война без этого не живет...

За разговорами я не заметил, как оказался в крепких обжитых покоях фатьяновской избы. Стол сверкал праздничной снедью, привычно шумел самовар, окутанный паром, в кольцах которого кружилась мудрая хранительница дома — резная золотистая птица с черно-красным оперением.

Лукерья Тимофеевна, поджидая нас, вязала носки. В ее узловатых пальцах мелькала разноцветная пряжа, и до того пестрым получалось у нее рукоделие, что смотреть на него приходилось издалека, чуть прищурив глаза. Красные, зеленые, желтые, синие нити, сливаясь под спицами, рождали картину раскаленного от зноя лета. В центр носка Лукерья Тимофеевна вплетала многоугольник огненного цвета, а по бокам привязывала к нему желтые звездочки на синем фоне. В этой символике не было ни одной праздной, пустой линии. В каждый узор вплетались воспоминания о детстве, о летних беззакатных днях, о безмерной красе родной земли. От чистоты и свежести красок захватывало дух...

Дед Мартын тем временем примерял новый пиджак. Он нацепил на него Георгиевский крест первой степени, георгиевскую медаль «За храбрость в боях», бронзовые награды ВДНХ, Пятой художественной выставки «Советская Россия» и Всемирной выставки в Японии, а также старенький значок «Ворошиловский стрелок». При полных регалиях он чувствовал себя увереннее и строже.

— Пойдем давай, а то солнце уходит, — сказал Мартын Филиппович, разглаживая перед блестящим боком самовара непослушные вихры. Оказывается, он углядел место возле плетня, на фоне которого я должен был запечатлеть его «на вечную память». Старик уселся на приступок и, взяв в руки берестяную заготовку, сделал вид, что страшно увлечен работой. Из поскучневшего каменного лица тут же ушла фантазия, ребячливая удаль.

Спасибо соседским парням, что проходили мимо, — выручили!

— Дедко, тебе дуплё-то принести? — крикнул кто-то из них.— В Бушенево поплывем...

Фатьянов даже подскочил от неожиданности: ну и ребята, ну и молодцы — не забывают старика! Откровенная, счастливая улыбка обнажила щербатый рот...

И в этот момент я нажал на спуск.

Олег Ларин

Просмотров: 5872