На реке белая ночь

01 октября 1974 года, 00:00

Фото В. Орлова

Летом прошлого года у причалов архангельского порта стоял тримаран «Братчанин». Прежде чем оказаться в Архангельске, он прошел долгий путь через пороги Ангары и Енисея, почти до Ледовитого океана. Капитан его — Арнольд Максимович Андреев, инженер, строитель Братска, ходил до этого по Лене, и хотя плавание было нелегким, оно утвердило мысль о новом, более трудном: Братск — Архангельск — Северная Двина.

На борту «Братчанина» подобрались люди, подобно Андрееву одержимые идеей дальнего плавания и, что немаловажно, умеющие работать. Тримаран был построен руками братчан по собственным чертежам.

И Анатолий Шпет, и Валерий Петров, и Олег Шадрин, и Володя Березов привезли из этой своеобразной экспедиции не только восхищение Севером, но и крепкую усталость от долгих вахт.

В плавании по Северной Двине принимал участие и корреспондент журнала.

Наконец «Братчанин» готов к отплытию. Он напоминает чисто прибранный уютный дом: потрескивают дрова в печке, на столе дымятся кружки с чаем. Капитан при свете ночного солнца листает лоцию. Итак, до Котласа по Большой Северной Двине шестьсот с лишним километров. А там Малая Северная Двина, Сухона... Протоки, острова, мели — голубого цвета на картах едва ли не больше, чем светло-песчаного. Близится полночь. Солнце стоит у горизонта и заливает белым сумеречным светом реку и город. Различим каждый лист на березах, каждая гроздь цветущей рябины. Не сразу привыкаешь к летним архангельским ночам. Нет естественной границы, отделяющей день ото дня, — обновляющей темноты ночи. Но возникает и долго не оставляет человека чувство непривычного возбуждения. День не имеет ни конца, ни начала...

Скользит вдали яхта, и отчетливо слышен скрип ее мачты. Высокое небо, светлый разлив Двины, уходящей в морские дали, — наверное, в такие ночи родилось имя Белого моря...

Фото В. Орлова

— Может, двинем? Белая ночь-то зачем человеку дается? — предлагает кто-то из ребят.

Андреев сонно молчит. Но вот уголки губ поползли вверх, блеснули глаза за очками.

— Давай!

В предутренней белизне ночи проплывает набережная. Телевышка, купол Гостиного двора, бронзовый Петр среди темной сейчас листвы... В памяти оживает первая встреча с этим городом — его голоса, краски и тени, которых нет в этот час рассеянного света.

...Подчиняясь тогда еще непонятному, но ясно ощущаемому ритму движения улицы, я вышла к реке. Ветер разогнал хмарь, по небу бежали высокие облака. Вода слепила холодной синевой, корабли — неправдоподобной белизной. Тяжелые, почти черные фермы моста повисли над рекой. Ярко зеленел низкий противоположный берег. Шумела набегающая на песок волна, рожденная морским приливом...

Река притягивает город магнитом. Она как бы главная его магистраль. Остальные улицы или повторяют ее линию, или выходят лучами на набережную. И это объяснимо: город был заложен в 1584 году по указу Грозного, чтобы, как писал архангелогородский историк Василий Крестинин, «заведенные на Двине Российские с Англичанами и Голландцами торги посредством мореплавания» вести. И делался «по росписи и чертежу».

Необычайная растянутость города вдоль реки говорит о том времени, когда люди строились лишь на высокой, сухой и близкой к воде береговой полосе мыса Пур-Наволок и не хотели отступать вглубь, на болотистые, топкие земли. Потому и бытовало до наших дней мнение, что Архангельск — это, собственно, одна улица. Мнение было справедливым, как и эпитет, накрепко приросший к городу, — «деревянный».

...Пружинят под ногами дощатые тротуары, зеленеет трава по обочинам. Деревянные мостки ведут во дворы — там под тополями сложены аккуратные поленницы; сохнут перевернутые лодки. Избы по-северному высокие, на подклетях, обшитые тесом, с крылечками и ажурными наличниками. Иногда среди серых изб мелькнет двухэтажный особнячок — с резными балконами, с выступающим «комодом», замысловатыми башенками и флюгером. Но грустная печать заброшенности лежит на этой красоте: часть орнамента сорвана, крыльцо сломано, забор завалился... Сонным покоем дышит улица, пахнет мокрым деревом, дождем, листьями. И вдруг в эту тишь врывается металлический голос с соседней улицы: «Товарищи архангелогородцы! За прошедшие две недели произошло 30 дорожных катастроф...» Это уже голос большого города, за спиной которого прячется сегодня деревянное прошлое Архангельска.

Не спит река в белую ночь. Вот — второй раз за сутки — поднялась стальная ферма моста, и большие суда двинулись по Двине. Огромный лесовоз медленно плывет «Браттанину» навстречу. На ходовом мостике вижу знакомую коренастую фигуру лоцмана Геннадия Васильевича Большакова. Заметив катер, он снял фуражку и помахал нам...

В старину лоцманов называли «вожами». Дельта Двины сложная: несколькими рукавами спускается река к морю (не все из них одинаково судоходны), много островов и тонких нитей бесчисленных проток. Тех вожей, что умело проводили суда, Петр I удостаивал наградами. Словно с петровских времен сохранился деревянный домик Лоцманской Вахты порта на одной из тихих, зеленых улиц Соломбалы. Сейчас, в эту белую ночь, не затихает в домике скрип деревянной лестницы под грузными шагами лоцманов. Лоцманы в порту наперечет, и потому, не успев вернуться с проводки, они снова уходят на реку...

Горит в этот поздний час и окно диспетчерской капитана порта на верхней «палубе» белого, похожего на корабль речморвокзала. Я знаю, эта комната и сейчас наполнена телефонными звонками, голосами, прорывающимися в эфир. И звучат точные и немногословные ответы дежурного портнадзора:

— Следуйте Маймакским рукавом. Плотов нет, суда могут встретиться.

— В Мурманском рукаве 3-06 при любой воде. У правой бровки.

— Следуйте на погрузку в Бакарицу. Следуйте в Бакарицу.

Ветер доносит запахи дерева, воды, машинного масла: мы проходим мимо причалов лесопильно-деревообрабатывающего комбината. Кран подхватывает пакеты досок, перетянутых металлическими обручами, и они, как детские кубики, исчезают в чреве лесовоза. По причалу прохаживается капитан, да несколько человек на палубе следят за погрузкой. Куда лежит путь этого лесовоза? В Северном морском пароходстве мне показывали сводку дислокации судов пароходства на один день. Мелькали названия: «Припятьлес» — Венеция, «Восток-5» — Алжир, «Воркута» — Щецин, «Вычегдалес» — Арбатакс... Такую сводку электронно-вычислительная машина дает каждый день.

А по реке бесконечно тянутся караваны плотов. Широкие, длинные, подталкиваемые с двух сторон буксирами. Между этими словно нехотя плывущими бревнами и аккуратными пакетами, что наполняли трюм лесовоза, лежал целый мир. Он врезался в городской пейзаж куполами складов, портальными кранами у причалов.

Город жил рекой, морем, лесом, и этого нельзя было не заметить, даже прощаясь с ним белой ночью.

Над песчаными берегами вырастают зеленые холмы. Ребята облегченно вздыхают: наконец-то порт позади! Выглянуло солнце, темно-синие облака закружились над рекой. Мы поднялись по косогору к музею-заповеднику Малые Корелы.

Деревянное кружево ворот, рубленые башенки, навесы, отделанные резьбой... Наверное, не мне одной почудилось, что сейчас откроются «тесовые ворота», выйдет молодец в шелковой рубахе и низким поклоном, хлебом-солью встретит гостей. Но вышел юноша в болонье, в очках и сухо сказал:

— Похожую ограду вы могли видеть в деревне Федоровская...

Почувствовав, что мы поскучнели от его слов, Юрий Андреевич Тарасов повел нас по заповеднику. Мы шли по пружинящим мосткам, по скользкой желтой щепе, устилавшей дорогу, к высокой колокольне. Она стояла на зеленом холме-угоре. Ее простой и четкий силуэт — восьмерик, восьмигранный сруб, ярус звона, шатровая крыша — казался черным на фоне белесого неба. Я потрогала рукой темные шершавые бревна...

Колокольня была сложена в XVI веке. Ее привезли в музей-заповедник из деревни Кулига Дракованово. Из других деревень Архангельской области доставили сюда мельницы и курную избу, амбары и баню, избы и часовни. Разбирали по бревнышку, пронумеровывали и перевозили. Амбары с Пинеги, к примеру, доставили вертолетом.

С высокого угора хорошо видны серые воды извилистой Корелки, сочная зелень лугов и темная полоса леса на одном ее берегу, а на другом — ветряная мельница. За мельницей тянется деревня, длинная, в одну улицу, а за избами просматривается гладь Двины и черточки труб Арбума (1 Арбум — Архангельский целлюлозно-бумажный комбинат.).

Картина, в которой сошлись причина и следствие. Трубы Арбума, в обобщенном, конечно, смысле, сама динамичная, быстро меняющая облик края жизнь, вытесняют деревянную северную деревню. И прекрасно, что люди собирают лучшее из зодчества прошлого на безопасных «островках». Но «островок» Малых Корел не исключает, думается, сохранения деревянных вех истории самого Архангельска. И об этом надо позаботиться скорее, пока современные здания не подмяли старую Поморскую улицу, пока не пришли окончательно в негодность, затканные резными кружевами дома...

— Хорошо ведь стоит колокольня, а? — вдруг как-то просто сказал Тарасов.

Ребята молчат, вглядываясь в открывшиеся просторы. Потом, расспросив Тарасова, что еще можно посмотреть в музее, расходятся каждый сам по себе.

— Я рад, — заметил Тарасов, — что в людях заговорило чувство... А вам сейчас покажу практическую, так сказать, сторону этой поэзии. Ведь я не экскурсовод, — улыбнулся Юрий Андреевич, — я химик, кончал лесотехническую академию...

Неподалеку от колокольни склон холма был усеян невысокими столбиками. Они напоминали срубленный лесок. Каждый столбик под своим номером. Это был опытный полигон Центрального научно-исследовательского института механической обработки древесины. Здесь изучались возможности ее консервации. Дерево пропитывали различными антисептиками и следили, как оно будет вести себя в естественных условиях, под дождем и ветром.

— Практические выводы химиков нужны реставраторам, — поясняет Юрий Андреевич. — Ведь мы стремимся сохранить каждую деталь, которую еще можно сохранить. Это очень важно для воспроизведения духа времени...

Узенькая тропка кружила нас по заповеднику. Она вела росными лугами, болотистыми низинами, через сосновые боры. И вдруг среди деревьев открывалась часовенка с высоким крыльцом, то древнерусская деревянная мостовая, бегущая по глубокой ложбине меж холмов. И словно не было в те минуты туч комарья и моросящего дождя...

Порыв ветра принес смолистый дух стружек: за деревьями виднелся большой сруб. Плотные стены сложены из темных, старых, и светлых бревен. Узорчатая кладка крыши, плоский, как пенал, дымоход... В избе было много света — он исходил от свежих бревен. Редкая картина открылась передо мной: я увидела, как восстанавливают по бревнышку северную избу.

— Как-то однажды в Кижах, где я работал, — тихо сказал Юрий Андреевич, — мы протопили курную избу стружкой, и стены ее сразу словно заговорили...

И днем, и ночью плывут по реке караваны плотов — к устью, к Архангельску.

Будут такие «живые» дома и в Малых Корелах. Вырастут на угорах онежские и каргопольские избы, поморская деревня вытянется вдоль берега Корелки, будут целые улицы с берегов Двины, Мезени, Пинеги...

Широкий разлив сине-черной воды, плоские зеленые берега, остроконечный гребень елового леса. Лодки, уткнувшиеся в песок, чайки и облака, серые крыши деревень. Обещанием покоя и простора дышит река. Выбеленная дождями церковь встает на угоре, и долго мы видим ее серую луковку, уткнувшуюся в облака...

Скоро Пинега: «Братчанин» проплыл уже около сотни километров. На этом притоке Двины, в самом его устье, находится Усть-Пинежский рейд. Здесь связывают плоты, уходящие к Архангельску.

С высокого берега Пинеги открывается вид на реку: поперечная запань перекрывает, как бы стягивает оба берега. По одну сторону ее, вверх по течению, до самого горизонта — мертвый завал бревен. Реки, живой бегущей воды не видно, и от этого становится не по себе: знаешь, она там, под бревнами, лишенная солнца и воздуха. Несколько крупных лесозаготовительных предприятий расположено на Пинеге, и в короткое весеннее время, пока не спала вода, они торопятся сплавить древесину в глубоководное нижнее течение. Вот здесь, на подходе к рейду, она и стоит до осени, пока не разберут весь завал.

По другую сторону запани, в самом устье, — рейд. Это словно город на воде: длинные улицы, переулки, мостики, избушки. Есть что-то геометрически ритмичное в четких рядах сеток, похожих на дорожки в бассейне, в слаженных взмахах людей баграми, в направленном движении бревен к сплоточным машинам. Пахнет мокрым деревом, солнцем, водой — густая, темная, зажатая деревянными тротуарами, она стремится, как всегда, к устью...

Идет и идет по Пинеге, на протяжении семисот с лишним километров, моль: почти полтора миллиона кубометров сосны и ели несут ежегодно воды реки. «Трудно избежать молевого сплава, — сетовал Герман Петрович Пшеницын, директор Холмогорской сплавной конторы, — вот разве построят скоро железную дорогу Архангельск — Карпогоры, тогда разгрузят и Пинегу...»

Помнится, об этой дороге говорил и Марк Андрианович Софронов в Архангельском институте леса и лесохимии. Заведующий лабораторией охраны и защиты леса напоминал как аксиому, что топляк отравляет воду, поглощает кислород, отчего исчезает рыба, и в первую очередь ценная — семга, стерлядь. Он приводил другие цифры, более общего масштаба, из которых было ясно, что не только Пинега страдает от молевого сплава, но и Ежуга, и Юла, и Покшенга, и Вага, которая «давно стала деревянной».

Но ведь моль — это не только медленная гибель реки, это и потери. Между тем леса на юге области почти вырублены, в среднем течении Двины вырубаются, на Онежском полуострове леса небогатые, малопроизводительные, на востоке области — притундровая климатозащитная зона, где рубка запрещена. Через 20—25 лет эксплуатационные леса области могут быть сильно истощены.

— Если мы научимся брать с гектара больше древесины за более короткий срок и рационально использовать ее, — говорил Софронов, — этого не произойдет. Да и новые леса подрастают: каждый год в области высаживают десятки тысяч гектаров...

Идем ночью: светло. Неожиданно отказало рулевое управление, и произошло это в ту минуту, когда совсем рядом проходил теплоход «Неман». На руле был Андреев. Ему ничего не оставалось, как ждать исхода неминуемого столкновения; теплоход тревожно загудел, увидев приближающийся, бессмысленно рыскающий катер и — спасибо рулевому «Немана» — резко взял в сторону...

Среди старых изб и ветряных мельниц запестрели цветастые платки: на праздник в Малые Корелы приехал Лешуконский хор с берегов Мезени.

Это случилось недалеко от берега, на небольшой глубине, и ребятам пришлось волоком тащить «Братчанин» до пристани Ракула. Остаток ночи и день прошел в работе. Местный механик Саша, светловолосый паренек, молча помогал братчанам и только иногда, когда налетал ледяной порыв ветра, повторял:

— Сиверко, однако, до костей пробират!

Об Иване Андреевиче Федоровцеве я узнала случайно.

Мы остановились у пристани Пукшенга. Толоко что от нее отвалил, шлепая плицами, колесный пароход. У причала было тихо и пустынно. Мальчишки на берегу палили костер меж валунов, и дым относило ветром в сторону деревни, стоявшей на угорах. Неподалеку от пристани сидели две молодые женщины и смотрели на реку. Я подола к ним. Обе были ясноглазые, с крепкими белыми зубами, спокойной, мягкой речью, пересыпанной полувопросительным-полуутвердительным «ну?».

Та, что порыжей, побойчей, говорила:

— Ну? Вот мать у меня и ткала, и вышивала — красота! И меня научила. А я бросила. Некогда, да и зачем? Пойдешь в магазин — и все хлопоты... У нас много мастеров в селе было, а осталось три старика, корзины плетут. Хороши таки корзины...

Огородами, перелезая через жердины, она проводила меня на край деревни. Федоровцев, худой мужичонка, в пиджачке и сапогах, стоял на крыльце своего большого дома. С хитринкой смотрели его слезящиеся глазки.

— А зачем нужен Иван Андреевич? — За его спиной в проеме двери появилась крупнотелая пожилая женщина с недобрым взглядом.

— Заходи, гостем будешь, посидим, покурим, — весело приглашал Федоровцев, косясь на жену.

В углу просторной комнаты на чисто вымытом полу стояли корзины разной величины и цвета — серые, давнишние, и бело-желтые, еще пахнущие смолой. Иван Андреевич ходил из комнаты в комнату, приносил все новые и новые.

— Коль для дела интересуешься, покажу, вопроса нет, — бормотал он. — Вот сегодня сделал... Эта для белья, эта для картошки, а с этой друга и по ягоды пойдет...

Иван Андреевич показал, как обыкновенным ножом щиплет сосну на дранку и плетет из нее эластичные прочные корзины.

— Вот каку сосну выбрать? — рассуждал вслух мастер. — Друга заковыриста попадет, а друга что лента из-под ножа идет...

— Здоровья вам, Иван Андреевич, — говорю я. — Извините за беспокойство.

— Не велико беспокойство-то, пустяки смотреть, — отвечает за Федоровцева жена.

Уже на крыльце Федоровцев сказал:

— Старики-то наши мастера были, вот и мы стараемся. Весело жить надо. Ну?

Сегодня самая короткая ночь в году. Вот уже высветилась прозрачная луна. Чем дальше мы продвигаемся к югу, тем ощутимее гаснут белые ночи. Завтра луна станет красной, исчезнет алая полоса на западе, не меркнущая в белые ночи у Белого моря, а там — гляди — появится и первая звезда, как предвестник скорого конца нашего пути...

Над серо-жемчужной водой поднимаются отвесные берега. Поверху растут сосны, внизу, на песчаной отмели, громоздятся каменные глыбы. Берега мерцают белым, голубым и розовым светом, расслаиваются — белая полоса переходит в нежно-голубую, серую, потом опять идет ярко-белая, а за ней розовая с красноватыми прожилками... Это были знаменитые на Северной Двине гипсовые скалы. Они тянулись вдоль реки на много километров, поднимаясь особенно высоко и отвесно у Пристани Звоз и постепенно сходя на нет, лишь бело-розовой каймой оттеняя, воду. Здесь, в карьерах, добывали гипсовый камень, и он уходил в Архангельск, Мурманск, Воркуту.

Засыпаешь, раскачиваясь на волне, чувствуя упругое движение катера; он словно дышит — стенки его то отодвигаются, то придвигаются, а в иллюминатор льется свет ночного неба и бежит навстречу полоса темного леса... Чем тебя встретит река завтра?

На краю большой деревни Сельцо по-над самым берегом, особняком стоит рубленая изба. С воды хорошо видно избу и дым костерка на пригорке. Можно даже разглядеть закопченный чайник над огнем.

Словно зовет хозяин чаевничать проплывающий мимо люд...

Возле костра на чурбаке работал топором худой мужчина. Надвинутая на лоб кепка, пиджачок со следами машинного масла. Это был бригадир бакенщиков Иван Петрович Попов. Один из тех, кто несет «службу реки». (Еще в Архангельске, в речном пароходстве, я наслышалась о сложностях ее на Северной Двине, где на каждые четыре километра один перекат, где ни днем, ни ночью не прекращается сплав леса, где далеко не весь водный путь может порадовать подходящими глубинами.)

Иван Петрович оказался человеком разговорчивым.

— Белые ночи — легкое для нас времечко. Без наших огней плыть можно. Но, конечно, дела делаем справно: каждое утречко все три Селецких переката — Верхний, Средний и Нижний — обследуешь, глубину шестами промеришь и докладываешь в Котлас — так-то и так... Участок у нас извилистый, песка много, уровень воды на перекатах скачет от двух с половиной метров до метра шестидесяти. Когда глубина малая — опасно. Сразу вызываешь земснаряд — выгребает песок, углубляет фарватер...

Иван Петрович встал, руку козырьком к глазам приложил, на реку смотрит:

— Плот хорошо прошел, не задел бакена. А вот и ракета шумует... Я сейчас «Обстановочный журнал» принесу. Там вся наша работа в цифрах и буквах записана.

Попов поднялся по тропинке к дому, не торопясь снял замок с дверей, и скоро я листала потрепанный журнал, не столько читая, сколько всматриваясь в неуверенные, как-то нехотя выведенные цифры и буквы. Чувствовалось, что писавшему легче держать в руках весло и топор, нежели перо. Длинными столбцами шли цифры уровня воды, которые передавали на этот пост с водопоста Абрамково, и цифры по каждому перекату на каждый день — глубина и ширина. Иногда встречались записи вроде этой: «Произведено сплошное траление судового хода жестким тралом в два заезда на участке Селецкие перекаты на глубину 240 сантиметров, по ширине тралящей части. Препятствий нет». Эмоции в записях, естественно, отсутствовали. И я спросила Попова:

— Иван Петрович, а бывало вам боязно на реке?

— Я в Сельцах при реке целый век состою. С 30-го года, как приехал с родины, с Воронежа, так и живу здесь. Уже внуки растут. Знаю реку и люблю ее, хоть не всегда она ласкова к нам быват. Вот раньше, скажем. На каждый перекат было нас четверо бакенщиков. Лодка весельная, на бакенах и створах — керосиновые фонари. Каждый день зажги, погаси да еще проверь, чтоб ветер не задул. А осенние ветры злы, волны высокие, темнота... Гребешь и не знаешь, как к бакену пристать. Пристанешь, закроешь телом фитиль от ветра — зажжешь. И сейчас, конечно, осень ласковее не стала. Идешь на моторке к бакенам, прыгаешь на волнах, а сам думаешь: «Вдруг мотор откажет?» Страх так и кочует с тобой по осенней реке. У нас на участке тринадцать бакенов и четыре пары береговых створов. Береговые огни мы не трогаем: там автоматы, сами зажигаются, сами гаснут. В бакенах — аккумуляторы. С первого июля, как ночи темнее станут, и до конца навигации, а там и по весне каждый день вечерком подплываешь к бакенам, ставишь фонари, зажигаешь, а поутру снимаешь. Ветер навальный, плот, баржа сбивают бакена, и нередко. Ночью обязательно в обход плывем, проверяем: все ли огни горят? Безопасна ли дорога через Селецкие перекаты? Так и работаем вчетвером на этом посту, на трех перекатах. По суткам каждый дежурит. Скоро катер дадут, один пост вместо пяти на 30 километрах будет...

Иван Петрович помолчал, потом добавил: — Ну а зимой, когда река встанет, делаю сани. Для совхоза. Хочешь посмотреть мастерскую, иди до церкви. Там спроси, где дом Попова, каждый покажет. Изба-то на угоре стоит...

Иду дорогой вдоль берега. Мягкая пыль греет босые ноги. Синева воды ослепительна. На берегу — плавник, затянутый желтым песком, темные скорлупки лодок. Помнится, Иван Петрович говорил про семью Истоминых: «Лодочники они, большие мастера. Хорошо дерево чувствуют. Их лодка долго живет...» Предвечерний покой разливается над рекой и неподвижной старицей. Изредка тишину разрежет гортанный крик чайки. И снова тих, недвижим воздух. Сворачиваю с дороги, иду напрямик через болото, через ручей, по деревянным мосткам — к церкви. Она видна отовсюду. Умели, что и говорить, старые мастера ставить церкви: на холме да шатер высокий, вот и знаешь издалека — там село Моржегоры, там Яковлевское, а там и Сельцо... Потому и кажется до сих пор, хотя немало церквей погибло, что берега Северной Двины усеяны ими, строгими, но тихими и ласковыми.

Вокруг церкви и колокольни рассыпались по угорам высокие избы. Серые кубики на зелени мягких холмов. Вьются тропинки от избы к избе, длинными жердинами огорожены огороды. Притулилась к избе скамейка.

Я спросила у встречного, где дом Попова, и он показал на рубленую избу с маленьким оконцем внизу.

— Видишь, слепит солнце? Там его мастерская... А за каким делом пожаловали?

И, как бы искупая некоторую бесцеремонность этого вопроса, прохожий вывел меня огородами прямо к дому Попова.

Жена Ивана Петровича, сухонькая, маленькая, в платке и цветастом домашнем платье, возилась с внуком. Малыш ползал по чистому крашеному полу и смеялся. Сначала хозяйка удивилась моей просьбе:

— Да какая мастерская? Вот у Истоминых... — но все-таки взяла ключи и спустилась со мной в подклеть, нижний этаж дома. Вдоль стен сложены березовые и еловые стволы, в углу длинная печь и небольшой станок, на котором, видимо, мастер гнул полозья. В чурбак был вогнан топор.

Хозяйка с удивлением смотрела, как я разглядываю мастерскую («И что интересного? Обычное дело...»— читалось в ее взгляде), молчала. А потом словно взглянула на своего Ивана Петровича со стороны и разговорилась.

— Он 50—60 саней за зиму делает. Долго березы в лесу выбирает, чтоб ровные были да высокие. Лозу, ивняк охапками тащит. Ведь для саней что нужно? Два полоза нужно да без счету везей, батогов таких толщиной не более стакана, да восемь копылов-деревяшек, что полозья к санкам крепят... Вот он все заготовит и сидит сиднем, обтесывает. А уж как парить начнет да загибать полозья и везя, к нему не подходи. «Ответственная работа», — говорит. Духота от печи стоит, а он из подклети не вылезает, пока полоз не обделает. А уж пак полозья загнуты, в полдня и сани готовы. На его сани хоть восемьсот килограммов силоса клади — выдержат. Он и летние сани делать умеет, тут уж для полозьев ель подбирает...

Хозяйка повела меня по деревянным лесенкам на чердак. На чердаке, просторном и чистом, висели под потолком готовые полозья. Пахло сеном, березой, сухими травами. В углу, возле оконца, освещенные закатным солнцем, стояли готовые сани.

— Смотрите, — сказала хозяйка.

Сани были хороши. Желто-белые, гладкие, словно точеные.

Когда я вернулась на пост, на двери висел замок. Иван Петрович возился на берегу с мотором. Я окликнула его. Он поднял голову, улыбнулся:

— Видела? Ну вот теперь зимой приезжай, покатаю.

Плоские, заросшие ивняком берега. Солнце, хоть и часто прячется в ватные облака, греет жарче, чем в начале пути. Ребята, свободные от вахты, загорают на палубе. Забыты треволнения и неожиданности пути, всем кажется, что так было всегда: солнце, толчея коротких волн на перекатах, быстрое движение на глубине, ветер, незнакомые берега...

Первым городом после Архангельска выл Котлас. Мы вышли к нему, переживая момент расставания с Большой Северной Двиной. Перед самым Котласом река как бы разделилась на два рукава, потеряв сразу свою широту и размах. Один из рукавов была Вычегда.

Где-то в 30—40 километрах от Двины, вверх по Вычегде, в Коряжме, работает и строится одновременно огромный целлюлозно-бумажный комбинат. И воды, отработанные им, вплетаются в мощные струи Двины и несутся к устью... Вспомнился Архангельск, санэпидемстанция, усталое лицо санитарного врача Маргариты Александровны Тарбаевой. Именно к ней, в ее тесный маленький кабинетик, сходятся данные из разных точек наблюдения, разбросанных по реке и имеющих одну задачу — следить за чистотой воды. Порой эти данные звучат как сигнал тревоги, и тогда кончается «комнатная» жизнь Тарбаевой и начинаются поездки, проверки, споры с производственниками, письма в министерства и даже в прокуратуру.

Помню слова Тарбаевой о комбинате: «Он сбрасывает в Вычегду чистую воду». Я поверила в них, когда увидела в Коряжме сложную станцию биологической очистки — со своей лабораторией, машинными залами, системами отстойников, усреднителей, аэротенков и прудов-аэраторов; когда держала эту светлую, уже очищенную воду в своих ладонях. Миллионами рублей исчисляется стоимость такой очистительной системы, и они оправдают себя, если смотреть дальше сегодняшнего дня, если хотеть видеть Двину всегда чистой. Но не один комбинат сбрасывает в нее отработанные воды, и случается, что к Котласу река подходит с нулевым содержанием кислорода...

Котлас покинули с каким-то облегчением: отвыкли от жаркой путаницы улиц, одинаковости домов, несмолкаемого перестука составов на привокзальной площади...

Идем по Малой Двине. На реке тишина. Светит серп луны, плывут рваные облака, темнеет низкий лес. Блеснула крылом, будто осколком зеркала, чайка.

Кузино под самым что ни есть Великим Устюгом. Дома, обшитые тесом, зеленые палисадники, поленницы дров вместо забора. А кругом зеленые угоры, синь воды, свежесть близкого леса... Главной улицей выхожу к воротам механического завода. При нем-то и существует цех шемогодской резьбы. Название промысла пошло от названия деревень, которые славились когда-то резьбой по бересте.

Иван Павлович Брюхов, парторг завода, повел меня через двор к большой рубленой избе в семь окон. Он шел не спеша, прихрамывая, часто останавливался.

— Я здесь, в Кузино, четверть века учительствовал, — рассказывал Иван Павлович. — Пришел с войны, кончил институт, здесь и осел... Осколок из-под Сталинграда с собой принес — он мне и сейчас покоя не дает...

В избе Ивана Павловича встретили уважительными поклонами.

Из дальней комнаты доносилось жужжание шлифовального станка, перестук молотков: там из брусков липы и березы делали шкатулки, обручи для зеркал. Это были еще заготовки, простые и грубые. Терпкий запах дерева и бересты наполнял дом, вызывая в памяти картину жаркого летнего дня, когда пронизанные солнцем, полные соков березы пахнут особенно остро и пряно. Бересту, как рассказали мастера, снимают в конце июня, в начале июля, когда сок движется, бежит в теле дерева и береста идет хорошо. Снимают ее специальным ножом с длинной ручкой; дерево не гибнет, но кора не восстанавливается. Потом бересту сушат недолго и только в тени: на солнце она свертывается.

«А зимой, когда река встанет, делаю сани», — рассказывал бакенщик Иван Петрович Попов из деревни Сельцо.

...Двенадцать художниц сидели за длинным столом. У каждой в руках была фанерная дощечка. На ней лежала уже очищенная розово-желтая полоска бересты. Разрисованная, она украсит прямоугольные бока шкатулок или овал зеркала. Инструмент у художниц нехитрый: линейка, циркуль, шило, которым наводят орнамент и делают «растычкование», то есть точечный рисунок, и ножик. Им вырезают рисунок, режут, как здесь говорят. Режут свободно, без заданности, кому что придет в голову. Орнамент в основном был растительный, но каждая художница резала свои сказочные цветы, своим рисунком соединяла их. Чтобы не запутаться в сложном плетении линий, главное, как сказали художницы, надо умело «вести корень». Помнится, красноборские мастера, показывая ладные крепенькие туеса, говорили: «Мы что, мы туеса работаем, а вот в Кузино — там бересту режут, как кружева плетут...»

— Понимаете, — говорил Иван Павлович, — раз люди тянутся к этому делу да и спрос на нашу резьбу хороший, пора подумать о том, чтобы поставить его на другую ногу. Выйти из этих деревянных изб... Речь то идет о сохранении культуры нашей, северной.

Бегут навстречу пологие берега, уходящие синью холмов к горизонту. Снова уже стала река: за песчаным изгибом скрылся еще один из ее рукавов — Юг. Идем по Сухоне.

Великий Устюг открылся неожиданно и весь сразу. На плавной дуге берега стояли одна к другой церкви. Плыли их белоснежные стены в синем утреннем небе, плыли зеленые купола...

Деревянная лестница вывела нас на набережную, на зеленые, жаркие в тот день улицы города. От двухэтажных крепких купеческих домов веяло жизнью неторопливой, оседлой. Не спеша ехали по набережной велосипедисты, женщины на мостках полоскали белье, на бетонных плитах загорали мальчишки, а высоко в небе, на куполе церкви, под самыми крестами, работал маляр... Буксир тащил по реке плот, у переправы стояли грузовики с сеном, углем, тюками. Казалось, устюжане живут только заботами своего уютного городка и им несвойственно торопиться, мечтать о дорогах.

Однако именно из Великого Устюга, города, лежащего на самых что ни есть сухопутных широтах, но на пути к Белому морю, к землям Печоры и Сибири, вышли такие землепроходцы и мореплаватели, как Михайло Неводчиков, участник экспедиции Беринга, Ерофей Хабаров, Семен Дежнев... Синяя лента Сухоны уходила к горизонту, и где-то там лежали земли, которые надо было открывать. До сих пор река вызывает желание двигаться, плыть вместе с ней...

Великоустюжское речное училище стояло недалеко от набережной. Мы бродили по гулким, по-летнему пустынным коридорам, заглядывали в мастерские, лаборатории, рассматривали макеты кораблей. Похоже, во всем училище оставался лишь директор, Симон Федорович Латынцев. Стол его был завален бумагами, и он, показав на них рукой, сказал:

— Все заявления о приеме. А будущие судоводители сейчас в плавании. На практике.

От Латынцева мы узнали, что училище существует с 1920 года и не пересчитать, сколько устюжан плавают капитанами на Северной Двине и других наших реках...

Дневная жара разразилась грозой. Небо было черное, тяжелое. Но вдруг проблеснуло солнце, высветило белую дугу церквей, огромную фигуру Дежнева на постаменте. Снова синей и звучной стала река.

В тот год весна была ранняя, и Сухона обмелела раньше обычного. Волей-неволей наше путешествие должно было кончиться в Великом Устюге. В тот самый день, когда над горизонтом встала первая — за весь наш долгий путь — звезда.

Л. Мешкова

Рубрика: Без рубрики
Просмотров: 6958