«Мои камни»

01 января 1973 года, 00:00

«Мои камни»

«Двадцать первое» изваяние рубил лицемер или человек со скучной старостью в душе. Ему казалось, что он выше других или праведней, и его изваяние глядело на людей осуждающе.

Теперь изваяния стояли во дворике абаканского музея. Они стали экспонатами, люди же, приходившие рассматривать их, были всего лишь посетителями музея, а не просителями.

Это была аллея каменных идолов, которых называли «енисейскими». У оснований их белели маленькие номера, выведенные краской, и идолов удобно было называть этими цифрами. Человек, собравший хакасские изваяния, с сожалением говорил, что они «художественно не осмыслены», но он считал их чуть ли не значительней тех, о которых знает весь мир, — изваяний острова Пасхи. «Осмыслять» пока приходилось каждому самому. Но не надо было иметь большой фантазии, чтобы видеть, например, что «двадцатого» делал некто, кому люди и их мораль уже стали безразличны. Его изваяние было выше людской суеты, только каменные губы с опущенными углами явно говорили, что когда-то идол знал и суету... «Седьмое» изваяние само молилось, хотя должно было помогать женщинам иметь детей, — похоже, автор не верил в силу того, что делал. У «восьмого» же было совсем человеческое лицо страдающего, и я так и назвал его про себя: страдалец № 8.

Все в них окружала тайна. Таинственные лучеобразные углубления на некоторых — объяснения им не мог найти никто; загадочные глубокие и ровные ямки... Как говорил тот же человек: «Немецкая археология тоже знает их, но она зафиксировала их, не объяснив... Может, это глаза? Многоликость в одном лице? А может, нет?..» И главная тайна, которую хранили изваяния: кто же жил в древности на хакасской земле?

В хакасском языке есть безусловное сходство с киргизским, но есть и группа слов совсем не тюркских. Далекие предки киргизов приходили на эту территорию в начале нашей эры, но как раз в это время изваяния уже не почитались: их закапывали в могильниках головами вниз, клали в стены, окружавшие курганы. Так не могли поступать те, кто их сделал... У изваяний находили явное сходство с тотемными столбами североамериканских индейцев. Были на них и чисто египетские рисунки. А в могильниках находили скифские чаши. Так кто же жил на хакасской земле раньше?

Изваяния стояли во дворике, глядя друг на друга, и молчали.

Все это рассказал мне мой спутник, он уже видел человека, собравшего сюда идолов, но человек показался ему странным.

Звали его Альберт Николаевич Липский. О себе он говорил только намеками, и эта неясность, раздражавшая собеседника, казалось, даже нравится Липскому: она словно возвышала его над собеседником, как возвышает обладание тайной. И мой спутник спросил наконец, зачем он все-таки свез сюда камни. Человек не мог потратить на одно дело тридцать лет жизни и не решить, зачем он его делает. Ответ тоже был странный: «Жить-то надо было».

Он собирает безмолвные камни с сорок четвертого года, ему сейчас восемьдесят два...

Он встретил нас у музея. Темные брюки, коричневая — от лыжного костюма — куртка, поношенный, но отглаженный галстук. Вид вполне экспедиционный. Да мы и собирались в короткую экспедицию. Где-то под Абаканом, недалеко от Белого Яра, на могильном кургане стояло изваяние. Мой спутник уже искал его, но не нашел.

— И не найдете! — обрадовался старик. — Я и то не находил! — Он был доволен, что без его помощи не обойтись. — Если не возьмешь хакаса с собой, — говорил он с удовольствием, — того, который рассказал, где оно стоит, не посадишь в машину и не повезешь, ни за что не найдешь! — И он гордо встряхнул головой.

Волосы украшали его. Седые пряди летели по ветру. Он знал, как они красиво летят.

В машине он сел впереди, с шофером. Мы тронулись, и я без обиняков спросил, почему он начал собирать изваяния.

Старик повернул к нам красивую голову. Он глядел, явно оценивая нас: какой ответ может удовлетворить? И вдруг театрально закричал:

— Не знаю! Не знаю я, зачем я это делал! — Он сделал паузу. — Я не задумывался! Понимаете?

Я кивнул, но быстрый отказ допытываться не понравился ему.

— Что вы понимаете? — спросил он вдруг тихо и с укоризной. — Вы не можете этого знать! Может, это было так...

И он стал рассказывать, быстро поворачивая к нам голову.

Много лет он работал в Приморье этнографом. Только в сорок третьем году судьба привела его в Абакан. Уже и второй сын погиб на фронте, уже умерла в Ленинграде в блокаду жена...

— Жить надо было, понимаете, — говорил он все так же тихо. — Не в смысле заработка даже. И не потому, что нечем было заняться... Надо было психологически отвлечься. Вот что значитжить!

Альберт Николаевич резко отвернулся.

Нельзя было ни о чем спрашивать этого человека. Человека, который в пятьдесят два года остался один и нашел в себе силы начать жить заново. Но он сам не мог не говорить.

В конце прошлого века, рассказывал он, здесь проехали два финна-путешественника. А много лет спустя у них вышла книга.

— В ней был и рисунок камня-барана. Я решил отыскать его, но не нашел. Уже отчаялся, когда забрел в школу неподалеку от того места, где, по моим предположениям, находился «баран». Мы вывели с директором на поле тысячу пар глаз. Дети прошли раз, второй, третий... И тут кто-то закричал: «Вот он! Вот!» Это было мое первое изваяние...

И все-таки он настаивал: он не задумывался, зачем их собирает. Он их спасал. Но, услышав это, просто взорвался. Лицо его покраснело, старик развернулся к нам, как для драки:

— Да, может быть! — выдохнул он. — Я умру когда-нибудь после такого вот разговора... И какой смысл говорить вам об этом? Вам или кому-то еще!

Но гнев уже утихал в нем. Он с болью говорил, что курганы распахивали, бесценные камни валили бульдозерами...

Хотелось сказать ему что-то приятное. Мы сейчас много ездили по Хакасии, и я сказал, что видел: везде опахивают курганы, берегут... Старик поглядел на меня с сожалением...

— Вы видите те, которые есть. А я вижу те, которых уже нет... Могу показать их почти все.

И опять мы ехали молча, и еще ни одно молчание в этой поездке не было отдыхом.

Вдруг он встрепенулся:

— Я ведь пропущу поворот! Видите две вершинки? Это там.

Мы уже приближались к кургану, когда выяснилось, что подъехать к нему нельзя — курган окружало овсяное поле.

— Нельзя ехать, — без сожаления сказал Липский. — Идти придется; нельзя ехать по овсу.

И мы пошли. Шагов двадцать уже прошли.

— Стойте! — задыхаясь, остановился он. — Вот, — прерывисто дышал он, — в прошлом году приехал молодой археолог... Ходили мы с ним, так он угнаться за мной не мог, отставал. А сейчас стойте! Отдохнем...

Но мы все-таки дошли.

Изваяние стояло огромным. Уходило в голубое небо, и от плывущих облаков казалось, что оно немного покачивается, но не хрупко, а торжественно.

— Каменный век, — гордо начал Альберт Николаевич. — Может, самое начало меди. Это я уж для перестраховки так думаю... — И умолк.

...Их было в Хакасии больше ста. Спасти удалось немногим больше пятидесяти.

В последний день я ходил по аллее один. Облака то загораживали солнце, то оно выходило, и каменные изваяния менялись до неузнаваемости. В тот первый раз я ошибся, пытаясь решить, кто из них как выглядит. Мастера, делавшие их для поклонения, изощрились в своем искусстве... Безразличные сейчас приобретали вид страждущих, молящиеся отчаивались, а снисходительные вдруг начинали ненавидеть. И те неизвестные предки хакасов, приходившие к изваяниям в разное время, в течение многих лет, видели, как изваяние их прощало или глядело безразличным взором, а то и изгоняло от себя. Изваяния, еще «не осмысленные художественно», были живыми...

Из музея вышел Липский.

Он ходил, прикасался к изваяниям и вспоминал:

— Недавно приезжали чешские гости... Вы знаете, что они сказали?.. Что эта «живая история хранилась бы у нас под стеклом». Я тогда чуть не плакал от стыда!

С прекрасными камнями происходило нечто странное. Для них, простоявших на холмах Хакасии тысячи лет, тридцать последних лет — в сущности, мгновение! — оказались трагичными.

— Я не узнаю их, — со стоном говорил старик. — У меня есть их фотографии тридцатилетней давности. Хотите посмотреть?.. Трудно поверить... Рисунок исчезает на глазах. Их надо спасти.


Пого

Пого

Необычные серьги переходили из рук в руки, и примерять их было удобно: медная проволочка не продевалась в мочки, а цеплялась за волосы. На ней нанизаны пух, монеты, неровные красные камушки. И пух удивительный: большой, голубоватый, легкий комок.

— Хвост песца? — спросил я.

— Как вам сказать, — почему-то смутилась Люда. — У гуся это.

Все рассмеялись, а я спросил:

— Да где ж у гуся такой?

— Ну, знаете... на заду, — засмеялась и Люда. — Это у нас старинное, всегда было... Под задом, вернее.

Потом на траве разложили пого и стали рассматривать.

Пуговицы на нагрудном украшении во все времена ценились старинные. Их нашивали на толстое темное сукно, и каждую окружали бисером, располагая его кольцами ряд за рядом. На более старинных пого внешние кольца бисера свободно и просто переходили во внешние кольца вокруг соседних пуговиц. Но как здесь, в горах Хакасии, оказались раковины? Редкость не может быть не ценной, и их ценили. Но почему именно раковины стали излюбленным украшением на пого? Откуда они?

Никто из женщин, с кем бы мы ни говорили, не знал этого. История была так стара, что ее не оказалось в памяти людей. Это были cauri — раковины из Индийского океана. Мы видели их на пого по всей Хакасии, и сейчас перед нами были они.

И в том, как ласково девушки глядели на свои украшения, чувствовалось, что для них это не старина, они дороги им сейчас.

— Мы теперь и платья такие шьем, — сказала Люда. — Недавно начали. Прямо в ателье, в Аскизе... Раньше-то забыли это. Правда, красиво?


Дорогое

Дорогое

— А вот меня украли. — Люда посмотрела с вызовом и стала рассказывать, уверенная, что такие истории человек бережет в себе всю жизнь.

— Он ушел в армию, я ждала, — вспоминала Люда. — У него только дедушка с бабушкой, родителей нет... А это было в субботу. Собирались на танцы. Что-то я чувствовала, но что... Тревожно было, но я ничего не знала. И отец чувствовал — будто прощался, поцеловал... Перед этим мы неделю решили не встречаться, проверить себя, а в клубе гляжу: его друзья... И одеты как-то не так: в белых рубашках — другие какие-то, странные. А он не подходит, только глядит, глядит... Лекция сначала была, а потом он подходит: «Нам надо поговорить». — «Говори». — «Нет, давай выйдем». — «Ладно, — говорю. — Только я далеко не пойду». Я и не заметила, как мы оказались возле его дома. «Надо зайти», — он говорит. Старики, мол, одни, я их на весь вечер оставил, мало ли что может случиться... А в окнах-то света нет...

Стоим мы, он меня уговаривает, и тут из темноты сбоку кто-то меня за руку... Крепко так! «Что ты с ней разговариваешь? Так никогда не женишься!» Тетка его.

А в доме оказалось полно народу, это окна были занавешены. Гости. И друзья его. Все тут. Они смеются, рады все... Вот когда мне стало страшно. Ведь это знаешь, но об этом не думаешь до последнего мгновения: жизнь меняется... Как это я — жена? Все вроде было договорено у нас, все я знала, но тут словно с собой прощаешься... А тут еще обряд у нас: волосы сплетают — его и мои... Чтоб жили дружно... А у меня — шиньон. Под платком... Стыдно!! Я — руку под платок сзади... И вырвала его! Заколки все полетели... Я уж не гляжу, в рукав его, в рукав...

Они оказались счастливы.

И им есть что вспоминать.


Красивые и странные

Красивые и странные

Стадо спускалось в лог и медленно шло к нам. Девушки в ярких платьях, сидевшие в зелени травы, наверное, казались пастуху необычными. Поэтому он и шел к нам.

Стадо заполнило лог и не поместилось в нем. И я вспомнил...

Когда-то в этих местах жил очень богатый человек. Он не умел считать. Наверное, это ему не очень было нужно. Каждый вечер он заставлял своих пастухов загонять стадо в самый большой лог, и, если тот был полон, он спал спокойно. Когда я услышал эту историю впервые, то ожидал: вот сейчас скажут: «Но однажды...» И удивился тому, что история на этом кончилась.

Сейчас лог все еще был полон.

Уже первые овцы подходили к нам, когда мы увидели, что за стадом медленно идет конь, а на нем — две девочки.

Первая держала поводья, но конь шел сам. Стадо окружило нас, овцы, не шарахаясь, уходили в стороны, и перед нами застыл пастух.

— Я так и знал, — уверенно сказал он. — Вы артисты.

Мы рассмеялись. Девушки не были артистками. Пастух обиделся. Смех ли его оскорбил или он не мог простить себе ошибки: он-то спешил к артистам. Во всяком случае молчал он долго, а потом стал рассказывать то, о чем никто из сидящих перед ним не знал, — о собаках. Мы их вначале и не заметили. А одна, лежавшая вдалеке, два раза спасла его. Потом он говорил об овцах и показал десять овец, которые были главными в отаре и вели всех остальных, так что ему нечего было делать.

Я спросил, кто эти дети, что сидят на коне, и как их зовут.

— Анна и Алевтина, — сказал он. — Первая моя дочь... А это подруга.

— Дочь! — крикнул он вдруг.— А ну, догони тех! Поверни их! — И он показал на ушедших в сторону овец.

И девочки поскакали...

Капли из туч

Капли из туч

А попали мы на этот луг вот как. Утром собрались в хакасском поселке у дирекции совхоза. Ждали Чанкова. И наконец он появился.

Он двигался в самом конце улицы в сопровождении жены. Та шла сбоку, чуть отстав, явно показывая, что не она главная, а главный он, Василий Павлович Чанков, и еще то, что он нес в руках. А он нес чатхан.

Чанков шел с ним в обнимку, потому что инструмент был громоздкий — с хорошую лавку длиной, и что-то не верилось, что при помощи этого ящика можно услаждать слух.

Хакас подошел, и все поздоровались с ним первыми. Он же, ответив, продолжал прижимать к себе чатхан, даже не поставив его на землю, и постепенно, хотя Василий Павлович никого и ни к чему не обязывал, все стали смотреть только на него.

Именно Чанков настоял на выезде. Он не хотел играть и петь в клубе. Кто-то предложил выехать в горы, и он согласился.

— Я буду там выглядеть... — гордо сказал он.

Теперь стало ясно, что глупо залезать с таким инструментом в комнату.

Предстояло засунуть чатхан в машину. Слава богу, все обошлось, и инструмент поместился. Придерживать его сел сам Василий Павлович, но как только он перестал обнимать чатхан, то потерял к нему интерес. Девушки, залезая в машину, случайно касались чатхана, кто-то сильно двинул его ногой, вскрикнул: «Ой!» — но Василия Павловича это будто не трогало. Он больше берег сумку. Черная старая сумка лежала на полу кузова, и что в ней хранилось, никто никогда бы не угадал.

Мы тронулись. И опять все стали глядеть на этот странный инструмент, потому что ничего интереснее в кузове не нашлось. Чатханы Василий Павлович делал сам. Только первый его инструмент принадлежал деду. Но все они выглядели одинаково: обыкновенный длинный ящик, такие стоят с цветами на балконах, только стенки его тонкие, каждая обязательно из одной доски, и доски эти непременно лиственничные. По дну, от края до края, Василий Павлович натягивал семь струн. На чатхане, что лежал у нас под ногами, они прикасались ко дну, так что не могли звучать. Что-то надо было еще сделать, чтобы они звучали. Но что?

В 1943 году мальчишкой он поехал в Аскиз на конкурс. «Дороги этой не было, — рассказывал он, — ехали на лошадях». А в Аскизе перед концертом вышел из клуба — и заблудился. «Три круга сделал по всему городу, пока не нашел», — удивлялся Чанков. Он не зря удивлялся. В Аскизе и сейчас заблудиться невозможно, городок только еще готовится стать городом, да и то небольшим.

А после концерта ему дали премию: «Пакет конфет дали, круглые такие были... Килограмма три, наверное. Куда класть? Ничего нет... Перевязал вот тут сапоги веревкой, — показал Василий Павлович, — конфеты в голенища высыпал. Так и шел назад».

От Аскиза до деревни километров сорок, а тогда, без дороги, наверняка было больше. «Пришел домой, мать спрашивает: «Пойдешь еще выступать?» — «Пойду», — отвечаю».

— Теперь-то у меня грамот этих... — нараспев сказал Чанков.

Мы уже сидели на склоне горы и видели те же места, по которым когда-то шел Василий Павлович с конфетами в сапогах. Горы, одетые лесом, окружали нас со всех сторон, но не теснили. Светило солнце,, и травы качались волнами.

Было бы неверно думать, что это только край гор. Такой вид открывается почти с любой сопки.

Чатхан лежал поодаль в траве. Василий Павлович вроде бы и не собирался прикасаться к нему.

— Сусликов кто хочет? — неожиданно спросил он.

— А где они?

— Вот, — поднял сумку Василий Павлович.

Он запустил в нее руку и выложил на траву жареные тушки.

— Вкусные, — не очень смело сказал он. — Только привыкнуть надо...

— Да, да, — подтвердила его жена.

Не попробовать было нельзя. Мы стали разбирать тушки.

— Еще бы! — уже восклицал Чанков. — Чистым зерном питаются!

Оказалось, что Василий Павлович — профессиональный ловец сусликов. Только за это лето поймал восемьсот штук, так что суслики не совсем безнаказанно ели чистое зерно.

— А посуше пожарить его... — расхваливал хакас. — С картошкой. Да чтобы хрустел! Жир, между прочим, питательный. Я сдаю его. От язвы помогает здорово... Уж врачи-то знают!

Суслики и впрямь были вкусные. Василий Павлович с удовольствием глядел, как мы едим, и словно невзначай поглядывал на чатхан. Видно, ничего уже не оставалось: как истинный артист, знающий себе цену, он оттягивал то, что должно произойти, сколько мог, но нельзя уже было оттягивать, нечем. Лицо его стало терять выражение любезности. Уже ничего не осталось в нем, что принадлежало бы нам или нынешней минуте. Мы становились безразличны ему.

Он подошел к чатхану, как слепой: споткнулся и не стал выправлять падающего тела, как сделал бы обычно, а тут же сел, уже держа на коленях свой странный инструмент. В его руке оказались пожелтевшие от времени кости овцы, и он быстро подложил их под струны. И замер. Горло его вдруг начало вздуваться, жилы напряглись, заходили... Видно было, что он уже поет, но, странно, звуков не было.

Не было их еще долго. Певец вбирал в себя воздух, словно не собираясь его выпускать, тяжелые желваки катались по шее. Кадык нырнул вниз, под ворот, поднялся — и мы услышали голос...

Это было самое странное пение, какое мне доводилось слышать. Певец не раскрывал рта, вернее, почти не раскрывал, но звук все усиливался, креп, гитарный звон чатхана — сначала легкий, почти неслышный, как и голос, — вдруг обрел очертания мелодии, и уже чувствовалось, как этой мелодии хорошо быть рядом с голосом, как они согласны друг с другом и как им трудно, наверное, и плохо было жить в отдельности... И потом, узнав слова песни, нельзя было избавиться от этого же ощущения.

«Вот большая гора, — пел певец. — Там собираются капли из туч, что сошлись над горой. Там, в нашей тайге, капли рождают ручей. А ручей бежит к нам, и получается река... И мы пьем из нее. И наш скот живет, потому что пьет из этой реки. И звери в тайге. И мы все... Течет река, и мы все — тоже капли из туч».

Ю. Лексин, В. Орлов (фото), наши специальные корреспонденты

Просмотров: 4249