Отблески

01 сентября 1972 года, 00:00

Нет, наверное, на Земле народа, который равнодушно бы относился к огню — огню, пылающему в очаге. Огню приносили жертвы: малую толику от каждого блюда, каплю молока или вина, щепоть зерен нового урожая. Дом считался живым лишь с того момента, когда разгорался в очаге первый огонь. Если все селение состояло из одного дома или из многих соединенных в один домов, то считалось, что душа селения живет в большом общем очаге. У народов, живших на территории нынешнего Афганистана, общий очаг строили на площади. Каждая же семья обозначала в большом доме свою «территорию» собственным очагом и зажигала его от огня большого очага. И как все семьи вместе составляли племя, так считалось и все малые огни суть части одного большого, общего.

В доме бабушки моей
печка русская — медведицей,
с ярко-красною душой —
помогает людям жить:
хлебы печь,
да щи варить,
да за печкой
и на печке
сказки милые таить.

Ксения Некрасова

Топором я поддел доску, гвоздь со скрежетом — даже за рекой, на том берегу отдалось — вышел из наличника наружу, и доска шлепнулась оземь. Остальных окон, заколоченных еще с осени, не стал открывать: на два дня и так хватит мне свету. Наружная дверь и дверь из сеней в избу распахнуты настежь, потому что на улице теплее, чем в помещении, — конец апреля. Но все же промозглый, застоявшийся дух плохо выходит из полутемной комнаты, и надо затопить печь, чтобы скорее эту сырость вытянуло.

В сарае есть у меня запас — небольшая поленница наколотых дров. Я набираю беремя, свободной рукой прихватываю пару можжевеловых жердей. Вынул заслонку — из темноты нутра печи дохнуло холодом, кислотою залежавшейся золы. Кочергой я отгреб ее к дальней стенке, и теперь можно приступать к главному — строить колодец. Вниз укладываю самые крупные поленья, стараюсь, чтоб были ровными, одно к одному. Тогда прочней будет держаться вся пирамида, дольше не развалится. Можжевеловые дровешки — в боковые щели, в каждый просвет между поленьями — для запаха. В подпечке нашлось несколько кусков старой дранки и свиток бересты, и эту растопочную мелочь я тоже пристроил по уступам своего колодца, а потом полегоньку стал сдвигать его дальше от устья, к центру печи, напирая кочергой поочередно то на одно, то на другое из опорных поленьев.

Теперь остается только задвижку убрать с дымохода. Открыл дверцу под основанием трубы, нащупал чугунную тяжелую тарель, приподнял и подвинул ее вбок, да тут рука наткнулась на что-то жесткое, холодное и колкое, и я машинально отдернул ее. Сверху соскользнула струйка сажи и полетело, раскачиваясь в воздухе, перо. Вот оно что! В дымоходе — чье-то гнездо. Разнюхала хитрая птица, что дом нежилой, и давно уже тут обосновалась, еще до снега, судя по тому, что натаскала себе даже фантиков прошлогодней давности. Пришлось мне по кускам выдергивать и извлекать пестрый этот мусор — ветки, солому, клочья ткани и бумаги, перья, перемешанные с сажей.

Но вот наконец все чисто, все готово, можно затапливать. Робко трещит береста, сворачиваясь в кольца, за нею занялись куски сосновой дранки, дымок лениво пополз в тягу, и проступил из тьмы печной свод — отвыкшая от огня кирпичная утроба.

Я пододвинул табурет и сел напротив, с удовольствием вытянув ноги; четырнадцать километров шел от станции — полем, и лесом, и опять полем — и устал с отвычки, но все говорил себе: «Не останавливайся, там посидишь — у своего огня, и прикуришь — не от спички, а от уголька».

Дрова оказались достаточно сухими, весело щелкают, брызгают во все стороны искрой, постреливают угольками. Поверхность печного свода уже отогрелась, побелела от жара, но снаружи кирпич холоден, простуженно-льдист, и долго еще нужно гудеть пламени, чтобы печь выпарилась, напиталась драгоценным жаром, чтобы пронзительный озноб улетучился из ее тела и она начала работать для всего дома.

Возле пламени думается легко, неторопливо, и о чем, и о ком только не вспомнишь! Я вспомнил... Филемона и Бавкиду.

Овидий Назон, творец «Метаморфоз», повествует о том, как однажды ветхую хижину, в которой доживала свой век скромная супружеская чета — Филемон и Бавкида, — навестили три божества в обличье странников. Они могли бы найти себе пристанище и побогаче, но предпочли именно этот дом, отмеченный печатью мира и согласия. Старики засуетились, захлопотали, чтобы хоть что-нибудь собрать из своих скудных припасов на стол. Замечательна в них эта по-детски бескорыстная (ибо не догадываются, кто их навестил) радость, этот наивно теплящийся на древних лицах дар гостеприимства.

Вот нахохленною птицей сгорбилась Бавкида над очагом, расшевеливает груду пепла — там, под нежным сизым бархатом, жив еще вчерашний огонь. Это место у Овидия поражает несведущего читателя тонкостью наблюдения: оказывается, огонь может сберегаться, дышать под пеплом целые сутки. Очаг только по видимости остыл, несколько уверенных движений, и струйка пламени побежит по сухим листьям, коснется хвороста.

Эпизод из «Метаморфоз» замечателен не только тем, что в нем донесен до нас давний навык человека в обращении с огнем. Этот эпизод еще и символичен: слабые, полунищие старики, в которых жизнь едва теплится, кажется, и существуют лишь для того, чтобы состоять неумирающими хранителями при своем очаге. Они вечно несут эту тихую службу, вечно ждут: вот-вот постучит в их дверь усталый путник...

Сколько уже тысячелетий скользят по лицу человека отблески пламени, разведенного в домашнем очаге... Глядя на огонь, чувствуя кожей его прерывистое дыхание, человек не может не думать, не погружаться мыслью в самые сокровенные глубины своего существования. Что является ему в жарких видениях? Видит ли он закатное небо, охваченное пожаром? Проступают ли перед ним кровли и башни городов, озаренные гибельной лавой? Или же чудится поединок, всегда один и тот же: воин в алом плаще и дракон с огнедышащей пастью? Или он прикасается зрением к тайне земли, к тому, что глубже всех морских глубей и рудниковых колодцев, с их мерцающими металлическими жилами, к тому, что клокочет в ее ужасном чреве (представить только, что все это постоянно под нами!)?

А может быть, он думает об огне совсем трезво и по-хозяйски: да, то, что я вижу, есть стихия, самая жгучая и острая, самая легкая и чистая изо всех стихий — небесный спирт. Да, эта могущественнейшая стихия пронизывает своими токами весь космос, она воет и безумствует на воле. Но к человеку она, в общем-то, снисходительна и, хотя живет в любой из вещей (ведь пылать могут и камни), но не жалит и не кусает, когда мы какую-нибудь из вещей берем в руки, а, наоборот, даже позволяет себя укротить и служит нам в рабском виде домашнего тепла.

Не потому ли человек делается тем спокойнее, чем дольше глядит на пламя своего очага? Страшные видения и фантазии перебарываются в его душе уверенным осознанием того, что огонь, каким бы великаном он ни представлялся, все-таки знает меру и подвластен той неравнодушной к человеку силе, которую принято называть законами природы.

У многих верующих индийцев, например, до сих пор очаг в новом доме разжигают от огня, пылающего в индуистском храме: это должно придать домашнему очагу свойство очищать дом и хранить его от всего дурного.

Эти минуты, часы и века, проведенные человеком наедине с тихим огнем очага, — неужели они исчезли бесследно как дым? Неужели ничем не напомнят они о себе жителю современного сверхгорода, получающему ежедневную порцию тепла из двух труб — газовой и паровой? Ведь не может же он, право, с любованием смотреть на скучный синий венчик кухонной конфорки! Включил, вскипело, выключил — и все. А комнатный атрибут парового отопления — металлическая гармошка под окном — еще скучнее. Мысль о том, что существует же где-то живой источник этого почти абстрактного тепла, навещает его раз в году, а то и реже, он обдумывает ее с некоторым угрюмым усилием, как подневольный ученик, которого постоянно шпыняют тем, что он живет на всем готовом, обдумывает громоздкое алгебраическое уравнение.

Конечно, владелец газовой горелки и отопительной гармошки умом прекрасно понимает, в чем тут дело: времена переменились, круто сдвинулись экономические условия существования, на смену одним видам топлива пришли но вые, более удобные. Ему не нужно теперь заботиться о дровах или об угле на зиму, тем более о керосине для примуса. Не нужно теперь ему и его домашним занимать свое время дюжиной других, более мелких операций: пилить, колоть, прочищать дымоход, оберегаться от угара, чистить кастрюли и чугуны от копоти. Все это для него позавчерашний день, диковатый, попахивающий варварством.

Но почему же тогда, вырываясь на несколько часов в какой-нибудь пригородный лесок о трех соснах, он впопыхах ломает первую подвернувшуюся под руку хворостину, и вот, глядишь, уже смастерил нечто наподобие костра, чиркает спичкой, счастливо ухмыляясь и напрочь забыв, что всего в ста метрах отсюда читал он предупреждающее: «Берегите лес от пожара»?

Говорят, что нынешние лесники главным своим врагом считают не порубщиков, а горожан, любителей подышать природным дымком. Но как же не посочувствовать и последним! Ведь разведение лесных костров для них чаще всего не причуда, а стремление утолить неумирающую жажду общения с живым огнем; тут заявляют о себе упорные гены из самых архаических пластов людского опыта. Заявляют робко и подчас невпопад, потому что ощущение причастности к древнему делу горчит зыбкостью и неполнотой: еще несколько часов, еще час — и нужно возвращаться от прекрасной этой полуигр"ы, от праздничного и почти священного ритуала к трезвой действительности включателей и конфорок.

Впрочем, можно и не выезжать никуда, а, сидя в городской квартире, зажечь вечером пахучую свечу (в каждом доме теперь есть свеча), зажечь и смотреть без устали на гибкое и острое тельце пламени, на его упорное сопротивление сквознячку, громаде тьмы, выросшей во все стороны подобием необжитой ночи. Огонек ведет свою речь, печальную и чистую, о чем-то просит, про что-то напоминает. Разве это не образ, не отблеск все того же домашнего очага?..

Но есть и иные напоминания. Они — в реальности угловатых, тяжеловесных вещей, не спешащих умереть.

Тандыр — сооружение нехитрое.

Тандыр — сооружение нехитрое. Как и все мудрые вещи. Всего-то глиняный кувшин огромных размеров, приподнятый на кирпичах над землей; в боку его проделано отверстие — для лучшей тяги. Глина нагревается медленно, зато уж, разогревшись, тепла долго не отпускает. Чтобы разогреть кувшин, бросают в него хворост, много хворосту, и жгут, пока не раскалятся стенки тандыра чуть не до белого каления. Потом прогоревшие угли оттуда выгребают, только чуть-чуть золы оставляют, чтоб тепло дольше держалось.

Тандыр «раскочегарен». А пока он нагревался, рядом женщины месили тесто, хорошо промешенное, промятое тесто для тандырного хлеба. Тандырный хлеб, то есть хлеб, испеченный в тандыре, бывает самый разный, это зависит от муки, из которой пекли, и от формы самого хлеба. А пекут его одинаково — без огня.

Оторвав ком теста, женщина ловким движением припечатывает его к раскаленной глиняной стенке тандыра. С внутренней стороны, естественно. И хлеб, лепешка, повторяет рельеф глины — те же неровности, ту же шероховатость и даже чуть-чуть ту же закопченность. Печется хлеб быстро, а когда готов, легко отходит от стенки тандыра. Но он так горяч, что без специальной рукавицы его рукой не взять. Корочка тандырного хлеба на ощупь тверда, но это нежная твердость; оттого так приятно хрустит хлеб на зубах. А под корочкой мякоть, ноздреватая и горячая, даже когда корочка остывает. Разломите тандырную лепешку, положите на нее кусочек масла, и масло тут же начнет растекаться, окрашивая хлеб в золотистый цвет. В Средней Азии и на Кавказе среди множества непривычных запахов вы немедленно различите один — острый дымок, смешанный с ароматом свежего горячего хлеба. Почти из каждого двора доносится он, и, ощутив его однажды, вы никогда уже не забудете его, этот утренний запах.

И запах этот будет вам желанней самых тонких ароматов, если знаком вам вкус тандырного хлеба...

Мне, человеку, считающему себя городским, подолгу приходилось жить в крестьянском жилье: в детстве — белая украинская хата-мазанка, в последние годы — владимирская старая изба-четырехстенок. Традиционные национальные типы жилья — будь то изба или хата, юрта или сакля — при всем конструктивном разнообразии, которое подсказано климатом, особенностью строительного материала и навыком предков, — сходны в одном — в том, какое особое, предпочтительное место в них отведено источнику тепла. Шутка ли, в средних размеров избе (то есть достаточно тесноватой для семьи даже в пять-шесть человек) печь занимает почти четверть жилой площади! Кажется, строение для того лишь и возводится, чтобы прикрыть собою печь и еще небольшое пространство вдобавок. Но и тут же видишь обратное движение: стены и потолок не только прикрывают ее собой, но они и сами как бы жмутся к ней как к своей надежной защитнице.

Конечно, в избе есть и красный угол, и он, как правило, противоположен тому углу, который занимает печь, — слева от входной двери. Но эта традиционная смысловая диагональ жилья только резче подчеркивает достоинство каждого из ее «главных» углов-полюсов — духовного и материального. Семья попеременно собирается то в одном, то в другом.

Печь монументальна. В этой белой угловатой глыбе дышит мощь законченной формы, совершенство строительного расчета и вкуса, проверенного веками. Утоптанное кострище древнего человека — вот что послужило фундаментом, от которого оттолкнулась ее конструкция в своем долгом становлении: над кострищем возник свод, сначала невысокий и глинобитный, потом кирпичный, с гораздо большим дыхательным объемом; дым уходил в отверстие потолка, но выросли шейные позвонки трубы; лежбище огня поднялось от земли почти по пояс человеку; свод оброс с четырех углов квадратными плечами, и наверху образовалось пространство лежанки, расширенное полатями. Для всего этого понадобились века, и мы еще можем видеть сегодня в натуре все или почти все промежуточные формы, приведшие в конце концов строительную мысль к образу русской печи.

Печь — совершенное архитектурное целое, и это говорится вовсе не из желания «облагородить» ее лишним эпитетом. Она совершенна потому, что в формах ее предельно, до конца выражены все возможности и функции домашнего очага. Можно сказать, что этой конструкции больше уже некуда и незачем развиваться, и вот она застыла перед нами в качестве некоего классического устройства, каждая часть и роль которого накрепко пригнана к остальным.

Она не только обогревает жилье, но и регулирует чистоту его воздуха. Не только человека греет, но своим кирпичным днищем еще и вниз, в подпол, дает тепло, необходимое зимой для овощей.

У индейцев-пуэбло уважение к огню требует чисто-начисто подметать площадку перед общим большим очагом: огонь-очиститель пуще всего любит чистоту...

Она — кормилица, подательница всякой пищи: из ее чрева вынимают горячие хлебы и пироги; никакая каша не бывает такой пахучей и разваристой, как из печи... Не могу не вспомнить и не описать тут одной из торжественных минут своего детства: бабушка, орудуя самым большим ухватом, извлекает из печи чугун с украинским борщом; сняли крышку, и блаженный дух ударил в потолок, так что сам воздух мгновенно сделался сытным; то был запах разомлевшего мяса и нежно-кисловатый помидорный аромат, пахло свежестью молодой капусты, и фасоли, и только что сорванного с грядки укропа; чугун, полный почти до краев, пылал кумачово-оранжевым варевом, в котором плавали полупрозрачные капли жира и подрумяненные шкварки. Но это было еще не все, потому что следом за борщом из печи появлялась громадная глиняная макитра, облитая золотисто-зеленой глазурью. Накануне бабушка натирала ее внутренность чесноком, вливала туда немного кипятку и напихивала доверху разломленными начетверо коржами. Только что из печи, еще горячие, они снова водворялись в жаркую темноту, чтобы разбухнуть и надышаться чесночным соком. И вот теперь эти два запаха — борща и коржей — бросились над столом бороться друг с другом, и большая веселая семья взялась за ложки — деревянные, в огненных цветах и травах (ложки эти на украинские рынки исстари поставляла Хохлома).

А топленое молоко? А кислые щи «только из печи»? Что и вспоминать!

Но далее: печь не только щедрая кормилица, но и прекрасная сушилка. Ребята после снежных игр закладывают сырые варежки в печурки — подобие малых пещерок в боковой стене под полатями. Хозяйка, отдыхая от главных кухонных забот, принимается за сушку сухарей или, если подошел сезон, грибов. И хотя считается, что последние лучше провяливаются на солнце, но, когда солнце капризничает, что и заменит его, как не печной жар? В чугунки, наполненные песком, втыкаются остроконечные палочки, унизанные отборным грибом. Три-четыре таких чугунка (в зависимости от величины сбора) выстаивают под кирпичным сводом чуть поменьше суток — от топки до топки, — и когда вынимают их, то гриб почти уже и готов, теперь его можно укладывать в противень — и на печь, на окончательную досушку. В заготовительные эти времена в избах стоит особый дух — вкусной хлебно-грибной теплоты.

Сушат в печи и дрова: неутомимая хозяйка с вечера занесет в избу охапку поленьев и после того, как выгребет все непрогоревшие угли (главное топливо для самовара) в специальную кадь, укладывает морозные полешки на горячий печной пол, чтоб завтра дружней пылали.

Ну и, конечно, печь — первейшая лежанка, любимый закут шушукающейся детворы, целебное местечко для старого человека, который тут не один год жизни себе продлевает, покашливая да покряхтывая, перемогая с помощью ровного кирпичного тепла всякую хворь-ломоту.

Человеку, непривычному к спанью на печи, не так-то просто выдержать испытание первой ночи — очень уж парко и тесно тут, под самым потолком. Но зато утром спускается он вниз и не узнает себя: голова ясная, под стать солнечному морозному безветрию на дворе, и в теле благодатная легкость и свобода.

Бывают у печи и другие функции, на первый взгляд достаточно неожиданные. Как известно, одна из древнейших утех для русской крестьянской семьи — баня. Но обычай париться в банях вовсе не универсален; и в средней полосе, да и к северу немало обозначается зон крестьянского заселения, где в течение веков обходились без бань, потому что заменяла их — да-да, пусть не дивится читатель — все та же печь. Охочий до пара человек с малой шаечкой воды пролазил устьем под свод и там томил себя в сухой, нестерпимо блаженной темени, устроившись на соломенной подстилке, — да еще и заслонку за ним затворяли. И потом уж, очумело выкатись на свет божий, начисто ополаскивал свое багровое, как у новорожденного младенца, тело на кухне, в большой лохани либо в корыте.

Перед тем как уйти на охоту, эскимосы показывают домашнему огню образ того животного, которое хотят убить: домашний огонь поможет им в охоте.

Наконец, для того чтобы полностью очертить возможности нашего уникального агрегата, именуемого русской печью, надо упомянуть еще об одной, совсем уж необычной ситуации — она относится, пожалуй, не столько даже к этнографии, сколько к крестьянскому знахарству, народна медицине.

Печь, щедро рожающая хлебы, печь-родительница — таков один из любимых образов фольклора, но этот образ символичен, а речь идет о событиях вполне конкретных: печное лоно, предварительно протопленное, делалось свидетелем великого таинства — рождения нового человека. От поколения к поколению переходило: в печи женщине рожать легче, от жара ее телу мягче.

Давний акушерский навык, конечно, нетрудно списать за счет исторической, так сказать, дикости, но ведь в нем, при всех поправках на время и условия быта, не может не поразить нас сила опыта, сила трезвого народного знания, уходящего корнями в глубины человеческой архаики. Этот опыт, надо полагать, не менее стар, чем те мифологические представления разных народностей, по которым первый человек вышел на свет из пещеры, из каменного чрева земли. Пещера, своды которой озарены огнем первого людского очага, и печь — они оказываются рядом, близость закреплена даже в звучании; не нужно быть специалистом-этимологом, чтобы расслышать: «пещера» и «печь» (а в древнем речении — «пещь») восходят к одному родовому смыслу.

И не случайно это «пещерное» свойство печи, ее способность быть защитницей, покровом для слабого человека — не метафорическим, а вполне реальным — с особой силой проявляла себя в годины бедствий, когда сгорали дотла города и села, и только остовы домашних очагов стояли на пожарищах, созывая к себе всех, кто уцелел и не лишился памяти от горя.

...В декабре 1240 года отряды Батыя ворвались во «Владимиров город» Киев. О тех часах написаны романы, исторические исследования, но, может быть, самые пронзительные строки — в немногословном отчете современного археолога. Производя раскоп на месте сгоревшего квартала ремесленников, рабочие обнаружили полукруглый остов глиняной печи, а в ней — останки двух девочек-подростков, которые притиснулись друг к другу с поджатыми ногами. На шее у одной из девочек сохранилось два крестика — медный и янтарный. Последние минуты осажденного города. Все вокруг гудит от пожаров. Куда им бежать? Они спрятались в печи и, как знать, сколько еще часов или даже дней пролежали тут в ужасе и надежде, что еще спасутся...

Неразличимой древности кладка... Кажется, тысячи рук участвовали в ней, подбирали по кирпичу, бережно обмазывали сверху влажною и клейкою глиной. И столько вложилось в общее дело молчаливой доброты, что она теперь воочию исходит обратно — от улыбающейся печи; подрумянивает воздух и подмигивает добрым оком очага.

Куда бы ни шел человек, за спиной у него остаются надежные, прочные вещи, чтобы мог вернуться и успокоиться возле них, набираясь уверенности и внутренней тишины. Придумать что-нибудь новое — не такая уж и трудная для него задача. Гораздо трудней под напором дразнящей новизны соблюсти такт по отношению к вещам, которые так давно уже служат ему, что кажутся иногда даровыми, чересчур простоватыми...

Но истинная цена всякой вещи проверяется — и, может быть, наиболее убедительно проверяется она искусством. Сколько от всех времен, от всех народов — от мифологических глубин отсчитывая — дошло до нас преданий, посвященных очагу! Или сколько прекрасных стихотворений, из которых можно было бы составить маленькую антологию, написано о русской печи!

Память о добром огне родительского жилья светится отблесками. Она входит в синтаксис человеческого существования как особая временная категория — незабываемое прошедшее время.

Ю. Лощиц

Рубрика: Без рубрики
Просмотров: 5428