Свиток Кумской Сивиллы

01 мая 1972 года, 00:00

7Фото В. Орлова

Два Олимпа

Путешествуют не только люди — и культуры. Снимаются с обжитых мест, чтобы вдруг обнаружиться где-нибудь в иных пространствах и временах.

Среди неисчислимых кочевых путей, которыми вдоль и поперек покрылись за долгие века земли Европы и Азии, сколько было прихотливых ответвлений, непредвиденных перекрестков, сколько в пыли обочин затерялось диковинных обломков!

Русские летописи сообщают: когда князь Владимир Святославович возвратился в Киев из победного корсунского похода, был с ним великий обоз воинских трофеев, в числе которых оказались и курьезно-непривычные для славянского глаза «два болвана медвяны», «жены образом мраморяны». Ныне обидные слова «болван» или «истукан» в те времена просто-напросто значили — изваяние, статуя.

Но ведь Корсунь X века — бывший греческий Херсонес Таврический — метрополия христианской Византии! Откуда же там оказались кумиры давно поверженной языческой религии?

Неожиданного в этом, пожалуй, ничего нет. Византия за многие столетия своей бурной истории выработала к античному искусству отношение, в общем-то, вполне снисходительное. Ведь эти каменные и бронзовые изваяния служили осязаемым и поучительным напоминанием о том, что вульгарное многобожие безвозвратно отошло в область прошлого. Они были своего рода музейными свидетельствами былых заблуждений, не более того.

Увозя мраморные и металлические диковины к себе домой, в Киев, Владимир вряд ли знал их истинный художественный вес и достоинство — тут ведь, в бронзовых кудрях, в прекрасно-правильных профилях, целая цивилизация себя оттиснула, солнечная и хмельная. Он просто вез необычные трофеи, и все.

Как бы то ни было, но однажды на киевских холмах произошла совершенно уникальная в истории духовных миграций встреча. Встретились лицом к лицу представители двух языческих Олимпов — греческого и славянского. С одной стороны, Зевс, Афродита, Аполлон, с другой — Перун, Стрибог, Велес...

Деревянное дажбожье племя вскоре было выкорчевано со своих утоптанных капищ, расколото в щепки, наметано в костры или спущено вниз, в волны Борисфена. А корсунские кумиры нашли последнее пристанище на задворках шумной строительной площадки: увлеченный архитектурными заботами, Владимир быстро забыл об изваяниях, привезенных с Черного моря. Строили Десятинную — первый официально-государственный храм по образцам религиозной наставницы Византии. Простого плана корабль о четырех подкупольных парусах — так в русскую почву бросила якорь новая вера.

Привозные изваяния покрывались мхом, уходили в землю или в фундаменты новых построек, пока неисчезли совсем из поля зрения наших предков. Обработанному резцом мрамору нужно много света, много тепла. Тогда плоть его как бы оживет, задышит всеми порами, даст ответное тепло. А тут климат был явно неподходящим, и средиземноморский камень поблек, угас. Не печальная ли судьба? Не символизирует ли она особенность отношения Древней Руси ко всей античной цивилизации?

Под пятью записями

«Сакалам» — что бы значило это необычное начертание? Ни в ветхозаветной, ни в новозаветной литературе, ни в русской истории нет лица с таким именем — «Сакалам». Лица нет, но надпись тем не менее существует. Она недвусмысленно четкая. И ее нужно как-то объяснить.

Благовещенский собор Московского Кремля, под сводами которого реставраторы обнаружили человеческое изображение с непонятной надписью, был домовым храмом великих князей московских. В нынешнем виде существует с конца XV века. Именно тогда, при Иване III, над старым белокаменным подклетом возвели более обширные, тоже белого камня, своды. Оставили здание каменщики и штукатуры — на смену им сразу же пришли художники. Затем, по летописным сведениям, фрески были переписаны при Иване Грозном. А дальше — обычная судьба древних росписей. Их по мере потемнения и ветшания «подновляли», записывали новыми слоями изображений. Записывали по-разному: иногда бережно относясь к работе предшественников, так, чтобы свежие контуры ложились строго по прежним и сохранялись цвета одежд, но чаще... Чем ближе к нам по времени, тем больше появлялось вольностей: многие сюжеты сдвинулись на стенах со своих первоначальных мест. Фигуры стали короче, кургузей, лики — сентиментально-умильней, «фряжистей». В XIX веке темперная техника была уже в полном загоне, и после очередного подновления своды Благовещенья залоснились маслом, плотным и светонепроницаемым.

В конце века собор реставрировали снаружи и внутри. Особенно сложной и хлопотливой работа оказалась для тех, кто открывал древнюю роспись стен. Между масляным слоем и изначальными изображениями в разных местах оказалось от четырех до шести промежуточных записей. Расчистка двигалась малыми квадратами, пядь за пядью. Когда сняли масляную надпись «Сакалам» и все промежуточные слои, обнаружились буквы древнего уставного письма — «Сивилла».

Имя тоже весьма неожиданное. Оно не из Ветхого и не из Нового завета и не из русской истории. Но в нем в противовес первоначальной абракадабре есть все-таки вполне реальный смысл. Для исследователей тут открылась прямо-таки бездна смысла, волнующего, удивляющего и... обставленного целым лесом новых вопросов.

Сивиллы — прорицательницы — древнему миру стали известны очень давно, еще на заре европейской цивилизации. Считается, что впервые бродячие жрицы объявились во времена античной архаики среди греческих племен Малой Азии — задолго до Троянской войны и воспевшего ее Гомера. Одна из сивилл, по преданиям, как раз и предсказала многолетние кровавые рати у стен Трои. От другой сивиллы, по сведениям средневековых комментаторов, исходило пророчество о Христе.

О легендарных «сивиллиных книгах» написаны сотни исследований на многих языках Европы. Что там было, в этих книгах, — уже невосстановимо: ревниво хранившиеся на протяжении столетий в государственных сокровищницах Древнего Рима, в V веке новой эры сивиллины пророчества были сожжены варварами-завоевателями.

Есть у Вергилия, в его «Энеиде», пространное повествование о том, как Эней вместе с товарищами отправляется к уединенному храму, возле которого в пустующем пещерном городе обитает могущественная Кумейская, или Кумекая, сивилла — самая славная из всех сивилл. Эней просит у вещуньи дать разгадку своей судьбы. Лицо сивиллы вдруг обезображивает судорога, волны вдохновенного неистовства прокатываются по ее телу. Таков канун экстатического озарения, во время которого дева начинает выкрикивать слова прорицания. Путники в оцепенении слушают, как из недр скалы через сто пещерных отверстий вырываются стократно усиленные вопли — ответы сивиллы.

Появление такого образа в поэме Вергилия не случайно. ;Во времена императора Августа сивиллы почитались римлянами наравне с богами языческого пантеона, если не более их. К христологическим пророчествам сивилл с интересом относились ученые-богословы первых веков новой эры. Микеланджело поместил изображения дев-пророчиц на сводах Сикстинской капеллы.

Но это все преимущественно было на Западе, а каким образом фигура сивиллы вдруг оказалась в росписи одного из московских храмов, да еще и придворного? Не случилась ли тут какая-то историческая осечка, экзотический курьез наподобие того, что произошел когда-то в Киеве с корсунскими трофеями?

Свидетельства Ивана Снегирева

Присмотримся внимательней к росписи Благовещенского собора: сивилла здесь вовсе не случайный персонаж и, более того, вовсе не единственный пришелец из античного мира. Сегодняшний посетитель кремлевского здания-памятника (так же как и москвич XVI столетия) может видеть внутри храма не только сивиллу со свитком в руке, но и, например, изображение поэта, того самого, что воспел некогда Кумскую сивиллу, — Публия Вергилия Марона. Автор «Энеиды» написан в рост, на голове у него островерхая шляпа, напоминающая соломенный головной убор пилигрима. Поэт изображен хотя и без нимба вокруг головы, но в руке у него тем не менее тоже свиток — атрибут ветхозаветных пророков, а на свитке пророческий текст. Слова надписи при реставрации восстановить не удалось, но, возможно, здесь кратко передавалось содержание знаменитого фрагмента из «Сельских поэм», в котором Вергилий говорит о рождении необычного мальчика, призванного спасти мир и вернуть ему блаженство «золотого века».

Предчувствия грандиозных духовных потрясений, как известно, нашли место и в творениях другого знаменитого римлянина, современника Вергилия — Сенеки. И вот перед нами сам Сенека в изображении древнерусского художника.

По соседству с римлянами на паперти Благовещенского собора — великие греки: творец «Илиады» и «Одиссеи» Гомер, или, как его называли в Древней Руси, Омирос; философы Зенон, Диоген, Платон, историк и автор «Моралий» Плутарх...

На одной из дверей собора мы еще раз встречаемся с персонажами эллинской и римской истории. Здесь уже знакомые нам сивиллы, на соседних медных листах — Омирос, Платон, Диоген, Плутарх.

От Благовещенского — наискось через соборную площадь — белокаменный массив Успенского храма. Если входить в него через южные врата, на темных створах разглядим полуистершиеся надписи тусклого золота: Менандр, Анаксагор, Платон, Вергилий.

Врата Успенского собора — также XVI век. Многие из мудрецов в необычных головных уборах: у одного островерхая шляпа наподобие тех, в каких теперь изображают восточных магов или «звездочета и скопца» из пушкинской сказки; у других шляпа, напоминающая скоморошью, — с тремя развевающимися лоскутами, на которых болтаются бубенцы. А в руках опять свитки с надписями. Каждая фигура замерла в стремительном порыве. Все быстро идут, спешат высказать что-то, донести и сообщить свое слово.

В прошлом столетии проживал в Москве дотошный и вездесущий историк Иван Снегирев. Не было, кажется, в городе такого старого здания, которого бы не осмотрел, не ощупал острым глазом этот неутомимый исследователь. От него касательно нашей темы остались два верных свидетельства: языческие мудрецы были изображены в XVII веке на стенах церкви Флора и Лавра, что на Зацепе. И еще любопытная старинка, тоже из допетровских времен, — соборная паперть Новоспасского монастыря, а на ней смотри — «на правой стороне: Орфей, Омир, Солон, Платон и Птоломей; а на левой: Аристотель, Анахарсис, Плутарх, Иродиан и Ермий». Храма Флора и Лавра ныне нет, а насчет Новоспасских антиков все достоверно. Фрагмент фрески с изображением Аристотеля с описанной Снегиревым паперти выставлен теперь для обозрения в Государственном Историческом музее. У знаменитого ученика Платона и наставника Александра Македонского окладистая седая борода.

Сейчас многое невосстановимо за давностью лет и обилием потерь. Большинство маршрутов, по которым языческие «гости» из двух главных храмов столицы разбрелись по семи холмам «Третьего Рима», видимо, навсегда стерлось. Но и сохранившегося достаточно, чтобы уяснить: перед нами не кратковременное увлечение нескольких живописцев, не поветрие художественной моды, а скорее традиция.

Итальянские впечатления

Среди старых настенных сюжетов Снегирев отметил и описал изображение еще одного эллина. Но о нем следует сказать особо. В Москву он попал иначе, чем его знаменитые единоплеменники, хотя тоже в XVI веке.

Он пришел сюда не как предание, не как загадочный образ иной цивилизации. Пришел живой к живым. И его многотрудная судьба многое нам прояснит во все еще неотчетливой истории сивилл и языческих мудрецов из московских соборов.

...Михаил Триволис видел своими глазами бурлящую Италию конца XVI века. То был не просто конец века — катастрофический финал всего западного средневековья. Италия подводила под средневековьем окончательную черту, а точнее — вычеркивала его напрочь из своей памяти.

То, что мы теперь кратко именуем Возрождением, перед юношей из греческого захолустья развернулось панорамой идеологического столкновения двух эпох. С обезлюдевших руин повергнутой мусульманами Византии стремительно перекочевывали в Италию бесценные книжные сокровища — списки платоновских диалогов, Гомеровы поэмы, пьесы афинских трагиков, трактаты по истории и геометрии, по военному искусству и коневодству. Пленительная античность была у всех на устах. У нее заново учились жить, мыслить, наслаждаться солнечным светом, любить женщин.

Университеты спешно обзаводились классическими библиотеками. Переводчикам с греческого и забытой итальянцами латыни выплачивали громадные гонорары. Учреждались академии по образцу Платоновой. В честь величайшего философа Афин были установлены даже особые празднества. Признаком хорошего тона стало называть рай Олимпом, ад — Эребом, монахинь — весталками, кардиналов — римскими сенаторами. В великосветских кругах не скрывали своих языческих симпатий и откровенно подшучивали над догматами официального вероисповедания, которые в силу своей элементарности годны, пожалуй, лишь для старых женщин и неучей. Один из кардиналов, обращаясь в поэтических строках к юношам, рекомендовал им вместо весьма проблематичного общества небесных праведников вполне осязаемую компанию прелестных девиц. В живописи алтарей появились изображения, недвусмысленно напоминающие известных городских блудниц.

Италия явно устала поклоняться «прекрасному духу» и со вздохом облегчения преклонила колени перед прекрасным телом.

Михаил Триволис, юный гуманитарий, увлеченный всеобщим интересом к античной мудрости, ошарашенный пестротой нового быта, путешествует из города в город, из Падуи едет в Феррару, знаменитую своим университетом, оттуда попадает во Флоренцию.

Средневековье не сдавалось без борьбы. В одном из флорентийских храмов Триволис увидел однажды необыкновенного проповедника. Подобно ветхозаветному пророку, этот человек громовым голосом клеймил пороки сограждан, соблазненных языческой отравой. Его слушали со слезами раскаяния на глазах, невольно поддаваясь обаянию могучего темперамента. Проповедник посреди речи падал на колени, смежал в забытьи веки, по впалым щекам его струились слезы. Уйдя в себя, он шептал молитвы, но через минуту снова возвышался над толпой, и негодующий голос его рокотал под сводами.

Это был Иероним Савонарола — яростный обличитель разлагающегося Рима — нового Содома и Гоморры, враг «внешних» мудрецов и поэтов древности, пламенный защитник патриархальных норм жизни. За несколько лет проповедничества Савонарола приобрел тысячи последователей и почитателей. Кто из них решился бы произнести хоть слово несогласия, когда по велению вдохновенного игумена на городской площади публично сжигали груды языческих рукописей?

А вскоре после этого вспыхнул еще один костер — на нем сожгли самого Иеронима. Слишком уж ревностным защитником старого уклада он оказался.

Надолго потрясенный всем увиденным, Михаил Триволис покидает Италию, чтобы наедине осмыслить пестрые впечатления гуманитарного переворота. Он принимает постриг в Ватопедском монастыре на православном Афоне и меняет свое мирское имя на новое — Максим.

А в Москве, куда ученый инок прибыл через некоторое время по личному приглашению великого князя Василия Ивановича, к монашескому имени добавилось прозвище — Гречанин, Грек, с которым он и вошел навсегда в историю древнерусской культуры.

Московские книгочии

Это большое отступление понадобилось потому, что между прибытием на Русь ученого-переводчика и судьбою московских антиков связь очевидная.

Нет, Максим Грек вовсе не сделался в кругу просвещенных московитов пропагандистом идей Возрождения. Для этого он был слишком ошеломлен всем, что привелось увидеть в Италии. Западные веяния по самым разным каналам в то время проникали к московским книжникам и без помощи Максима. В городе существовала и постоянно обновлялась большая колония итальянских мастеров — зодчих и художников; при дворе держали иноземных лекарей, ремесленников — людей, как правило, широко начитанных. Впрочем, не уступали иноземцам и местные гуманитарии.

В этих условиях Максим выступает скорее как умудренный критик нового увлечения, чем его поощритель. Одному из своих новых знакомых — а их у Грека сразу же появилось в русской столице немало — он благожелательно растолковывает опасность безоглядного преклонения перед «академийским хитрословным высокоумием». С другим делится воспоминанием о некоем бесстыжем умнике, о котором ему рассказывали в Ферраре. Тот-де, умирая, бахвалился в кругу друзей: «Радуйтесь, завтра я почию на Елисейских полях с Сократом, Платоном и всеми героями». Какое, однако, пустомыслие перед тайной смерти! Какая гордыня!

В каких бы обстоятельствах ни оказывался Максим, всюду ярко заявлял он о себе как полемист и наставник. А полемизировать тогда в Москве ему было с кем и о чем. Каких только тем не обсуждали кремлевские, Китайгородские и белгородские книгочии!

Велик был интерес к идеологическим событиям западного и восточного мира. Горячо спорили о лютеранах, о католиках, об иудаизме, о магометанской вере и армянской ереси. Поговаривали об экзотических религиях персов и индусов. Модным сделалось увлечение астрологическими предсказаниями. Для домашних библиотек переписывали не только труды византийских мыслителей — «Диалектику» Дамаскина или «Небесную иерархию», подборки афоризмов Менандра мудрого, «Мелиссы» и «Диоптры» — сборники, в которых обильно представлены изречения древних философов. Даже если предположить, что мы никогда уже не узнаем ничего нового о судьбе легендарной «царской библиотеки», обо всех этих фантастических фолиантах трудов Цицерона, Тацита, Светония и других историков, якобы завезенных в Москву Софией Палеолог, даже если предположить, что была лишь легенда о библиотеке, а не она сама, — уже бытование такого рода легенды факт достаточно красноречивый. По крайней мере, он говорит нам о живом книжном притоке в Москву, о разносторонности культурных интересов, о многочисленности столичных книголюбов.

Наш типичный интеллигент тех времен был не только детально осведомлен в подробностях библейской истории. Не менее обстоятельно знал он — хотя бы по сводам Амартола и Малалы — языческую хронологию. Признаком высокой начитанности считалось умение книжника процитировать в уместном случае какой-нибудь «гран Омиров» — строку из «Илиады» или «Одиссеи».

Конечно, и Максим Грек вовсе не однозначен в оценке античных писателей. В отношении к ним нужен вкус, нужен выбор, нужна мера. Нельзя все отвергать у древних. Они ведь сочиняли не только басни о беспутных богах и богинях; им принадлежит множество речений, поистине внушенных тем самым духом правды, в котором и пророки глаголали.

И потому наш Максим — критик «внешнего мудрствования», обличитель «эллинской прелести» — в то же время (как и Эразм Роттердамский, вместе с которым он некогда слушал проповеди Савонаролы) популяризатор сведений о писателях языческого мира, о древней истории вообще.

Плутарха он называет «премудрым», эпического поэта Гесиода превозносит как «велеумного мудреца», Одиссея именует «многомудреным». Широкой известностью в Древней Руси пользуются переводные статьи Максима — «О Платоне философе», «Сказание Менандра философа». В «Послании об античных мифах» он пересказывает легенды о Зевсе и Дионисе, об Афине-Палладе и Орфее. Наконец, из-под пера его выходит «Сказание о сивиллах, колико их есть было», в котором названы по именам десять самых знаменитых прорицательниц.

Не была ли эта статья откликом на появление в московских храмах необычных изображений? Не служила ли она своего рода письменным комментарием к художественной новации? Или она появилась из соображений защиты и прозвучала словом одобрения, аргументом в пользу допустимости сюжетов такого рода в православных храмах?

Еще свидетельство

Вспомним: в Благовещенском соборе сивиллы и мудрецы помещены в притворе и на вратах, в Успенском — на вратах, в церкви Флора и Лавра и в Новоспасском монастыре — тоже в храмовых преддвериях. Везде они у входа, почти снаружи, почти вовне. Это в полном смысле слова «внешние мудрецы», как называл их Максим Грек, как их вообще постоянно именуют наши старые книжники. По мнению древнерусского человека, они стоят лишь в преддверии истины, указуя на ее сокровенное обиталище, как бы приглашая и призывая к ее постижению. Но сами по себе они еще не истина, они не озарены еще полным ее светом.

«Таким изображением, — читаем у того же Снегирева, — отцы наши хотели выразить, что никогда языческая мудрость не восходила выше низших ступеней христианского храма».

Впрочем, так ли уж и не восходила? Есть ведь свидетельство еще одного исследователя старины. Современник Снегирева, знаток новгородских древностей Макарий Миролюбов приводит факты прямо-таки неожиданные: в некоторых новгородских храмах в XVI и XVII веках языческих мудрецов и сивилл помещали не только в росписи притворов, но и в... иконостасе. То есть не в преддверии, не на вратах к истине, а там, где, по понятиям древнерусского человека, она сама обитает как смысловая и художественная сердцевина храма.

Мы догадываемся, что новгородскими иконописцами не своеволие руководило, когда они изображали на досках язычников со свитками в руках. Что включение сивилл и философов в систему иконостаса не было выходкой всезнаек, решивших подшутить над старой традицией.

Разве философы древности, размышлял, видимо, новгородский живописец, не поработали для истины? Разве и они не претерпевали за истину от неблагодарных современников? Разве Диоген не ходил в рубище и не клеймил сограждан на городских стогнах? Разве по своей воле Сократ принял смертную чашу? Разве Платон не мечтал о государстве, которым управляют мудрые аскеты?..

Артели русских изографов, работая над тем или иным сюжетом, издавна пользовались «подлинниками». Что такое «подлинник»? Своего рода справочное пособие для художников. Он содержал в себе иконописные прориси, контуры с которых переносились на доску или стену, и еще письменные пояснения к прорисям, где давались подробные портретные характеристики изображаемых лиц.

В старых этих «подлинниках» мудрецам и прорицательницам отводился целый раздел. Вот, например, как рекомендовалось рисовать Платона: «Рус, кудряв, в венце; риза голуба, испод — киноварь, рукою указует на свиток: ...и аз верую, и по четырех стах лет по божественном его рождестве мою кисть осияет солнце».

Открытая даль

Конечно, исторический Платон, философствовавший в Греции IV века до новой эры, весьма, должно быть, удивился бы, если бы ему вдруг каким-то сверхреальным образом показали свиток с подобным прорицанием и сказали, что оно принадлежит именно ему, Платону.

Но мы можем понять и старинного изографа, старательно рисующего русоволосого и кудрявого философа в голубой ризе, потому что не менее Платона он удивился бы и даже обиделся, если бы ему вдруг сказали, что он занимается исторической подделкой. Нет, вовсе не в том состоял смысл его работы, чтобы мистифицировать современников, ввести их в заблуждение. Ему крайне важно было, наоборот, сделать хотя бы еще один шажок к истине. Ведь истина, если к ней протиснуться через чащобу страхов и предрассудков, вдруг оказывается такой неожиданно ясной и вседоступной. И она иногда открывалась ему под молчаливыми сводами мастерской, где трудились рядом его товарищи: перед истиною все равны — и те, что живут сегодня, и те, что жили тысячу и две тысячи лет назад. Нет для нее больших и меньших, достойных и недостойных, избранных и отринутых, всех зовет она в дом свой, к столу своему, для всех хватит у нее духовного хлеба. Есть соблазн решить окончательно, что ты ближе к ней, чем те, что жили в тысячелетнем отдалении, и, значит, она вознаградит тебя за эту близость щедрее. Но чем упорнее будешь оставаться в таком высокомерии, тем дальше удалишься от истины. Она ведь, как солнце, равно светит всем и никого не оставит без своей милости.

Вот как, похоже, рассуждал новгородский мастер, вычерчивая на левкасной загрунтовке контуры русокудрого Платона. Вот как, верится, мог думать и его великий предшественник, когда нежной кистью прикасался в последний раз к немыслимым красотам своей «Троицы». Сидят три молчаливых и прекрасных путника за столом и весь мир созывают к своей духовной трапезе...

Ведь как часто мы слышим о нем, об Андрее Рублеве, о его работах: законченность античных пропорций, пластическое совершенство и гармоничность форм, свойственные античным мастерам... И это не просто красивые эпитеты, не просто искусствоведческие общие слова. Оно и в самом деле так. Рублев никогда, должно быть, не писал сивилл или Омира с Платоном, но вот ведь в работах его за васильковым краем русского среднелесья волнующе дышат и какие-то иные художественные дали, подернутые целомудренной дымкой. Спокойная и сдержанная сила, ровное, глубокое дыхание, «неслыханная простота» выражения, а тут же, рядом, великолепная игра ритма в складках и изгибах плащей, риз, скульптурная лепка кудрей и шеи, медленный, созерцательный ток линий — и всюду столь отточенное мастерство, что в нем, кажется, никто из великих и придирчивых мастеров классической Греции не нашел бы изъяна.

Можно по-разному относиться к наследию чужих культур. Можно с увлечением и энтузиазмом набрасываться на них, как веселый гурман набрасывается на иноземные яства, мгновенно забыв о хлебе, которым вскормлен сызмала. И так переходить от стола к столу до бесконечности, громогласно восхищаясь.

Существует, в вековом опыте отразился и иной путь: неторопливо, бессуетно вглядеться в то, что было и есть у других народов, найти черты роднящие, образцы поучающие, привить их своей мысли, своему мастерству и чувству. И сделать все это тихо, незаметно как-то, не бахвалясь, не кичась приобретенным.

Этот путь требует от вступающего на него скромности и чувства собственного достоинства. Того же самого требует он и от нас. И тогда, вглядываясь в него, мы вряд ли столкнемся с ошеломительными неожиданностями, но сможем прочесть страницы молчаливо-загадочные. Есть ведь и у нас загадки и сокровения, есть до сих пор. Одни приоткрылись немного, иные не спешат пока. Это и Василий Блаженный — диковинное, не по-русски пестрое соцветие шатров и куполов, целый град в городе. Это и легендарная «царская библиотека» Ивана Грозного — град Китеж отечественной книжности. Это бесконечные горизонты живописи Рублева. И многое, многое иное...

Юрий Лощиц

Рубрика: Без рубрики
Просмотров: 6445