Зверь третий номер

01 ноября 1971 года, 00:00

Зверь третий номер

Медведи окружали нас, но в их белых мордах не было жадности и злобы.

Один, сутулый, уставившись тупо в землю, нес на хребте бревно, неловко поддерживая его передними лапами. Корявая лесина почти вываливалась из лап, но не падала.

Другой занимался веселым делом грабежа: обхватив колоду, он раскорячился и, улыбаясь долгой улыбкой сытого зверя, лизал мед. Странным казалось только, что колоду ему поддерживал с другого конца очень задумчивый заяц с непомерно длинными ушами. Косой не понимал, что можно найти хорошего в меде, но не смел бросить колоду и убежать.

Еще один медведь тащил за собой соху, а за ней вышагивал мужик с громадной облысевшей почти головой, но с бровями и носом великолепно мудрыми. И взор, и лоб — все было мудрым, и голова чья-то знакомая — не Льва ли Толстого?

Еще медведи плясали под балалайку, и на балалайке тоже играл медведь. А два других, совсем уж чудно, резались в шахматы, но ударяли фигурами по доске с таким «звериным» азартом, будто было это домино...

И все это происходило в тишине.

Только деревянная ручка стамески терла мозоли на руке Василия Степановича. Сухой звук этот едва слышен был в комнатушке.

Порой Василий Степанович взглядывал в окошко, но торопливо. Не знаю, успевал ли что там увидеть: просто давал отдохнуть глазам.

В окне же — за «игрушечной» фабрикой, за белым развалом липовых бревен у дороги, а там за последним отбившимся от села домом — нежились в солнце холмы. В их траве прятались гнезда. Птенцы уже были большими — с большими клювами, раскрытыми в писке. Птицы падали к ним в траву, задевая ее, — значит, опять был шум, пусть даже легкий. Там стрекотали кузнецы, наверняка быстро пробегали мыши — значит, опять шуршала трава, пропуская их и закрывая за ними дорогу. И ничего этого не было слышно. Только холмы за окном лежали такие ясные, что при одном взгляде на них все это слышалось — и птицы, и мыши, и трава.

Василий Степанович начал посапывать от усердия. Будто сейчас заснет. Иногда у него так получалось, когда он вот-вот заговорит.

— ...умер отец,— сказал он без печали, — а мне годов — вот как пальцев на руке... Нет, шесть, — поправил себя с укоризной.

Он ковырнул медведя, сидящего на ладони, но уже без интереса, самой маленькой стамеской. Не взял никакой стружки. «Готово. Сейчас поставит».

Тринадцать генералов Топтыгиных уже сидели перед ним на столе, каждый в своих санях; теперь и этому нужны сани.

— Когда жив был, мать лапки резала для зверя. А он тушки... У нас все зверем зовут: медведь — зверь, и заяц — зверь, курица тоже. Который двигается — игрушка, нет — значит, будет скульптура...

Чтобы не сидеть без дела перед мастером, я тоже взялся резать скульптуру. Это был зверь третий номер.

Всех номеров семь. Первые два — совсем маленькие звери, седьмой — чуть ли не в полметра ростом, а третий самый удобный: не так мал, но еще и не велик. В большом каждый грех в пропорциях виден сразу, а третий номер — с хороший кулак, начинать лучше с него.

В руках Василия Степановича медведь вылезал из белого дерева так легко, как будто все, что делал старик, было только помощью зверю, на самом же деле тот давно уже тяготился своей деревянной тюрьмой и теперь вылезал сам, только что не ревел от радости. Морду ему помочь высунуть, лапы освободить, а тушка вроде бы даже готова, в заготовке видна.

Не освободившиеся от деревянных пут звери лежали тут же на полу — горка липовых поленцев. Липовый чурбак разваливают топором пополам, половинки — от середки — надвое, четвертушки, если велики, — еще раз, еще. И в каждом белом куске сидело по зверю. Только старик знал, в каком спрятан конь, где томится медведь, где заяц. Он знал это так хорошо, что видел выпуклый бок зверя сквозь тонкую липовую кору: в коре уже был изгиб, нужный зверю, — так дерево уходило в стружку совсем мало. (Потом, уже много спустя, увидев в лесу никудышный кусок дерева, я никак не мог отделаться от мысли, что и в нем сидит зверь, только никто не умеет освободить его.)

Морда из моего дерева вылезла странная. Не хотелось, чтобы старик видел ее. Но он и не видел. Делал свое и говорил, когда самому хотелось:

— Мать так и резала лапки, соседу носила. Тот согласился брать. И я за то ж взялся. Осмелел — тушки стал резать...

Четырнадцатый Топтыгин уже сидел, развалившись в санях, но, оглядев весь ряд, Василий Степанович стал поправлять зверю пасть. Он выбирал стружку, тонкую, как лепестки, почти прозрачную. Белая стружка липы становилась от тонкости чуть желтоватой, уже свет проникал в дерево.

Старик строгал, но морда у медведя не менялась. По крайней мере, я не видел перемены. Зверь был такой, как те тринадцать. Я еще раз вгляделся, как старик держит нож. Нож не прилипал к его ладони, большой палец левой руки помогал ему входить в дерево, но тут же отскакивал от ножа, как только лезвие готово было выйти из дерева, и опять наскакивал на нож, опять отпрыгивал — клевал нож, как клюв птицы. Научить палец помогать ножу, чтобы нажим получался сильным и быстрым, было самым -рудным. Не усвоив этого, никто не шел дальше. Три месяца из трех лет начинающий резчик учится держать нож: ровный надрез — вертикальный... горизонтальный... вертикальный... горизонтальный... Не может же быть, чтобы в одной деревне рождались, как грибы, люди, от природы умеющие резать, и именно в Богородском. А за холмами, в соседней деревне, вдруг одни портные.

Но чужая ловкость так легка в мысленном подражании, что про три года не хочется помнить. Все легко и просто, а значит, просто для каждого. А почему не для меня? Медведи сидят в санях такие одинаковые, что отвернись, старик поменяет их местами — и уже никогда не поставишь их, как прежде.

Старик взглянул на мои руки быстро, как в окно.

— Третий номер я год резал, — сказал он.

Не думаю, чтоб он жалел дерево или укорял. Скорее так вышло. Может, только не случайно.

Наверное, любой мастер, отдавший жизнь одному делу, при всей доброжелательности к начинающим и дилетантам испытывает то ревнительное чувство, которое всегда сопровождает опыт при взгляде на неопытность.

Так что не знаю, укорял ли старик, но он стал говорить не о себе, о дереве:

— Липы здесь и никогда-то не было. Откуда ей тут? Рубили, конечно, — по садам. А в лесу ее нет. Вон они, леса-то... Осина шла. А что осина? — вскинул он голову. — Не согласишься резать, а режешь. Иудино дерево. Желтеет, сохнет, чертово дерево. Потом через всю игрушку трещина ползет. Скорей бы избавиться от такой игрушки!

Он долго молча резал и сказал, не поднимая взгляда:

— Липа белая... Вон она какая!

За белой липой три человека ездили от фабрики постоянно. В прошлые годы возили из Горьковской области. Кончилась там, теперь с Урала. Липы в лесах вообще немного, а ее надо выбрать на лесоповале, отделить, доставить — и не просто так, загодя. Год-два липа должна сохнуть на воздухе.

Когда-то в селе каждый резчик свой кусок липы выделывал сам: топили русскую печь, выгребали все до последнего уголька, только тогда в печь клали липовый чурбак. Лежал он там, пока не остывала печь: сох, но не отдавал влагу сразу, словно варился сам в себе, в своем же соку.

Дерево выходило из печи в меру сухое и в меру волглое: его резали — оно поддавалось легко, но не «бежало» впереди ножа — не трещало.

Когда начали резать в селе, никто не знает. Те, для кого народная игрушка предмет изучения, утверждают — это и причина, и следствие, — что начинается игрушка с изобилия поделочного материала. Это верно и с глиной, и с берестой. А в Богородском?

То же самое с медведями.

— Почему все-таки медведи? — спросил я Василия Степановича. — Все почти игрушки с ними. И теперь, и раньше...

— Веселый зверь. Я лично для себя так думаю.

— А в лесах здесь много медведей водилось?

Старик глянул насмешливо, явно радуясь тому, что сейчас скажет:

— Никогда не было, вот!

— Чудно это, Василий Степанович. Ни волк, ни лиса...

— Волки есть, как же. Ребятишки видели прошлой зимой.

— Может, собака?

— Нет, волк. В темноте видали, глаза светились. У собак не светятся.

Он долго резал, но думал, наверно, о медведях.

— Одного-то медведя убили, — сказал вдруг. — Давно, не на моей памяти. Да как убили... отравили. На волков охотились, тушу отравленную оставили, он и нажрался. Сдох.

Странно выходило.

— Как же, Василий Степанович, липы не было, а резали вон с каких времен. И медведи... Не водились сроду, а режут почти их только?

Я уж давно не пытался ковырять ножом свою деревяшку, слушал.

— В сказках погляди сколько их, медведей.. И говорят про него. Не скажут, зверь — получеловек, говорят, полузверь. Он всем зверям зверь Полетел наш Гагарин в космос, а мы уже игрушку ему сделали. Он вернуться не успел, а игрушка готова: медведь к ракете шагает... То думай, какого человека резать, рабочего там, или крестьянина, или еще кого, а медведь, он всегда медведь. Удобный зверь.

— А почему все-таки здесь? Ведь не где-нибудь, а именно в Богородском резали?

— Сам я этого не знаю, — задумался Василий Степанович, — а тоже интересовался. Люди-то и старее меня есть... — Он перестал резать и держал стамеску, как карандаш.

— Дева здесь жила... С пастушком они ребеночка прижили, она и сделала ребеночку куклу. Из редьки вырезала. А потом из дерева стала делать. Так говорят, — пожал он плечами.

Я начал сожалеть, что где-то в разговоре, не заметив, отвлек Василия Степановича от его жизни. Но вышло так, что он сам об этом вспомнил. Опять он резал, изредка поглядывая в окно, и говорил:

— В сорок третьем году, был я как раз под Сталинградом, приходит от жены письмо. Так, мол, и так, начинают у нас в деревне поднимать игрушку. Промысел, значит. А насчет тебя все договорено, жди бумаги. Кроме тебя, говорит, отзывают Стулова еще и Максимова.

Он передохнул.

— И правда. Бумага пришла вскоре. Я и поехал... Только в Белоруссии, под Барановичами, задержали нас. Набрали нас таких, кто в отпуск, кто куда, сто восемьдесят человек. Читать, сказали, бумаги ваши после войны будем, тогда и разберемся. Так я и воевал до конца. А Максимов доехал. На пенсии сейчас, здесь живет. А Стулова убили. Бумаги пришли, а его уж нет, убили...

— У нас все зверем зовут: медведь — зверь, и заяц — зверь, курица тоже. Который двигается — игрушка, нет — значит, будет скульптура.

Мы посидели еще. Вечерело. Свет над холмами струился такой же яркий, но в комнатушке заметно потемнело. За стенами слышался шум: резчики кончали работу, мастера обходили их с плетеными корзинами — собирали сделанное, тут же оценивали.

Василий Степанович заметил, как я засуетился, не зная, куда деть испорченный мной кусок белого дерева.

— Да вон туда положи... Клади, клади, здесь все равно подметают.

Василий Степанович в который раз стал выравнивать фигурки медведей: те оставались на ночь одни, без него. Звери не отпускали его. Наконец, он поправил последнего, вылезшего из ряда, нашел, что все похожи и хороши, ссутулился и, надев пиджак, стал случайным прохожим, идущим по улице, не резчиком, — и медведи отпустили его.

Сойдя с крыльца, мы сразу оказались в ясном и теплом свете. Он бежал по всей земле, не касаясь нас. Три женщины во дворе метали стог, и, неуклюже гикая, на тяжелом коне проскакал мимо всадник. Даже конь был доволен, что на нем едут. Казалось, вместе с травами, с картошкой в земле, с яблоками по садам созрело над деревней время, вот-вот что-то должно случиться с ним — тепло уже набухало осенью, и где-то грезилась зима. Время в Богородском было самое короткое: все поспевало, звало, а надо резать игрушки. План подбивали к осени.

От фабрики, едва переглядываясь, сосредоточенно шли резчики, несли в авоськах вылезающих из дерева медведей — доделывать дома. Когда же в автобусе, уходившем меж холмов от деревни, шофер спросил: «Кукольный... Выходят?» — я, неудивленный, даже не заметил этого — просто так назывался поворот шоссе на Загорск.

Иностранные корабли приходят за игрушками летом. В Японском, Черном и Балтийском морях они ждут, когда из-под Загорска, из села Богородского, им привезут игрушки из белой липы. Медведи... Ручная работа.

Ю. Лексин, наш спец. корр.

Просмотров: 4290