Патрисио Маннс. Мятеж на Био-Био

01 февраля 1988 года, 00:00

Рисунки П. Павлинова

Талант этого человека, моего близкого друга, поистине безграничен. Журналист, публицист, поэт, писатель... композитор и исполнитель собственных песен. Вот что писал о нем в прошлом году известный критик Хуан Армандо Эппл в издающемся в Мадриде журнале «Араукария»:

— Слава Патрисио Маннса как основоположника нового направления в развитии чилийской песни, его композиторское, песенное творчество как-то незаметно отодвинули в тень творчество Маннса-писателя, а, между прочим, его книги под стать песне...

Но прежде чем прославиться как композитор, он долгое время работал профессиональным журналистом, написал несколько повестей, много рассказов. Повесть, которую журнал «Вокруг света» предлагает своим читателям,— четвертая по счету. В 1964 году в Чили была опубликована первая — «Ночь над следом», восемь лет спустя — «Доброй вам ночи, пасторы». Несколько позже — «Обвинение Марусии», которая легла в основу одноименного фильма.

«Мятеж на Био-Био» — образчик поэтического эпоса. Нельзя забывать, что у индейцев нет своей письменности, предания передаются изустно от поколения к поколению, такими, какими запечатлелись в памяти непосредственных участников и свидетелей тех событий. На мой взгляд, Маннсу удалось здесь воспроизвести мир таковым, каким видит его древний народ, населяющий нашу страну. Мир этот оказался жестоким по отношению к нему, восстание 1934 года было беспощадно подавлено, хунта предприняла все, чтобы эти трагические события не стали достоянием общественности, а сами индейцы были лишены всех прав истинных хозяев земли.

Приход к власти Пиночета и годы его правления стали как бы логическим продолжением кровавой бойни, разыгравшейся в Чили в те далекие 30-е годы.

Хосе Мигель Варас, чилийский журналист

Я отчаянно пытаюсь прочесть выражение его лица. Потом в смущении отвожу взгляд и смотрю на горы. Там, на востоке, через Кордильеры тянутся два перевала — Одинокая Сосна и Срубленная Сосна. Невесомо опускается вечер. Усевшись у двери своей хижины, Анголь Мамалькауэльо раскуривает тростниковую трубку. Я подсаживаюсь к нему на грубо отесанную скамью. Моя кобыла, все еще не расседланная, пасется неподалеку.

— Ты всегда жил здесь, Анголь Мамалькауэльо?

И старый Анголь Мамалькауэльо отвечает:

— Я надеюсь умереть здесь.

— А я много раз слышал, что индейцы араукана — великие рассказчики, и знают много всяких историй. Для араукана ты слишком скуп на слова.

Старый, невозмутимый Анголь Мамалькауэльо поднимается, выбивая из трубки остатки табака. Потом направляется к колодцу — он совсем неподалеку — и, черпнув ковшом свежей воды, пьет ее не торопясь.

— Как зовутся эти места? И река, которую видно отсюда?

— Это — Пампа де Кайулафкен, она окаймляет реку, начиная в-о-о-н оттуда, с юга, с Серро Льюкура, ты должен хорошо видеть отсюда эту гору. А река берет начало из двух лагун, что затерялись там, в юго-западной стороне. Икальма и Кальетуэ они зовутся. Реку же называют — Био-Био.

— Почему ты никогда не жил в долине? Ведь она же неподалеку, жил бы себе где-нибудь в Лонкимае или Мансанаре, а чем плохо в Каракаутине или Сельва Оскура, Пуа...

Старый, заядлый домосед, Анголь Мамалькауэльо долго молчит. Вновь раскуривает трубку. И наконец говорит:

— Потому что оттуда пришли убивать нас, сеньор.

— Когда?

— В тысяча девятьсот тридцать четвертом.

Теперь закуриваю и я. Старый, недоверчивый Анголь Мамалькауэльо не отказывает мне в общении, но ему не ясны мои намерения. Он — единственный из оставшихся ныне живых, кто пережил то страшное время. И если уж он замолчит, онемеет то время.

— Наша история, история нашего народа остановилась во времени, сеньор. Она осталась там, в тысяча девятьсот тридцать четвертом... Или тридцать пятом. С тех пор люди помышляют лишь о смерти в своей постели. Говорят, что в тысяча девятьсот шестьдесят первом, в Арауко, мапуче (Самоназвание араукана (Примеч. ред.).) вновь взяли в руки оружие, потому что их стали прогонять из последних резерваций и погнали в пески, на берег. Ты знаешь людей, которые кормились бы песком? Я — нет. И им оставалось одно: преодолеть свое отвращение к убийству и взять в руки оружие.

— Я был там, Анголь Мамалькауэльо.

Глаза под морщинистыми веками вдруг ожили, в них — проснувшийся интерес, смешанный с недоверием.

— Ты действительно там был, сеньор?

— И душой, и телом...

— Значит, ты видел, что там произошло. Они окружили зону и перебили почти всех, кто там был. Юноши мапуче под конец прекратили сопротивление и с тех пор пытаются научиться жить, сеять и собирать урожай на песках прибрежной полосы. Говорят, в ту пору президентом был некий Алессандри, сын другого. И кажется, его звали Хорхе. Раньше война велась против врага. Убивали тех, кто хотел захватить землю, крал наших жен, сжигал наши посевы, уводил наших коней. А теперь все иначе. Нам запрещают иметь оружие и убивают как самых обыкновенных кроликов. Их пьянит наша кровь и собственная безнаказанность. Но немногие из тех, кто поднимается сюда, ко мне, понимают это.

Он встает, разминая затекшие ноги:

— Пойдем, прогуляемся немного, пока Анима Лус Бороа соберет что-нибудь на ужин.

Блеклое солнце Кордильер, пробившись сквозь облачный панцирь, редкими лучами кропит островки высокогорной земли. Мы находимся на высоте двух тысяч метров.

Призрачно-прозрачный воздух создает ощущение безграничности пространства, раздвигает все мыслимые его границы. Иди куда хочешь, дыши полной грудью — нет предела этому миру. Словно заглянув в мою душу, этот старый прорицатель Анголь Мамалькауэльо заметно оживляется:

— Да, так оно и есть. Эта вот высота — самая высокая точка когда-то наших земель, которые, мы защищали. А теперь мы пытаемся отстоять то, что осталось. За что здесь только люди не умирали... Случалось, отдавали жизнь за луч света, за горсть земли. Когда любят землю, то любят и то, что ее освещает, и то, что омрачает,— тоже любят. И все, что орошает ее, любят. Бывает, человек жизнь готов отдать, лишь бы малый ручеек тек своим древним руслом, только бы листва, по осени обильно покрывающая землю, обращалась, как и прежде, в животворный перегной, чтобы вновь потом зазеленеть и опять покрыть собою землю, и так — из века в век. За возлюбленных умирают с улыбкой на лице.

Старый мой проводник Анголь Мамалькауэльо указывает на пологий спуск:

— Здесь теперь проходит наша граница. И никогда уже нам не сеять хлеб, не пасти стада на землях, что лежат на запад от этой реки, реки наших предков, нашего народа, реки нашей древности. Ты ведь хорошо знаешь: веками племя араукана сдерживало натиск инков, а потом и испанцев на северном берегу Био-Био. Тогда река была непреодолимой преградой. Кто отваживался ее переплыть, на северный берег уже не возвращался. Араукания начинается к югу от Био-Био, и здесь же река набирает силу.

Некоторое время мы оба молчим — я жду, а он раскуривает свою трубку.

Мы долго шагаем мягким пологим спуском, и, уже стоя на берегу, он показывает рукой на запад, и тень от руки зябко полощется в зыби.

— В двадцать восьмом году обнародовали Колониальный аграрный закон, и по нему выходило, что он защищает уже сложившийся к тому времени порядок вещей. То есть белые оставались с тем, что у них уже было, а нищие креолы — потомки испанцев — и индейцы — с тем, что у них еще оставалось. И тогда в Темуко объявился вдруг один богатый землевладелец, из немцев, его звали Рольф Кристиан Гайсель. И он сколотил частную ассоциацию, сеньор, а когда индейцы обратились с протестом в правительство, там ответили, что и слыхом не слыхивали ни о какой ассоциации. Может, оно и так, в Сантьяго в ту пору было очень тревожно, сеньор, там то и дело случались военные мятежи. И пока местные богачи и военные сражались на стороне правительства, Рольф Кристиан Гайсель организовал союз с Манфредом Штювеном, Вальтером Маннсом, Германом Скальвейтом и другими такими же негодяями. Мы всю эту шайку звали Немецкой колонией. А они теперь — владельцы всех земель Араукании. А это значит — семьсот километров в длину и двести — в ширину. Посчитай, сколько это будет...

— Да я и так знаю,— сказал я.

— Как о том прослышали в Итальянской колонии — так мы звали другую шайку,— тотчас же создали свою ассоциацию, и ее возглавили Роке Барателли, Джузеппе Гаспарини, Анджело Торти, Марио Фульери... Слух об этом докатился до Французской колонии — так мы называли еще одну шайку, у них теперь земли в пойме Био-Био, в Арауко и Мальеко, и они спешно организовались. Особенно там усердствовали Рауль Моро, Жан-Пьер Ферьер, Сержио Трильо, но эти инородцы, забывшие свою землю и свой народ, были просто ягнятами по сравнению с их главарем, Жоржем Пиночетом; правда, уже тогда его звали на кастильский лад — Хорхе. Я слышал, его племянник ходит теперь в больших армейских чинах. Значит, не миновать новых бед. С нас, правда, немного уже возьмешь, и теперь пострадают другие. Детеныш, вскормленный ядовитой змеей, обязательно кого-нибудь да ужалит... А все началось с тех ассоциаций. Как ты полагаешь, сеньор, для чего они создавались? — Помолчав, он сам и отвечает: — Чтобы бороться против того аграрного закона.

Он опять смотрит на реку, на ее зеленое волнующееся чрево.

— Ну ладно,— говорит он,— хватит всех этих недомолвок, так и быть, я расскажу тебе все; все с того самого дня, когда я узнал Хосе Сегундо Леива Тапию. Мир праху его.

— А ведь я за этим и явился, Анголь Мамалькауэльо. Только за этим — больше, клянусь тебе, ни за чем. Для нас загадка все, что связано с этим именем. И мы хотим в точности знать, как все на самом деле случилось.

Мы заходим в хижину и, поскольку стола нет, усаживаемся в самом центре комнаты, прямо на овечьи и козлиные шкуры, вытягиваем ноги поближе к потрескивающему огоньку очага и принимаемся за ужин.

— Хосе Сегундо пришел к нам в 1929 году восемнадцатилетним подростком,— говорит старый, хлебосольный Анголь Мамалькауэльо.— А до этого он жил внизу, в Лонкимае, и, когда пришел, уселся на то самое место, где сейчас сидишь ты, сеньор. Он еще сказал тогда, что закончил школу и теперь собирается в Сантьяго — хочет поступить в Чилийский университет, потому что желает стать педагогом.

— Он сказал тогда, что хочет как следует подучить испанский и заняться историей,— уточняет его жена Анима Лус Бороа.

— В точности так. Испанский — чтобы научиться писать, а историю — чтобы наверняка уже знать, о чем именно,— кивает старый лингвист и историк Анголь Мамалькауэльо.— В общем мы поняли, что он хочет стать как бы пахарем и возделывателем людских умов. И вот он ушел. А потом возвращался, и опять уходил, и опять возвращался, чтобы посидеть вот так же, как ты сейчас. А однажды вошел — и прямо на пороге обнял Аниму Лус Бороа, и меня обнял, и сказал мне: «А теперь, Анголь Мамалькауэльо, распрями гордо плечи, выпрямись во весь рост и покрепче меня обними: я вступил в партию».

И мы, увидев, что в глазах его стоят слезы, тоже заплакали, сеньор, чтобы поддержать его в радости.

— Я его спросила,— говорит Анима Лус Бороа: — «Что это значит — вступил в партию?» И он мне ответил: «Это значит — обыкновенное существо стало Человеком. С большой буквы».

— И тогда я его спросил: «А чем такой человек может быть полезен?» А он мне ответил: «Он должен дать землю тем, кто ее обрабатывает». Тогда мы и заговорили в первый раз и об аграрном законе, и о том, что новые колумбы ведут уже настоящую осаду наших земель, воруют и отнимают их силой, и хотят загнать всех нас в Кордильеры. А он ответил, мол, он сам займется этой проблемой, вот поедет в Сантьяго и поговорит с кем следует. И попросил, чтобы мы набрались немного терпения, он скоро вернется, и чтобы предупредили всю общину — пусть она тоже запасется терпеньем. По обычаю, обнял он нас — обнимал он всегда порывисто, крепко — и уехал. На следующее воскресенье я назначил совет касиков — вождей,— говорит старый, всех примиряющий Анголь Мамалькауэльо.— Пришли тогда все, и пришли отовсюду — от стойбищ, поселений, деревушек, с севера — из Амарго, из Сьерры-Невады, что на западе, с юга — из Серро-Лиукура, и с перевалов — Безымянной Тропы, Одинокой Сосны и Срубленной Сосны. Я и сейчас помню Ручино Манкилефа, Эуфрасио Уэнчура, Модесто Уэнчулафа, Эусебио Кайуманки, Марсиала Альюпена, Максимо Келенпутре, Годальберто Лиентура...

— Там, у нашего колодца, провели они весь вечер в беседах,— вторит ему Анима Лус Бороа.— Плохие были новости. Новоявленные колумбы то и дело нападали на мапуче и креолов — потомков испанцев. А ведь в жилах креолов течет кровь белых, просто со временем они из испанцев превратились в чилийцев. Есть креолы бедные, есть и богатые, но бедных куда больше. А когда от них поступали в столицу жалобы на этих насильников, те просто нанимали лжесвидетелей и шли с ними в Верховный суд над индейцами. И сколачивали новые шайки из самых отчаянных, а ведь на службе у них и так уже состояла пограничная конная полиция — до зубов вооруженные головорезы. Эту полицию сформировал Ибаньес, о котором говорят, что он был не президентом Чили, а диктатором. Правил он огнем и мечом... Фервьенте Литранкура, который жил близ железной дороги, и поэтому все новости были его, рассказывал, что тот самый Ибаньес объявил коммунистическую партию вне закона, и мы очень испугались, что это ударит по нашему мальчику, по Хосе Сегундо.

— А потом он снова пришел. Это было в конце 1929-го, и он погостил здесь три дня. Он рассказал нам, что в стране разразился ужасный кризис и толпы голодающих проходят через Сантьяго, и что мы должны держаться настороже, потому что богачи всерьез займутся землей и станут отнимать ее у нас. И тогда уж не успокоятся, пока всю ее не отнимут. И еще сказал, складывать провизию, потому что богатые сеньоры приведут войска, чтобы отнять урожай.

— И я спросила, а видел ли он людей, которые нам могут помочь, и что они говорят? — замечает Анима Лус Бороа.

«Их нельзя уже увидеть,— сказал он в ответ.— Они сейчас вне закона, потому что они коммунисты, а когда в стране разражается кризис и народ начинает волноваться, правительство всегда объявляет партию вне закона». Так он мне сказал,— утверждает Анима Лус Бороа.

— «А что это значит — быть вне закона?» — спросил я его тогда,— повышает голос Анголь Мамалькауэльо.— «Это значит — всегда быть на стороне справедливости, не ошибаться в друге, не путать с ним врага» — так сказал он в ответ.

— Каким было его лицо, Анголь Мамалькауэльо?

— Очень живым, на нем читались все мысли. Он и сам весь был, словно одно движение. И никогда ни о чем не спрашивал, он был еще совсем мальчиком, а мне казалось, что с самого рождения ему известно все обо всем.

— Значит, он был для тебя чем-то вроде бога? Как будет «бог» по-араукански?

Старый, мудрый язычник Анголь Мамалькауэльо, сосредоточившись, размышляет. Я уже почти привыкаю к молчанию, когда наконец раздается его негромкий голос:

— Араукана не может сказать «бог», сеньор. У нас никогда его не было, значит, не было необходимости придумывать ему имя.

Я тянусь в карман за сигаретой. Вечер сегодня нетороплив, но мы все еще пребываем в 1929 году, и мне трудно представить лицо Хосе Сегундо Леива Тапии. И я приехал, чтобы отыскать здесь всюду ускользавшую от меня, боязливую правду о 1934 годе, ведь этой правде уже здорово досталось от некоторых нечистых на руку кабальеро, словно карты, шулерски передергивающих события истории, которую им высочайше поручено было написать. Не случайно именно среди них особой милостью был отмечен крупнейший латифундист Франсиско Антонио Энсина, и отнюдь не из-за чьего-то пустого каприза, и уж никак не в насмешку ему была вручена Национальная премия чилийской литературы — ведь он достиг вершин иерархии придворных летописцев, и язык его «истории» щеголяет кастовой правильностью произношения.

— Они продолжали вести осаду наших земель,— с болью цедит слова старый, читающий мои мысли Анголь Мамалькауэльо.— По ночам издалека приходили люди — предупредить нас, что армия землевладельцев раскинулась лагерем у края долины — там, где она смыкается с ребрами Кордильер. С тех пор нас уже не покидало чувство, которое испытывает загнанный охотниками зверь. Однажды один бедный креол, живший в добром соседстве с индейскими резервациями — его звали Диоскоро Бобадилья,— устроил на них засаду, вооружившись дедовским ружьем. Это был настоящий мужчина — с чистым сердцем, открытой душой. Когда я в последний раз встретился с этим гордым, отважным человеком, он сказал на прощание: «Я не позволю этим негодяям украсть у меня ни пяди земли». И, как я уже говорил, он устроил на них засаду. А на рассвете к нам пробрался мальчик-индеец по имени Анибаль Тупальальячи с криками, что на одном из кольев ограды участка Бобадильи торчит его голова и широко раскрытыми от боли глазами смотрит на украденную у него этой ночью ту самую пядь земли. И тогда мы все собрались вместе,— голос старого, верного Анголя Мамалькауэльо звучит глухо,— мы собрались взглянуть, что там происходит, и действительно, там внизу, на одном из кольев ограды увидели голову Диоскоро, и он смотрел широко раскрытыми от боли глазами. И вот, собравшись, мы стоим, и смотрим, и говорим: «Вот теперь дела принимают серьезный оборот».

И это было первое, что мы рассказали Хосе Сегундо Тапии, он поднялся к нам вскоре после этих страшных событий.

— Что он сказал на это? Что он обо всем этом думал?

— Он сказал: «Какое же они дерьмо все-таки...» Извините за такие слова, сеньор. А потом отправился вниз, обратной дорогой. В ту зиму выпало много снега, небо окрасилось в цвет темных оливков, тяжко дышал свинцовый, угарный ветер. Все, решительно все предвещало беду.

— Расскажи ему, что он сказал, перед тем как уйти,— голос Анимы Лус Бороа звучит в такт дробному перестуку ее деревянных башмаков.

— Ах, ну да, конечно! — восклицает старый, забывчивый Анголь Мамалькауэльо.— Он спросил: «Какое сегодня число, Анголь Мамалькауэльо?» Я точно не знал какое и спросил у знахарки Себастьяны Теран Теран. И вот что она мне сказала: «Сегодня 27 октября 1931 года». И мальчик наш, Хосе Сегундо, отчего-то заволновался, сказал, что время уходит. И ушел.

Потом уже, в самый разгар зимы, он попросил, чтобы я собрал вождей, но не всех касиков, а только некоторых... Нет-нет — главных касиков, вот как он сказал. Но я привел всех: равенство сплачивает, а кто будет главным — покажет время. Хосе Сегундо рассказал нам, что тот самый Ибаньес, о котором я уже говорил, свергнут. А если быть точным, он сказал: «Наконец-то этому типу дали под зад», простите за такие слова, сеньор. А потом еще растолковал, что для коммунистов этого мало, ведь они все еще вне закона. И вот тут я понял,— добавляет старый, призадумавшийся Анголь Мамалькауэльо.— Раз эти люди по-прежнему вне закона — значит, они не отступились от справедливости и все так же умеют распознать врага. Потом Хосе долго и с увлечением рассказывал нам о том, как военные моряки повернули оружие против правительства, требуя социальной справедливости, а в Талькауано и Кокимбо разгорается огонь гражданской войны. И он то и дело спрашивал нас, хорошо ли мы понимаем, в чем тут главная суть? Моряки, люди, одетые в форму защитников власти и испокон века хранившие верность этому обычаю, перебили своих начальников, захватили оружие для того, чтобы дать народу свободу выбора власти и провести аграрную реформу по справедливости. «Мы, коммунисты, считаем, что главный сейчас путь — тот, который выбрали моряки,— так сказал наш мальчик.— Отныне и впредь мы станем готовиться к бою и дадим его там, где потребуется, чтобы крепко проучить этих насильников, унижающих наше достоинство, грабящих наши земли»,— вот что сказал наш мальчик Хосе,— говорит Анголь Мамалькауэльо.

— Спустя три дня он ушел,— добавляет Анима Лус Бороа.

— Нет: через два с половиной,— поправляет ее старый, педантичный Анголь Мамалькауэльо.

— Особой разницы в этом нет,— оправдывается Анима Лус Бороа.

— Есть, и еще какая,— настаивает Анголь Мамалькауэльо.— Сеньор хочет знать правду, а не вымыслы, невесомые, словно дым, который не оставляет следов в небе. И если уж мы решили рассказывать, то надо во всем оставаться точным, ведь мы — хозяева своей памяти, а не наоборот.

Потом, помолчав, продолжает:

— Уходя, он мне оставил множество всяких наставлений. Он сказал мне, что решил как следует разведать весь наш район. Ему надо было отыскать подходящие тропы, где можно было бы расставить уачис. Уачис, сеньор, это такие ловушки, западни, которые устраиваются для зверей. Некоторые охотники называют их на испанский манер — волчьими ямами. Он попросил, чтобы я отыскал скрытые от посторонних глаз расщелины и пещеры, где можно было бы хранить провизию, воду и снаряжение и разжигать огонь, не боясь, что снаружи его обнаружат. И еще он спросил, что мне известно о нашем вооружении. Есть ли оружие у моих касиков, можно ли его раздобыть еще, хотя бы ружья и револьверы. Еще он мне наказал, чтобы я осторожно разведал, где и как располагаются пульперии — так в деревнях называются магазинчики, где можно не только сделать покупку, но и отдохнуть с дороги, и закусить. То же самое он хотел знать и о больших молинас — мельницах, на которых помещики производят муку из пшеницы. Ты же знаешь, сеньор, что Провинсиа де Мальеко звалась житницей Чили. Оттого и житницей, что вся долина была усеяна этими мельницами.

— И он ушел, сказав, что вернется летом будущего года,— говорит Анима Лус Бороа.— Но чтобы мы тотчас же его известили, если до этого что-нибудь произойдет.

— Ну и как, случилось что-нибудь?

— Когда он ушел, огонь взметнулся над Кордильерами. Вулканы будто взбеленились. А может быть, это был один вулкан.

— Тот, который зовется Чертом?

— Очень может быть, сеньор. Похоже, это был настоящий демон вулканов, дух огня, ринувшийся на землю.

— Пока шло извержение вулкана, все дороги сюда были полностью перекрыты, в районе объявили чрезвычайное положение. Когда опасность миновала, сюда заявились какие-то сеньоры и объяснили нам, что они землемеры и их дело простое: нужно восстановить четкую линию нашей границы там, где она пострадала от извержения. И они стали ходить и тут и там и делать снимки, и что-то замерять, и еще при этом пользовались аппаратом на трех деревянных ногах. И все время делали какие-то пометки на карте. Теперь я думаю, что это землевладельцы их сюда послали, чтобы в точности знать расположение наших лучших горных земель и пастбищ, отнять их у нас и поделить уже между собой, оставив нам голые камни и ледники.

— Ты бы сходил, показал сеньору, по каким местам они ходили,— говорит Анима Лус Бороа.— А я приготовлю кофе, пока не стемнело. Ты останешься на ночевку, сеньор?

— Если найдется место.

— Ты же видишь, наш дом не слишком велик, но ты вполне можешь разместиться у огня. Мамалькауэльо будет поддерживать его всю ночь.

— Хосе Сегундо вернулся в Пампу де Кайулафкен. Он пришел сюда из Сантьяго, и было это уже в ноябре 1933 года.

— Он слал там, где ты проведешь эту ночь,— говорит Анима Лус Бороа,— а перед этим сидел, вытянув ноги к огню, в точности как сейчас ты, и держал в руке чашку с мудаем — ароматным травяным настоем.

— К тому времени трое из моих касиков уже были убиты, а у их жен отняли землю. Знаешь ли ты, что мапуче по-араукански означает человек земли?

— Да, я знаю это, Анголь Мамалькауэльо.

— Тогда постарайся это понять, что означала потеря земель не только для тех, кто стал жертвами грабежа, но и для всей общины. А они еще завели гнусный обычай насаживать головы убитых на колья теперь уже своей, за ночь поставленной ограды, и не возвращать тела убитых родственникам. Те трое касиков жили близ лагун Икальма и Гальете, где нарождается Био-Био. Когда Хосе Сегундо узнал о том, что случилось, он бросил все свои дела. И университет бросил. Ему оставалось всего несколько месяцев, чтобы сдать экзамены на педагога.

А незадолго до этого была страшная ночь. Чистые запахи леса и сырого тумана смешались со смрадом прокисшей пороховой гари и горьким дымом от далеких костров. Они уже собирались, и я слышал, как шепотом отдаются приказы, и змеями подползают лазутчики, высматривая удобные подходы. А там подтягиваются и остальные... Я хочу все это помнить. Иметь память означает — выжить.

— Когда Хосе Сегундо пришел, что он перво-наперво сделал?

— Женился, сеньор.

— Как — женился?

— Как это принято у индейцев. Он взял в жены одну маленькую индеанку, дочь одного из моих касиков — Марсиала Альипена.

— Дельянира Альипен — так ее звали,— уточняет Анима Лус Бороа.

— Он ее приметил еще раньше. Поэтому, зная обычай, он сколько-то времени пробыл в Лонкимае — я уже говорил: то местечко расположено неподалеку отсюда, ближе к реке. И, побыв там, поднялся в Пампу и попросил у меня аудиенцию — так, кажется, принято у вас говорить. И мы, как водится в таких случаях, стали готовиться, чтобы подобающим образом встретить Хосе Сегундо. И он мне сказал: «Я хочу взять в жены Дельяниру Альипен».— «Дала ли она свое согласие?» — «Нет. Но я полон решимости». Если так,— говорю я,— то иди в ее дом и возьми ее. Когда вы вернетесь, мы устроим достойный праздник.

Наездник он был отличный, в искусстве верховой езды мог поспорить с любым индейцем. И вот он сел на коня и отправился к дому Марсиала Альипена. А там его уже ждали невеста, ее родители и братья. Вид у родителей и братьев был самый свирепый. А невеста уже была в платье и украшениях, полагающихся для свадебного обряда. Дельянире было пятнадцать лет. Она сидела в углу и плакала. Так полагается по обычаю, сеньор, все это вроде маленького представления. И вот на двор въезжает Хосе Сегундо, спрыгивает с коня и ударом ноги открывает дверь. Братья бросаются на него и изрядно колотят. Он вступает в схватку и швыряет двоих на пол. Та же участь постигает и их отца. Потом он уводит мать — подальше от дома. Ни братья, ни отец не имеют права подняться с пола. А невеста заливается горьким плачем. Он берет ее за волосы, подводит к коню, усаживает на него и сам вспрыгивает на коня. И конь галопом уносит их в лес. Да, еще: через круп коня он заранее перебросил две большие холщовые сумки с запасом провизии и водой, а в лесу, в незаметном для чужих глаз месте, приготовил из листьев пышное ложе. И после этого минуло три дня.

Через три дня они вернулись и вошли в дом Марсиала Альипена. Там их уже ждали — с мудаем и зажаренным на костре поросенком. Когда всех об этом оповестили, мы тоже стали собираться. И вошел Хосе Сегундо и поцеловал в лоб Аниму Лус Бороа. Потом подошел ко мне и меня поцеловал в лоб. Потом Дельянира Альипен поцеловала в лоб Аниму Лус Бороа, и потом Дельянира Альипен поцеловала в лоб и меня. И так мы стали ее матерью и отцом. И за это мы подняли чаши.

После этого я повелел четырнадцати юношам:

— Вам надлежит принести пучки конского волоса. А потом повелел еще четырнадцати юношам:

— Вам надлежит срубить деревья и снять с них кору и ветви. Но выбирайте из них лишь те, что устоят от любого ветра и самых грозных потоков воды.

И они все ушли.

И тогда я повелел четырнадцати девушкам:

— Вам надлежит замесить глину. Но выбирать следует только самую мягкую и чистую.

И потом повелевал другим четырнадцати девушкам:

— Вам надлежит выбрать место и очистить землю. Пусть на ней не останется ни единого камня, ни единой щели, ни бугорка, ни даже морщинки — одна-единственная ветвь куста должна там остаться.

И они все ушли.

Тогда я повелел оставшимся:

— Через семь дней мы устроим праздник в честь Хосе. Повелеваю вам обзавестись всем для этого необходимым.

А потом мы оставили жениха с невестой наедине — в доме Марсиала Альипена, и каждый принялся за порученное ему дело.

— Однако ночью Хосе Сегундо вернулся в наш дом. Он хотел поговорить с Анголем Мамалькауэльо,— вставляет Анима Лус Бороа.

— И я помню все, что он мне сказал — до единого слова. Сначала он объяснил, что еще в 1929 году Национальный конгресс принял поправку к аграрному закону. По ней, все три ассоциации колумбов — помнишь, я тебе о них говорил? — эти ассоциации приобретали право собственности на 175 тысяч гектаров земель в верховьях Био-Био, то есть в этих самых местах, сеньор,— и еще в Нитратуе, Ранкиле и Лонкимае. То есть им отходила вся эта область. Эту поправку приняли за нашей спиной, о ней ничего не знали и мелкие землевладельцы — креолы из наших мест, и даже те политические силы, которые были на нашей стороне.

Эта уловка закончилась неудачей: им оказали сопротивление креолы из долины — владельцы небольших участков, у которых были официальные права на собственность, и эти права предоставило им государство. К тому же, сказал Хосе, правительство не могло принять поправку в то время — слишком уж тревожно складывались дела в Сантьяго, в других городах и провинциях Чили.

Ну а теперь, сказал Хосе Сегундо, перейдем к главному, из-за чего я и пришел. Ровно две недели назад Национальное общество агропромышленников обратилось за поддержкой к президенту — зовут его Артуро Алессандри, и они как раз перед этим выбрали его на второй срок. Без них он не смог бы удержаться у власти. А это общество, по сути, стало не только его патроном, но и патроном тех самых ассоциаций, и все они были заодно...

В итоге, сказал Хосе, скоро, очень скоро к нам заявятся незваные гости, и не одни, а с карабинерами и наемниками. Это должно случиться вскоре после рождества, самое позднее — после пасхи.

Я спросил его, что нам теперь делать, и он, не задумываясь, ответил:

— Защищаться везде, где только возможно. Ведь ты — касик, вождь, Анголь Мамалькауэльо. Я буду у тебя военачальником. У нас нет ни малейшей надежды на победу, но они все равно всех перебьют, если будем сидеть сложа руки. Но главное даже не в этом: поднявшись на борьбу, мы задержим их продвижение, и они долго еще не смогут безнаказанно грабить других крестьян. Значит, мы дадим тем крестьянам время на передышку, а кто знает, может быть, и победу. Ведь обстановка в стране в любой момент может перемениться. Я крепко верю в это, что рано или поздно у нас будет издан закон, утверждающий право на землю тех, кто ее обрабатывает...

— И теперь скажи мне, сеньор: разве не прав был наш мальчик? Ты хоть понимаешь, что теперь, когда у нас — президент Альенде, обязательно будет издан этот закон? Возможно, он уже мало чем поможет нам, арауканам... Возможно. Но для очень многих крестьян он будет в самый раз, сеньор, это точно.

— А о чем еще говорил Хосе Сегундо?

— В этом добровольном самопожертвовании, говорил он, заложен большой политический смысл. В долинах сейчас сгоняют с земель их хозяев — обедневших креолов. Это издревле были пахотные земли, но сейчас там появились золотодобытчики и скотоводы. Я думаю, золото есть и здесь, месторождение может оказаться в любой части зоны, сказал Хосе Сегундо. Вот почему они рвутся сюда. Как жаль, что у нас нет уже времени искать его, а то мы смогли бы нанять целую армию адвокатов.

Той же ночью я подробно рассказал ему обо всем, что проделал по его просьбе, ты помнишь, сеньор, о чем он меня просил?

— Я помню все, Анголь Мамалькауэльо.

— А я все успел сделать к его приходу.

— Потом был праздник — медан,— говорит Анима Лус Бороа.

— Верно, это было самое примечательное событие тех дней. В назначенный срок, с восходом солнца, все вышли из своих хижин, одетые в рабочую одежду. Дом Хосе намечено было построить за километр отсюда, может, чуть дальше.

— А что говорила Дельянира? Как она вела себя?

— Она только смеялась и глаз не сводила с него, сеньор. Редко когда я слышала от нее хоть словечко, сеньор,— говорит Анима Лус Бороа.

— Но как женщина, ты можешь сказать мне, что творилось в сердце юной индеанки?

— Свершившееся чудо, тайная гордость, счастье творилось.

— Я сам осмотрел то место,— говорит старый, одобряющий Анголь Мамалькауэльо.— Все было сделано так, как я им велел, и оброненная там иголка резала бы глаз мимо проходящему человеку. В центре наши девушки выкопали квадратную яму для очага и выложили ее стенки деревом и глиной. Потом с берегов реки Думо принесли крупные круглые гладкие камни, они отлично держат тепло, когда ночью все дрова превращаются в тлеющий уголь. Около семи утра юноши начали копать ямы для опорных столбов. Двое из девушек уселись плести из конского волоса длинные и прочные косички, а наши жены стали готовить пищу и разливать мудай по большим глиняным кувшинам.

В день медана, сеньор, дом поднимается очень быстро, потому что строят его всей общиной. На все это уходит ровно столько времени, сколько нужно, чтобы приготовить праздничное угощенье. Это подарок, который община делает новобрачным. Каждый вносит свой вклад: кто работает, кто приводит домашних животных, кто несет дичь, всякую утварь, рабочие инструменты. И когда начинается праздник, дом уже готов полностью, стоит, будто всегда так и стоял. Неподалеку — огород, по двору расхаживают куры, в загонах — козы и свиньи. Чулан полон еды, есть запасы мудая на случай, если заглянут гости, есть инструменты, чтобы хозяева могли работать по дому, ухаживать за огородом и полем, в доме хранится оружие, теплится очаг, расстелено мягкое ложе из шкур нестриженых овец. Таков наш обычай, сеньор.

Ближе к полудню стали настилать потолок. Делается это так: берутся привезенные из леса бревна — одинаковой длины и толщины. Их кладут в ряд, плотно друг к другу и плотно связывают с помощью тростниковой бечевки, она здесь зовется «воки». Ничего крепче воки я не знаю, сеньор. Затем берется глина, и ею обмазываются места стыка бревен, это делается для того, чтобы ни одна капля дождя никогда не попала на пол, сеньор. Глине дают немного просохнуть. Потом потолок укладывают на становые столбы с уже готовыми стенами. С той стороны потолка, которая обращена к небу, ровными рядами проложены прочные длинные косички, сплетенные из конского волоса, по ним, как по желобкам, будет стекать дождевая вода. Там же, по углам, уложены крупные, широкие и плоские камни, чтобы ни в какую бурю ветер не сорвал крышу. Вот и вышло, что дом Хосе был готов уже к трем часам дня. Мальчик наш был очень счастлив. Он сказал:

— Анголь Мамалькауэльо, а ведь это — первый дом в моей жизни. Мой дом... Ты понимаешь, Анголь Мамалькауэльо?

— Как не понять, Хосе,— ответил я ему.

— А потом мы открыли кувшины, и начался пир. Он продолжается два-три дня, потом каждый, кто хочет, может вернуться домой — отдохнуть, отлежаться. Никто в обиде не будет, всем известно, что силы человеческие не беспредельны. А Хосе плясал, и всем понравилось, как он пляшет. На второй день юноши показали ему, как надо играть на культруне — это такой небольшой барабан, и представь себе, сеньор, он в два счета этому научился. Вообще, я думаю, главным свойством его натуры было неистребимое стремление познать все, научиться всему. Любознательность этого маленького разбойника была неисчерпаемой,— говорит старый, любящий Анголь Мамалькауэльо.— Его дом просто ломился от книг, другого такого дома не было во всей резервации.

— А ты умеешь писать, Анголь Мамалькауэльо? — неожиданно спрашиваю я. Он смотрит на меня с сомнением. И медлит с ответом.

— Я — нет,— говорит наконец старый, неграмотный Анголь Мамалькауэльо.— Но Хосе научил меня одной фразе. Это все, что я умею.

— Ты не хочешь написать ее для меня?

Я протягиваю ему блокнот и ручку, и, с трудом выводя каждую букву, старый, взволнованный Анголь Мамалькауэльо пишет для меня вот эти слова: «Все люди равны».

Рисунки П. Павлинова

— Ты веришь в это, Анголь Мамалькауэльо?

— Да,— твердо говорит мудрый Анголь Мамалькауэльо. Сейчас я знаю, что настал самый трудный момент. Вот-вот

начнется рассказ о том, ради чего я и приехал, но я не могу, не имею права быть назойливым, ведь в этой истории — вся их жизнь, и сейчас она тоже проделала длинный нелегкий путь — в их памяти.

— Потом настал день, который мне особенно памятен,— говорит старый противник затянувшегося молчания Анголь Мамалькауэльо.— Это было, когда в резервации появились первые плантаторы и землевладельцы. Они были без оружия, но их сопровождал отряд карабинеров. Все утро выпытывали, где находится мой дом, обошли все в округе, пока наконец не отыскали меня. Тем временем Анима Лус Бороа успела предупредить Хосе, и он пришел мне на помощь. Он предупредил меня, что в любой ситуации следует сохранять спокойствие и невозмутимость: ведь главное их намерение — побольше о нас разузнать и по возможности довести дело до ссоры.

И вот мы оба вышли навстречу. Тот, что явно выделялся среди других громким голосом и властными жестами, был тот самый Рольф Кристиан Гайсель, о котором я уже тебе говорил. Держался он высокомерно, однако видно было, что ему не терпится вызвать нас на откровенность. Чтобы знать наверняка, в чем наша слабость, а в чем — сила. Когда он увидел Хосе, то сразу насторожился. И спросил:

— А этот что здесь делает?

— Я его зять,— говорит Хосе.

— Ты что же, женат на индеанке?

— Я женат на женщине.

Он молча уставился на Хосе, и я думаю, что именно в тот момент и Гайсель и все остальные из его компании мысленно как бы поставили дьявольскую свою отметину на моем мальчике, словно выжгли клеймо. Поняли, что как раз он-то и представляет для них главную опасность.

— Мы приехали сюда,— наконец говорит Гайсель,— чтобы провести в жизнь закон, который последние пять лет существовал для нас лишь на бумаге — все как-то откладывали до лучших времен.

— Что ж, давайте посмотрим этот самый закон,— говорит Хосе,— ведь даже слухи о нем и то сюда не доходили. Не правда ли, странно? А ведь вполне может статься, что он касается и нас.

И опять этот Гайсель целит в лоб ему своим тяжелым взглядом.

— Язык у тебя неплохо подвешен,— говорит он.

— Я преподаю историю и испанский,— отвечает Хосе.

— Оно и видно,— говорит Гайсель. И начинает рыться в карманах, и делает это явно не торопясь. Потом достает наконец какую-то бумагу. А точнее, сеньор, целую папку, доверху полную бумаг,— она лежала в чересседельной сумке. Передает все это мне и говорит: — Почитайте-ка вот это. Тут все написано, и думаю, дополнительных разъяснений вам не понадобится.

Хосе незаметно подает мне знак и забирает бумаги:

— Ну вот, опять ты забыл очки. Дай уж, я тогда почитаю. Читает он очень долго, медленно переворачивает одну за другой страницы. Кони под всадниками фыркают, горячатся, из ложбинки неподалеку доносится шум ручья — вот все, что нарушает молчанье. Карабинеры застыли на конях словно куклы — не говорят между собой, даже по сторонам не смотрят, и глаза у них мертвые. Хороших свидетелей подобрал себе Гайсель. А сам он смотрит на Хосе, будто снимает с него мерки, как портной или гробовщик — на руки его, ноги, какого роста, прикинул, потом опять вперился в склонившуюся над бумагами голову. День был вялым, пасмурным — должно быть, подступали дожди. Один из тех летних дней, когда вдруг ни с того ни с сего ложится повсюду туман или начинает лить как из ведра. Наконец Хосе поднимает голову и смотрит Гайселю прямо в глаза.

— Я скажу вам, что думаю по этому поводу,— говорит он совершенно невозмутимо.— Все это очень даже может быть, как вы уже сказали, законом. Но никакой закон не поможет вам отнять у нас землю. Правительство, само государство — вот кто ввел в обиход позорный принцип, по которому были организованы индейские резервации, вот кто установил на наших землях границы, запретив нам их нарушать под страхом смерти. А свои собственные принципы надо уважать. Вы же видите: нас столько раз толкали в грудь, что мы прижались уже спиной к границе с Аргентиной. Еще немного — и мы окажемся на ее территории. До каких же пределов вы будете наступать? — поднимает голос Хосе.— Вся трагедия в том, что законы вырабатываете вы и они состоят на службе у вас. У нас нет юридического права защищаться от ваших законов. И, кроме всего прочего, ваши требования невыполнимы по той простой причине, что все наши земли, вместе взятые, никак не набирают тех 175 тысяч гектаров, что проставлены на бумаге. Вам придется добирать недостающее, отнимая кровное у креолов — потомков первых испанцев, чтобы сделанное оказалось в полном соответствии с написанным.

— Очень сожалею,— ухмыляется Гайсель,— но я как член национального общества агропромышленников обязан вас известить, что мы исполним предписанное нам законом.

— Это ваше дело,— говорит Хосе,— мы ничего не потеряем, оставшись здесь, потому что нам некуда уже идти.

— Но эти земли лежат здесь мертвым грузом, никто их не обрабатывает,— почти кричит Гайсель,— а государство не может себе позволить такую роскошь по отношению к своим собственным ресурсам. Вы являетесь тормозом прогресса.

— Весьма странно выглядит прогресс,— говорит Хосе,— которому для самоутверждения необходимы штыки и мошеннические законы.

— Как, вы еще и оскорбляете наши вооруженные силы? Эй, капрал, вы только послушайте, что он такое говорит! — восклицает Гайсель, оглядываясь через плечо на карабинеров.

— Вы всего лишь несколько лет, как приехали в эту страну,— говорит Хосе,— а я здесь родился. И никто не заставит нас сойти с этого места.

— Ну это мы еще посмотрим,— рычит Гайсель.— Да-да, вам это так не пройдет!

С этими словами он разворачивает коня и пускает его в галоп. Следом, в облаке пыли, скачет охрана. Сколько-то дней никаких вестей к нам не поступало, но мы все смотрели на дорогу, словно так можно проникнуть в замыслы затаившегося врага. И вот Хосе сказал однажды утром:

— У нас иссякли запасы продовольствия и слишком мало осталось семян для предстоящего сева. Не хватает и инструментов. Я предлагаю небольшими группами спуститься в долину, и пусть каждая группа выберет свой маршрут, чтобы всем вместе обойти как можно больше пульперий. Ведь там можно не только купить все необходимое, но и послушать, о чем говорят за столиками. Кто знает — может, повстречаются и горожане. Пусть каждый внимательно слушает и запоминает все, когда речь будет вестись о нас. Но помните: мы должны соблюдать дисциплину и не поддаваться ни на какие провокации. Пусть каждая группа назначит старшего — он должен знать обо всем, что услышите вы. Выступаем завтра в пять утра.

— Время и лишения притупили чувство локтя,— задумчиво говорит Анголь Мамалькауэльо,— но Хосе вернул нам его. И вот как поначалу пошли дела. Мы вышли утром. В долинах никто ничего не захотел нам продать. Ты знаешь, отчего они зовутся пульпериями? От слова «пульпо» все происходит, что значит «осьминог». Бедняки-крестьяне, рабочие прозвали хозяев «пульпос», «осьминогами» за то, что у тех слишком много отросло рук и все норовят залезть в чужой карман.

Так вот, пульперий закрылись повсюду, где появлялся хотя бы один индеец. Моих юношей забрасывали камнями, а тех, кто прошел дальше, в глубинку, арестовали карабинеры и несколько дней продержали в околотке, предъявив вздорные обвинения — в бродяжничестве, воровстве, неуважении к представителям власти. Их били дубинками, хлестали плетями. И голыми швыряли в ледяную воду. И только спустя несколько дней пинками вышвырнули на улицу. А еще три дня спустя после того, как вернулся последний из них, вооруженные до зубов землевладельцы предприняли против нас военные действия. Запылали индейские хижины, и пошла осада наших земель. Тревожные вести приходили отовсюду.

Хосе отправился в Сантьяго — надо было попытаться, как он сказал, найти поддержку среди определенных политических кругов и адвокатов. Там он вел переговоры еще с одной группировкой — ее представляли служители церкви, но никто из них и пальцем не пошевелил, чтобы помочь в этом деле. Адвокаты и политики заявили ему, что положение наше безвыходно: закон учитывает интересы лишь одной стороны. И, значит, нам следует всеми силами противиться его проведению в жизнь, а не искать способов обернуть его в нашу пользу. Хосе возразил: закон появился на свет во времена диктатуры Ибаньеса, но конгресс, учитывая обстановку в стране, положил его под сукно и лишь спустя много лет одобрил, на что ему просто ответили, мол, именно это и называется политикой — ни больше ни меньше. Когда Хосе вернулся, мы тоже не смогли ничем порадовать нашего мальчика. Еще больше стало мертвецов, вдов и сожженных жилищ. Двери пульперий по-прежнему были для нас заперты. Жить стало совсем тяжело, сеньор. И, зная это, Хосе принял решение...

— Какое решение? — спросил я, прерывая затянувшуюся паузу.

— В ту ночь он не спал,— говорит Анима Лус Бороа.— Все ходил по дому и разговаривал сам с собой. Три слова я расслышала.

— Какие это были слова?

— Он сказал: «Сейчас или никогда».

— Часов в пять утра он вышел, никого не предупредив,— говорит врасплох захваченный Анголь Мамалькауэльо.— Мы подумали еще, что он вернулся к себе. И только спустя три дня он появился здесь, на пороге, молча взглянул на нас и обнял. Он весь дрожал. Он был голоден, и одежда его была грязной и мокрой, а из-под плаща выглядывал ружейный приклад. Я налил ему чашку мудая, потом еще одну и еще, и только тогда к нему вернулось желание говорить. И он сказал мне: «Анголь Мамалькауэльо, мы совершили нападение на четырнадцать пульперий и все привезли сюда. Все, что смогли забрать. Семеро наших погибли, еще двадцать четыре ранены, но и с той стороны имеются раненые и убитые. И теперь хорошенько запомни: война ступила на нашу землю; ты слышишь меня, Анголь Мамалькауэльо?» — «Я слышу тебя, Хосе,— сказал я.— Почему ты не взял меня с собой?» — «Потому что если падет один вождь, его место должен занять другой».— «Тогда все хорошо»,— одобрил я. И поцеловал его в лоб.

— Да, сеньор! События стремительно обрушились на долину,— говорит подобный грозной лавине Анголь Мамалькауэльо.— Хосе рассказывал потом, как средь бела дня не таясь он и еще сорок юношей-всадников, вооруженных старыми ружьями, мотыгами, вилами, садовыми ножами, мчались вниз по дороге. Да, самые обычные орудия труда он умел обратить в оружие. Первая на их пути пульперия была в Лонкимае.

По традиции хозяева — пульперос — занимались только обменом. За инструменты для возделывания труда земли они получали скот, за семена — свежие овощи, зелень, а за шерсть расплачивались мукой. Тем, кого хорошо знали, давали в кредит — в счет будущего урожая. Но с должников уже брали, как здесь говорят, макилу, то есть четверть всего урожая. Получалось, что хозяин забирал себе на целую четверть больше, чем полагалось по обмену. Поэтому в наших домах никогда не водилось денег. А деться некуда: одно и то же во всех пульпериях. Но больше всех награбил добра Хуан Смитманс, главный землевладелец на юге, его звали «касиком всей пшеницы провинции Мальеко». Но он был еще и владельцем ста пятидесяти мельниц, разбросанных по четырем провинциям. Кто же не знал его? Прославился он главным образом тем, что в дни выборов в сопровождении своих людей на коне въезжал в помещение для голосующих, набрасывал лассо на урны и уволакивал их домой. Спустя три дня, перетасовав на свой вкус их содержимое, Смитманс возвращал урны на место. Вот как, думается мне, оказался у власти в 1932 году Алессандри; так же получил свои «голоса» и некто Гонсалес Видела, но уже в 1945-м; тем же способом переизбрали небезызвестного тебе Ибаньеса — в 1952 году; Хорхе Алессандри, по кличке «сеньора», испытал этот метод в 1958-м, а потом и Фрей — в 1964-м. До наших дней Смитманс вроде бы не дожил, но эту его привычку, я думаю, еще будет кому унаследовать. «Непокорных» он убивал своими руками и никогда не спешивался для разговора. Разговаривал, не слезая с лошади. Он был из тех немцев, что приплыли в Чили в конце прошлого века и, как и все его компаньоны, получил от правительства свой надел. И с помощью пуль, спиртного, сифилиса, Верховного суда над индейцами и еще крупных и мелких подкупов основал здесь свою империю... Ах, сеньор, до какой же низости может пасть человек!

Этот самый Смитманс был еще и владельцем всех местных пульперий, и это он отдал приказ закрыть их для индейцев. Жил Смитманс в селении Лос Саусес, внизу, в долине, неподалеку от местечка Траиген. Теперь ты представляешь, с кем вступил в схватку Хосе...

И вот домчались они до Лонкимая, Хосе и еще сорок всадников, и часть из них, не слезая с коней, с криками стала носиться вокруг пульперий, а другие, спешившись, вышибли дверь топорами. В помещении были вооруженные охранники, и они без предупреждения дали залп по вошедшим. Хосе вынужден был всех перебить. Потом из пульперий вынесли все товары, навьючили лошадей и умчались. Точь-в-точь как в старые времена арауканских набегов, сеньор. Я плакал, когда он рассказывал мне об этом, да, плакал, сидя вот здесь, с чашей мудая в руке.

Спустя полчаса прибыли карабинеры — узнать, что там происходит, но Хосе в это время уже совершил налет на пульперий в местечке Вилья Порталес. Три пульперий они разорили и отправили сюда десять навьюченных коней. Здесь, в горах, уже заранее был подготовлен тайник, но где именно, знали очень немногие. Во всех пульпериях происходило одно и то же: всякий раз охрана без предупреждения открывала огонь, и Хосе вынужден был ее уничтожать, сами же пульперий он предавал огню.

Новости там не летают, а ползут, словно улитки, и у него было время пройти перевал неподалеку от Лонкимая и хорошо известными нам скрытыми тропами выйти к поселению Ломакура, где отряд разорил три пульперий, перебил стражников, собравшихся было стрелять. Никто в долине так и. не понял, откуда свалилась беда, и неизвестность тревожила всех еще несколько дней. В ту пору нередко случались бандитские налеты — грабили банки, вокзалы, и это сбивало полицию со следа.

Из всех доставленных сюда трофеев самым ценным было оружие: не обстрелянные еще ружья с запасом патронов, охотничьи ножи и револьверы. Хосе решил, что пора уже ставить большие капканы — уачис на всех дорогах, ведущих к нам. Я приступил к делу. Мы устроили сотни уачис,— говорит старый, видавший виды охотник Анголь Мамалькауэльо.

— После этого он стал подумывать о налете на мельницу в Черкенко,— напоминает Анима Лус Бороа.— Расскажи, как это было.

Медлит с ответом старый, задумчивый Анголь Мамалькауэльо. Что ж, простой эту историю не назовешь, однако логика ее событий вполне ясна и последовательна. Но старику приходится нелегко, нередко он умолкает, чтобы перевести дух, отчего паузы порой затягиваются. Никто и не думает спать. Не усну и я, примостившись в том самом углу, где любил сиживать и Хосе. Уже шесть утра. Снаружи раздается беспокойный перестук копыт, и вот уже голова Эспуэлы, моей кобылы, с любопытством просовывается в дверь. И я говорю старому потакателю всем сластенам на свете, Анголю Мамалькауэльо:

— Дай мне немного сахара. Мне нужно объяснить ей, что я занят.

Нежными губами она мягко берет сахар с ладони и тычется ими в лицо, глаза, в шею, я глажу ее, запускаю пальцы в густую гриву и говорю:

— А теперь ступай, порезвись немного. Сегодня не будет ни купанья в ручье, ни парного молока, ни бешеной скачки. Вот завтра — другое дело.

На прощанье я легонько похлопываю ее по крупу, и кобыла уходит. Останавливается неподалеку. Обернувшись, коротко, призывно ржет. Мы уже собираемся пить кофе.

— У них уже не оставалось пульперий, к которым стоило бы приставить охрану,— говорит Анголь Мамалькауэльо.— Все были сожжены. Но им и в голову не приходило позаботиться о сохранности мельниц. Ведь они большие, как фабрики, и там работает много народу. Нас заботило другое: как доставить муку сюда? Ведь она хранится там уже в готовом виде, в мешках, и каждый весит 54 килограмма. Там сотни, тысячи этих белых, громадных мешков, доверху полных мукой самого свежего помола. Конечно, можно было рискнуть, но только один раз: другого уже не представится. После этой атаки в дело скорее всего вступят уже армейские части и возьмут под охрану все мельницы в округе. Так что же, по-твоему, все-таки сделал Хосе, чтобы доставить муку сюда?

Первым делом мы подготовили для нее хранилище, и его уж никто никогда не смог бы отыскать. Да и как пройти туда, если это местечко расположено среди вершин Кордильеры де Мело, нависающей прямо над Черкенко. Там повсюду были расставлены уачис, свободным оставался лишь один проход, неприметная тропа, по которой, однако, могли пройти наши повозки. Хосе заметил, что волов надо бы заменить лошадьми. Лучше всего першеронами — они привычны к повозкам, необычайно выносливы и рысью тянут даже большой груз, и весь день напролет могут без устали везти поклажу, вышагивая по горным дорогам. Они словно родились для этого.

И тогда мы запрягли першеронов — по двое в упряжке. А повозки выбрали самые большие, с колесами на металлических осях и ободах, выкованных из железа.

И мы отправили их в Черкенко; повозки шли с большим интервалом, стоянка была намечена у въезда в селение. В пятницу ночью мы атаковали мельницу — она стояла как раз у дороги, ведущей на Кордильеру де Мело. Время атаки было выбрано не случайно, ведь по субботам и воскресеньям никто не работает. Мы не хотели убивать рабочих. Как обычно, там находилась охрана, но была она малочисленна, к тому же плохо вооружена. Да и какая охрана? Просто очень пьяные люди резались в карты.

Мы разбились на небольшие группы и верхом тихо подобрались к кладовым. Пока несколько наших юношей снимали стражу — они убивали ножами, чтобы не вышло шума,— мы открыли закрома и подвели к ним повозки. Четыре часа шла погрузка, и никто нас за это время не потревожил. На дороге не было ни души, здание мельницы освещалось, как и бывало каждую ночь. И в любую ночь на мельницах людно — вот и сейчас со стороны казалось, что рабочий день здесь просто несколько затянулся, вот грузчики и суетятся, чтобы поскорее нагрузить обоз да разойтись по домам. Сто пятьдесят мешков мы погрузили и еще до рассвета отправили их в свое хранилище. Вышло около десяти повозок. От Кордильеры де Мело до Пампы де Кейулафкен — семьдесят километров птичьего полета. Два дня мы поднимались с грузом, следуя потайными тропами. В понедельник весь груз прибыл к верховьям Био-Био. Мы не стали сжигать мельницу Смитманса, ведь мы не какие-нибудь преступники, у нас рука не поднимется, чтобы сжечь урожай, даже если он принадлежит врагу. В тот же понедельник, утром, хозяевам стало известно о налете на их предприятие. И начиная со вторника вся местная пресса стала трещать без умолку, расписывая «подвиги» бандита по имени Хосе Сегундо Леива Тапия.

— Хосе над этим только посмеивался,— говорит Анима Лус Бороа.— Он принес нам несколько газет и прочел вслух заголовки и что под ними написано. Помню, там еще разглагольствовал Гайсель. Он требовал немедленного вмешательства армейских подразделений, поскольку под угрозой находится частная собственность: «Они начали с грабежа и поджогов пульперий и мельниц; теперь они станут грабить наши земли, убивать ни в чем не повинных детей, женщин и рабочих, наших уважаемых военнослужащих. Так пусть же такое больше никогда не повторится в нашем краю — Молине де ла Эскуадра». В общем, ты ведь хорошо знаешь, сеньор, как это делается.

— Знаю,— говорю я,— ведь я журналист.

— Что ж из того,— роняет Анима Лус Бороа,— и среди журналистов встречаются достойные люди...

Перевел с испанского Николая Лопатенко

Окончание следует

Рубрика: Повесть
Просмотров: 5939