Наш замечательный Чуст

01 февраля 1987 года, 00:00

Сборочный цех на Чустском заводе ножей.

Я подъезжал к Чусту на рассвете, невидимое солнце еще блуждало где-то в теснинах Чаткала; лучи его вспыхивали, отражаясь в отвесных скалах, как в мраморных зеркалах. Скоро стала видна широкая магистраль, уходящая к горам, по которой, покачиваясь, медленно катил наш автобус.

Предгорье здесь пустынное, овражистое, каменистое. Каждое распаханное поле являет собой картину терпеливого человеческого труда: выкатаны на обочину валуны, выбрана галька, сровнены края. Вода бежит по каменистым желобам и земляным арычкам. Но ее не хватает, вся она, до последнего литра, на счету. Водоразборные станции, в бетонных провалах которых клокочут, захлебываясь, мощные насосы, посылают ее то в одном направлении, то в другом, и я представляю, как операторы, вчерашние школьницы, сидя у пультов, кричат в микрофоны радиопередатчиков: «Колхоз «Навои», приступайте к поливу!..» «Колхоз «Навои», прекратите полив!..»

Я вышел на автостанции. Дымка покрывала крыши — цинковые, глиняные, шиферные; из нее торчали лишь верхушки пирамидальных тополей. Где-то в гуще веток возились, перекликались и посвистывали скворцы и горлинки. Вдруг солнце вырвалось из-за хребтов, разом все озарило. Захлопали двери домов, стены которых по самые карнизы закрывали виноградные лозы и ветки гранатовых, яблоневых, урюковых деревьев. Потянуло кизячным дымком и теплым запахом ржаных лепешек...

Если верить преданию, то название городка Чуст происходит от слова «шуст». Когда полчища Батыя обложили селение на берегу Яксарта, то нередко осажденные по ночам совершали дерзкие набеги. Они появлялись и исчезали молниеносно, и встревоженные захватчики испуганно кричали: «Шуст! Шуст! — Набежчики! Набежчики!» Давно уже стерлись следы Батыева нашествия, и реку теперь называют Сырдарьей, а городок жив себе, и живет в нем то, чем всегда гордился он: ремесло.

Издавна — тут и археологи теряются в датировке — в Чусте ковали ножи, вышивали тюбетейки и ткали разноцветные чорси — поясные платки. Без этих трех предметов мужчина и со двора, бывало, не выйдет, постыдится. Оговорюсь сразу: кокандские клинки, бухарские круглые тюбетейки и самаркандские сюзане по красоте и древности поспорят с чустскими. Но есть тут одно тонкое различие, не всегда понятное постороннему. Бухарские тюбетейки носят только женщины и дети. Кокандский тесак, по форме напоминающий финку, несколько тяжеловат и длинен; в кинбоках — изукрашенных ножнах, чаще всего металлических, с чернением по серебру — он прекрасно смотрится на стене. Но миллионы мужчин, проснувшись поутру, водружают на темя чустские тюбетейки, а чабаны, собираясь в путь, закладывают за голенища непременно чустские печаки в мягкой кожаной оболочке. И повязывают поверх халатов желтовато-розовые чорси, которым нет износа.

Привлекательность изделий из маленького Чуста — в удобстве, а красота в простоте; можно сказать, что это классические предметы, тогда как изделия мастеров из других городов все же более декоративны, изысканны, чем того требует каждодневная жизнь.

Я вглядывался в белесые скаты логов, пестрые россыпи камней, сухо-коричневые склоны хребта, синеватые тени рощ миндаля и думал — не в этих ли суровых пейзажах находят местные художники линии четких узоров, которыми расшивают тюбетейки? Удивительно, но во всей округе лишь Чуст славится тюбетейками. Даже в ближайших кишлаках, отстоящих на каких-нибудь пять километров, их не шьют и никогда не шили!

Чустская тюбетейка четырехугольная, но когда ее складываешь пополам, становится плоской; ее удобно сунуть в карман, за пазуху или под подушку. Поверху на каждой из ее сторон вышито перо; можно принять его также за облако или стручок перца. В Чусте уверяют, что так изображают миндаль, этнографы видят в узоре условное изображение петуха, символа жизни. Не станем вмешиваться в сей спор. По низу тюбетейки — по четыре с каждой стороны — вышиты крохотные кибитки; впрочем, легко принять их также за клочья облаков. Цвет их белый — по черному или иззелена-черному шелку. Эти компоненты неизменны, но, если вглядеться в узоры внутри кибиток и стручков, то едва ли отыщется повтор. Стежки — а их от 35 до 40 тысяч на каждой тюбетейке — образуют всякий раз новый рисунок, соответствующий наклонностям мастерицы и содержащий свою особую символику. Как в этом похожи русские промыслы: сохраняя общий стиль, например, росписи Хохломы или Мстеры, они бесконечно разнообразны в отделке.

Здесь производят печаки.

Лет двадцать назад в Чусте выстроили на южной окраине дом, где решили собрать всех лучших вышивальщиц. Из сундуков долгожителей вытащили на свет прабабушкины платки и накидки. Их изучали, срисовывали. Скоро в магазины стали поступать расшитые скатерти, зардевоны (расшитые полотнища, которые вешают под притолокой), настенные ковры-полаки. Узоры на них старинные либо сотканные по старинным мотивам с соблюдением всех вековых особенностей.

А вот усадить тюбетейщиц в одном цехе не удалось. Это традиционно домашняя работа. Мать обучает своему искусству дочерей, и так от поколения к поколению. К десятилетнему возрасту все девочки уже прекрасно владеют иглой. Когда им исполняется двенадцать лет, дарят чор-курпанча — передник с тремя кармашками, в которые вкладывают иглы, нитки, кусочки материи. Это как бы обряд посвящения в мастерицы.

Закончив уборку и подоив скотину, женщины семьи усаживаются на террасе, а зимой в одной из комнат дома. В углу ставят так называемую супу — табуретку с мягким сиденьем. Она предназначена для старейшей в доме. Со своего возвышения та наблюдает за работой, дает советы. Петь не принято, но шутить, подсмеиваться друг над дружкой и просто болтать — сколько угодно. Когда кто-нибудь из мастериц кладет последний стежок и откусывает нить, то несет напоказ свое творение старейшей в семье. Если та одобряет, тюбетейку зажимают в тахтакач, деревянные тиски, где она обретает способность складываться.

К концу недели бабушка, водрузив шапочки одна на другую (получается довольно высокий столбик), несет его на фабрику. Вид у нее при этом бывает весьма горделивый. У проходной встречается с другими бабушками: те тоже пришли сдавать продукцию. Бывает, усаживаются на айване и принимаются показывать друг другу узоры, придуманные накануне. Происходит своеобразное состязание в мастерстве и выдумке. Девушки из цеха сбегаются посмотреть. Еще бы! Как не поглядеть на работу Тургуной Базаровой или Раимы Вазиевой... Не оттого ли товары чустской фабрики художественных изделий удостоены медалей ВДНХ?

Нож, изделие как будто бы более простое, требует от мастера не меньшей фантазии и филигранной точности в обработке. Угол заточки и наклона, легкая выемка с тыльной стороны, завитушки на гулбанде (соединение ручки с клинком) должны соответствовать идеалу и вместе с тем отличаться разнообразием, так, чтобы каждый обладатель изделия мог похвастать какой-либо его неповторимой деталью. Это уж обязательно!

Несколько отвлекаясь от истории, скажу, что когда в Чусте, сообразуясь с огромным спросом, захватывающим не только среднеазиатские республики, но и восточное зарубежье, открыли фабрику ножей, дело не очень-то пошло именно из-за того, что фабричные ножи были одинаковы. Пять лет назад главным инженером сюда пришел молодой металлург Мухамад Хакимов. Ему удалось поправить положение, потому что привлек он к отделке стариков — Хусанбая Умарова, Абдулло Атабаева и других ветеранов промысла. Теперь в цехе работают их ученики.

За долгие века своего существования Чуст не раз горел, пустел, потом опять наполнялся работным людом. Мастер Рахимджан Салиджанов помнит, как разом опустел он 25 июня 1941 года. Из окрестных МТС пригнали машины. В кузова плотно уселись люди. Это были все мужчины городка — от 18 до 45 лет. Колонна тронулась, улицы замерли. Слышно стало, как шумит вода на перекатах. Только кое-где из-за дувалов доносился женский плач да лай собак. Рахимджан должен был ехать со всеми, но в последнюю минуту его вызвал военком. Показал чертежи. «Такие вытачивать сможешь?» Рахимджан пожал плечами. Он все умел. «Такие клинки нужны разведчикам, а такие, побольше, кавалеристам. Понял?» Как не понять? «Представь список помощников и необходимого оборудования. А на этой бумаге распишись в том, что обязуешься не разглашать военную тайну».

Так Рахимджан Салиджанов, самый веселый человек на базаре, превратился в затворника. Четыре года он вытачивал отличные кинжалы и короткие сабли, но в этих острых как бритва орудиях было что-то жестокое. Печак, к которому он привык, предназначался только для мирной жизни. И лишь сознание, что его теперешние ножи — боевое оружие и они необходимы для фронта, приносило удовлетворение от работы. Мастерицы, что шили платки для невест, и те стали строчить гимнастерки и варежки, а лучшие вышивальщицы кроили портянки...

Военком передавал Рахимджану письма с фронта. Бойцы хвалили его работу. Легкие чустские ножи были незаменимы в рукопашной схватке. Но мастер мечтал о времени, когда можно будет скинуть фартук, отойти от горна, у которого, согнувшись, стоял день и ночь и от жара которого у него задубела кожа на лице и выцвели усы, подышать ветерком с гор, а потом вернуться, и опять вздуть огонь, и выковать печак, да такой, чтобы люди ахнули, взглянув на него, и сказали: «Вот это печак! Всем ножам нож!»

Рахимджан-ака не любит вспоминать о тех изделиях, какие ему приходилось ковать в войну. Но его подмастерье Рустан Акбаров, который с семилетнего возраста на выучке у старика, не преминет показать гостю почетные грамоты Комитета Обороны и четыре медали, полученные усто.

В той колонне, что увезла мужчин, одну машину отвели для поклажи. Там лежали подарки от колхозников, туда же побросали котомки. И в каждой котомке вместе с лепешкой и горстью сушеного урюка лежали печак, чорси, тюбетейка. Мамашариб Фаязов многое позабыл из того, что приключилось с ним на войне, но остро врезался в память день, когда он потерял печак и добыл немецкий кортик. 22 января 1945 года, когда форсировали Одер. Ночью на плотах, связанных из бревен, досок и снятых с петель дверей, они подплыли к противоположному берегу, да так тихо, что их заметили только у прибрежных кустов. Селение взяли с ходу. У одного из домов Фаязов увидел скопление машин. «Не штаб ли?» — мелькнуло в голове. Бросился туда. В предрассветном тумане заметил, как в «опель» юркнула фигура в длиннополой шинели. В комнатах на столах аккуратными стопками лежали папки, карты. В шкафу рядом с генеральским мундиром висел на портупее кортик. Мамашариб сунул его в карман набрякшей от воды и пота телогрейки.

За околицей пришлось роте залечь. Фаязов рассмотрел находку. «Клинок так себе,— решил он,— а припои на ручке хороши. Надо бы показать нашему усто». В том бою Фаязов был тяжело ранен. В госпитале, очнувшись, спросил: «Сидор мой цел?» Медсестра махнула рукой: скажи спасибо, тебя вытащили. «Эх, печак пропал...» — огорчился. Он пронес его всю войну завернутым в тряпицу. «А ватник?» Сестра рассердилась: «Да ты о чем думаешь?» «Ну, вот... и кортик исчез».

Когда Герой Советского Союза Фаязов вернулся в Чуст, земляки при встрече поднесли ему с лепешкой и солью печак, чорси, тюбетейку. Его избрали депутатом, стал он заместителем председателя горисполкома.

Еще Чуст славится тюбетейками. Местные мастерицы делают и сюзане.

Однажды Мамашариб выступил на собрании. «Наш маленький Чуст,— сказал он,— знаменит на весь Восток, а посмотрите, в какое запустение пришел. Арыки заросли травой, платаны завяли, на улицах арбы застревают в пыли». Старики недовольно крутили бородами: «Крепкие слова говоришь...» И вот горожане стали по вечерам выходить за ворота домов с кетменями, граблями. Валили трухлявые тополя, ломали осыпавшиеся дувалы, спрямляли кривые закоулки. И как будто приблизились древние хребты Чаткала...

Как бы ни менялся облик восточного города, средоточием его жизни остается базар. Сюда приходят по утрам запастись свежей редиской и новостями, здесь устраиваются ярмарки и представления. На чустском базаре, как и на всяком, пахнет яблоками, перцем, укропом, персиками, шашлыком, лепешками... Но к этим привычным запахам примешивается здесь еще один. Запах окалины и саксаульного дыма. На базаре, как и в старые времена, куют ножи.

Мне захотелось приобрести какой-нибудь особенный печак, какого в магазине не купишь, и я заглянул в кузницу.

Передо мной на деревянной скамье, местами прожженной насквозь, разложили разного вида ножи. С резьбой, насечкой, узорами, с костяной ручкой, деревянной, с ручкой из рога...

— Рахимджан-ака! — кричат мастеру.

Тот живо появляется из-за низенькой двери, сердечно трясет руку, хотя раньше и знать меня не знал, осведомляется о здоровье, о семье. Поверх ватного халата его надет кожаный фартук. Совсем уж выцвели от вечного сидения над огнем усы и борода старика, но глаза его и теперь глядят весело.

Он зовет в мастерскую, выхватывает из горна раскаленную полосу — руфты — и, вращая в воздухе, смотрит, какую форму ей лучше придать. Махнув с десяток раз молотком по железу, он запускает абразивный круг и высекает сноп искр. Я завороженно смотрю, а он попутно еще дает наставления, как половчее будущим ножом освежевать баранью тушу, развалить арбуз, нащепать лучину или очистить гранат...

И я будто невзначай спрашиваю у мастера, какой печак он считает лучшим, втайне мечтая упросить повторить изделие. Рахимджан-ака мгновенно огорчился и махнул рукой:

— Э, уважаемый... Самый лучший печак, наверное, выкует кто-нибудь из моих учеников!

И наклонился к огню.

Чуст — Москва

Яков Кумок, Фото А. Жданова

Просмотров: 10685