Слушание земли

01 сентября 1980 года, 00:00

Слушание земли

I

Три недели минуло, как вышли из Москвы: уже за спиной остались Коломна и Девичье Поле, где был смотр полкам всех княжеств, городов и земель, откликнувшихся на зов Дмитрия Ивановича Московского; и Ока осталась далеко позади, и растворились бесследно в воздухе прощальные рыдания и напутствия. 7 сентября 1380 года, в канун праздника Рождества Богородицы, русское воинство пододвинулось вплотную к донскому берегу, и на пространстве около двух поприщ плотники стали мостить мосты для пехоты, а вершники — подыскивать броды для конницы.

Дон протекал тут в достаточно узком и твердом ложе, изобиловавшем выступами известняка. Особенно много таких выступов светлело на противоположном берегу, более крутом и высоком. Тем, кому предстояло переправляться напротив устья Непрядвы, тот берег виделся прямо-таки горой. Солнце светило как раз в глаза воинам, обливая зловещим глянцем бугристые, поросшие кустарником и деревьями скаты. Резко посверкивало стремя реки с ее мутноватой, какого-то мучнистого оттенка водой. Дон мало был похож на тихие и прозрачные лесные речки московской округи.

Солнце грело почти по-летнему. Была в прикосновении его лучей какая-то убаюкивающая ласка, располагавшая к невольной улыбке, молчанию, мечтательной отрешенности. Такие дни дарит начальная осень, как бы прося у человека прощения за то, что слишком зыбки отпущенные ему на долю радости, и вот уже всему близится конец. И он украдкой смеживает веки и вдыхает полной грудью эту теплынь, слушает дремотный лепет реки, скользящей неведомо куда, ловит сквозь прижмур смутный свет ее стремени…

Крут, костист и раскатист противоположный берег. Конникам и обозникам в один мах не взять его крутизну. Зато оттуда, с гребня, если повалит вниз людская орава, то уж как раз в один мах сверзится прямо в воду. Нет, с такой кручи отступать никак нельзя.

Один из памятников, посвященных победе русских в Куликовской битве Церковь была создана по проекту архитектора А. В. ЩусеваВеликий князь знал от разведчиков, что Мамай сейчас находится на расстоянии одного дневного перехода от переправ. Но на всякий случай отдал распоряжение: всем ратным сменить походную одежду на боевую. Теперь каждая жила в человеке натянута, как тетива, десница полагается на оружие, а душа — на други своя.

И еще было одно распоряжение. Когда последняя обозная телега въехала с моста на берег, плотники принялись расколачивать переправы. Мало кто уже и видел это, но знали все, что так будет сделано. Пока перевозились обозники, передовые достигли вершины увала, оттуда открылся вид на просторное необитаемое поле, волнообразные покатости которого освещала боковым  золотистым светом вечерняя заря. Прекрасен был вид этой земли, убранной по краям в парчовые ризы дубрав; кое-где в низинах она воскурялась уже ладанными клубами тумана.

Был час вечерней службы, в походных церквах под открытым небом зазвучал праздничный тропарь:

— Рождество твое, Богородице Дево, радость возвести всей вселенной...

Пели и в великокняжеском шатре, стоя перед шитым деисусом, вывешенным в виде алтарной преграды.

— ...из Тебе бо возсия Солнце правды Христос Бог наш...

Пение ширилось, тропарь подхватывали тысячи голосов, где-то чуть опережали, где-то немного отставали; и по полю, накатываясь друг на друга, струились мерцающие волны звучаний, словно звук исходил от самих этих озлащенных гряд и погруженных в тень долов.

— ...и упразднив смерть, дарова нам живот вечный.

Когда отошла служба, распевшиеся ратники еще долго то там, то здесь зачинали знакомую каждому с детских лет песнь.

Зажглись огни среди обозов, в остывающем воздухе потянуло запахом дымка, душистого варева. Где-то далеко, за невидимым отсюда Доном, дотлевала и покрывалась сизым пеплом заря. А на другой стороне, над потерявшим очертания полем, печально выглянула из мутного зарева луна...

В этот-то час к шатру великого князя тихо подъехал верхом князь и воевода Дмитрий Михайлович Боброк-Волынец. Накануне они уговорились, что с наступлением ночи отправятся вдвоем, никого не предупреждая, на поле, и Волынец покажет своему господину «некие приметы». Это были слова самого Волынца, и что он разумел под ними, Дмитрий Иванович пока не догадывался. Но зная, что о Боброке поговаривают как о ведуне, который-де не только разбирает голоса птиц и зверей, но и саму землю умеет слушать и понимать, он поневоле дивился этому таинственному языческому дарованию волынского князя и без колебаний согласился с ним ехать. Душа его жаждала сейчас всякого доброго знака, пусть косвенного, пусть невнятного, пусть языческого, но хоть чуть-чуть приоткрывающего завесу над тем, что теперь уже не могло не произойти.

Они ехали медленно, почти на ощупь и, как казалось, довольно долго... Затея была нешуточно опасная, в любой миг можно было столкнуться с ордынской конной сторожей, но рядом с молчаливым Боброком Дмитрий Иванович чувствовал себя уверенней и много старше своих тридцати лет... Из них уже лет десять, как великий князь московский знал этого человека. Волынец выехал на московскую службу из дальней Волыни, отчего и получил это свое прозвище. Когда-то одна из самых густозаселенных и богатых земель Киевской Руси, ныне Волынь под властью Литвы сильно запустела. В этих обстоятельствах Дмитрий Михайлович затомился и решил податься в края, где был бы ему, воину, простор для настоящего дела... Боброк сразу пришелся по душе москвичам. Он приехал явно не для того, чтобы подкормиться несколько лет на каком-нибудь спокойном наместничестве и потом податься к иному хозяину. В нем угадывалось желание служить истово и безоглядно, он как бы обрел новый смысл существования и служил не просто великому князю московскому и владимирскому, но чему-то гораздо большему... Истовый боец в любой повадке изобличит себя: в том, как безошибочно, и краем глаза не глядя, просовывает носок сапога в стремя; в том, как царственно, будто на троне, сидит в седле; в том, как невозмутимо ложится спать на холодную землю, укрывшись одним лишь пестро расшитым княжеским корзном — плащом. Не о таких ли сказывается в древних былях, что они под трубами повиты, под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены? Он умеет по копытным следам исчислить величину вражеского отряда. Он знает травы, от которых кровь тут же перестает сочиться из раны. Он по голосам птиц точно угадывает, есть ли кто чужой в лесу... Сколько княжеств пересек Дмитрий Михайлович, пока добрался в Москву от своей родимой Волыни, сколько переплыл рек, сколько перепрыгнул шляхов, и копытом не чиркнув о песок, а не заблудился ни разу и здесь ездит невозмутимо, будто с детства знает наизусть все русские дороги и русла, тропы и беспутки... Восьмилетней давности поход на Рязань стал первым большим и самостоятельным поручением Москвы Дмитрию Боброку. Под его руку великий князь отрядил тогда несколько воевод. В бою при Скорнищеве москвичи крепко осадили зарвавшегося Олега Рязанского. Позже Дмитрий Иванович посылал своего тезку-воеводу в поход на Булгар, на Брянск и Трубчевск, и всякий раз удача неизменно сопутствовала Волынцу, так что и сам он со временем как бы сделался живой приметой, и поневоле думалось: участвует Боброк в рати — быть победе...

Земля под копытами звучит глухо и выдыхает остатки накопленного за день тепла. Но вот заметно посвежело. По этому, а также по наклону лошадиных спин можно догадаться, что спускаются в низину.

Пересекли неглубокий ручей и стали взбираться наверх, и опять обвеяло им лица едва уловимым дуновением тепла.

Тут они попридержали коней и прислушались. Дмитрий Иванович знал уже, что, пока его полки переправлялись через Дон, ордынцы тоже не стояли на месте. До их ночного становища было сейчас не более восьми-десяти верст. Он затаил дыхание и напряг слух до предела.

Да, то, что он услышал, не вызывало никакого сомнения: перед ними посреди ночи безмерно простиралось скопище живых существ, невнятный гул которых прорезывался скрипом, вскриками, стуком, повизгиванием зурны. Но еще иные звуки добавлялись к этому беспрерывному гомону: слышалось, как волки подвывают в дубравах; справа же, где должна была протекать Непрядва, из сырых оврагов и низин вырывались грай, верещание, клекот и треск птичьих крыл, будто полчища пернатых бились между собой, не поделив кровавой пищи.

Глуховатый голос Боброка вывел Дмитрия Ивановича из оцепенения:

— Княже, обратись на русскую сторону.

То ли они слишком далеко отъехали, то ли угомонились уже на ночь в русском стане, но тихо было на той стороне, лишь в небе раз от разу вздрагивали слабые отблески, словно занималась новая заря, хотя и слишком рано было бы ей заниматься.

— Доброе знамение эти огни, — уверенно произнес Волынец. — Но есть еще у меня и другая примета.

Он спешился и припал всем телом к земле, приложив к ней правое ухо. Долго пролежал так воевода, но Дмитрий Иванович не окликал его и не спрашивал.

Наконец Боброк поднялся.

— Ну, что, брате, скажешь? — не утерпел великий князь.

Тот молча сел на коня и тронул повод. Так они проехали несколько шагов, держа путь к своему стану, и Дмитрий Иванович, обеспокоенный упорным молчанием воеводы, опять спросил:

— Что же ничего не скажешь мне, брате?

— Скажу, — придержал коня Боброк. — Но прошу тебя, княже, сам ты никому этого не передавай. Я перед множеством битв испытывал приметы и не обманывался ни разу... И теперь, когда приложился ухом к земле, слышал два плача, от нее исходящих: с одной стороны будто плачет в великой скорби некая жена, но причитает по-басурмански, и бьется об землю, и стонет, и вопит жалостливо о чадах своих; с другой стороны словно дева некая рыдает свирельным плачевным гласом, в скорби и печали великой; и сам я от того гласа поневоле заплакал было... Так знай же, господине, одолеем ныне ворога, но и воинства твоего христианского великое падет множество.

Дальше они ехали молча, только когда от стана послышались негромкие окрики предупрежденных сторожей, Волынец еще раз попросил:

— Только никому, княже, в полках не говори о моих приметах.

II

Через два-три часа они расстанутся: Дмитрий Боброк вместе с двоюродным братом великого князя Владимиром Андреевичем, князем серпуховским, поведут отборный конный полк в засаду — под укрытие дубравы, подпирающей поле с левой стороны; Дмитрий же Иванович останется с остальной, большей частью войска. Они расстанутся, но каждый еще будет про себя помнить и переживать подробности тайного ночного «слушания земли».

...Сколько ни перечитываю «Сказание о Мамаевом побоище», всякий раз по-особому волнуют строки об этом вещем слушании, да и вообще о преддверии битвы, о ее ночном бессонном кануне. И исток этого читательского волнения, конечно же, в волнении двух всадников, едущих в ночи и сокровенно собеседующих. В самой речи летописца, в ее напряженном, ритме слышатся мне — сквозь многовековую отдаленность — толчки их сердец:

«И сниде с коня и паде на десное ухо, приниче к земли и лежаше на долг час, и вста и абие пониче. Глагола ему князь великий: «что есть, брате Дмитрие, повеждь ми». Дмитрий же не хотяше сказати ему... Князь великий же паче приступи к нему, моля его, дабы сказал ему. Он же прослезися; князь же великий, видев слезы его, начя боятися и глагола к нему: «брате Дмитрие, повеждь ми, понеже болезнует ми сердце зело». Дмитрий же начят утешати его и рече ему: «господине княже, повем ти единому; но ты не повеждь никому же; есть бо две повести, едина тебе на велию радость, а другая на велию скорбь: припадох убо ухом на землю и слышах землю плачющу надвое, горко зело и страшно; едина убо страна, аки не-каа жена напрасно плачющи, дерзающи и кричящи Татарским гласом о чадех своих, бьющися и слезы изливающи, аки реки; а другаа страна земли, аки некаа девица плачющи и воплющи, аки свирел-ным плачевным гласом, в скорби и в печали велице; аз убо множество тех боев и примет испытах на многих битвах, и знаеми мне суть и явни; и уповай на милость Божию, яко одолети имаши над Татары, а воиньства твоего христианьскаго падет острием меча многое множество».

Перед прямотой и напряженностью этой речи бессилен всякий перевод, и, кажется, в самой ее звукописи различимы шорохи, гулы, поскрипывания и стоны пластов земли, растревоженной предчувствием кровавой сечи. Подпочвенные голоса роятся, множатся, то обрываясь вскриком, то ослабевая, переходя в невнятный намек; это целая музыка, великий хорал, верней, тут два хора, два источника текущих, рвущихся, изнемогающих звуков... Можно лишь удивляться тому, что не нашлось еще композитора, который бы записал это все, ни единой даже ноты не додумывая от себя, к тому же и название готово: «Слушание земли»...

Но это была бы уже вторая часть вещи, потому что первая, как помним, предшествовала минуте, когда Боброк сошел с коня и приник к земле:

«...и выехаша на поле Куликово и сташа среди обоих полков. И обратишася на полк Татарский и слышавше кличь и стук велий, аки торжища снимаются, и аки грады зиждуще, и яко трубы гласят; и ззади их волцы выюще страшно велми, по десней же стране бысть во птицах трепет велий, кричаще и крылами бьюще, и враны грающе, и орлы клегчюще по реце Непрядве; и бысть страх велий, яко и птицам бысть битва и драние велие, проявляюще кровопролитие и смерть многим. И глагола Волынець великому князю: «что слышел еси?» Он же рече: «страх и грозу велию слышах». Глагола ему Дмитрей Боброков Волынець: «обратися, княже, на полк Русский». Он же обратихся: и бысть тихость велия. Глагола ему Дмитрей Волынець: «что, господине Княже, слышал еси?» Глагола князь великий: «ничтоже, точию видех от множества огнев снимахуся зори».

Эту музыку и это волнение сквозь века расслышал другой великий русский поэт — певец другого великого сражения:

И вот на поле грозной сечи
Ночная пала тень.
Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый...

Возможно Лермонтов и не читал «Сказание о Мамаевом побоище», и речь тут идет не о «цитате», не о заимствовании, а о более глубинном, опосредованном переживании сходных состояний перед битвой. Просто в богатейшей родовой памяти поэта среди прочих дарований имелось и это — умение слушать землю, слышать внутреннее состояние людей накануне решающего события их жизни.

Умение слушать землю... А разве не понадобилось оно потомкам куликовских героев в самые новейшие времена? Под свист пуль и осколков распластывались, вжимались в родимую землю всем телом. Потрескивали, попискивали под острием солдатской лопатки жестко сплетшиеся корешки трав, позвякивали камешки, шелестел песок, чавкала глина, рос окоп, сперва в длину, потом в глубину, и стены его дрожали от близких и дальних разрывов, и все-таки не было минуты надежней, чем та, когда, закопавшись в полный рост, прижимался солдат всею спиной к этой земляной дрожи...

И всякий мало-мальски обстрелянный боец знал, как свое имя и отчество: если не успел вырыть окоп, надо добежать и кинуться на дно ближайшей воронки из-под снаряда или бомбы, туда, в то самое место, в ту рваную земную рану уже не попадет.

И всякий необстрелянный житель деревень, задетых фронтом, ведал: хоть самая захудалая погребушка, втрипогибельный подызбок, подпол картофельный, а полжизни при обстреле обеспечено. Помню: в солнечный жаркий полдень, спотыкаясь, бежим с матерью поперек только что вспаханного поля, и она судорожно дергает меня за руку, чтобы не отставал, вот-вот выдернет всю руку из предплечья; от чего мы бежим, до моего детского сознания не доходит, но по ужасу, охватившему маму, догадываюсь, от чего-то погибельного... Нас окликают у соседнего двора, подталкивают куда-то вниз — по лестнице или без лестницы? — в прохладную темень, шевелящуюся живыми телами, и в следующий миг сквозь незакрытую щель погреба я вижу, как небесная голубизна лопается с сухим, ни на что не похожим звуком, и поперек щели летят какие-то стропила и балки, искрящаяся на солнце соломенная труха, и земля под ногами и вокруг ходит ходуном, потрескивает, постанывает, охает, но все-таки не поддается, не выдает нас, и от этого ее движения еще острее пахнет в погребе спокойными домашними запахами укропа, бочковой ржавчины, старых картофелин...

Помню еще: сосновый бор, зима, стужа и в сугробах — берложий парок из отдушины; мы живем в офицерской землянке, тут тепло, несмотря на стужу наверху, и даже по-своему уютно в этой озаренной электричеством, пахнущей смоляными досками, бревнами, дерном, влажной, отопревшей землей. Война закончилась, но домов еще не построили, и мы живем в землянке, отец, мама и я, и нам так славно тут живется, потому что наконец мы вместе, после нескольких лет войны Я часами разглядываю отцовы книжки маленькие, на желтой бумаге, с изображениями солдат, роющих окоп, сначала в длину, потом в глубину, строящих землянку в один, два, три наката, обкладывающих ее сверху дерном, и большую книгу-атлас с изображениями полководцев в шлемах, с красно-синими схемами сражений. В землянке тихо, только в миску капает откуда-то вода, будто тикают ходики, и мне совсем не грустно от этого звука, серебристо-звонкого и мерного, он представляется таким же необходимым, как и все остальные звуки на свете, как голос капели или пересвист птиц, и иногда кажется это поет сама земля.

Много позже я узнаю, что не мы одни жили тогда в землянке, но так же, а то и попроще, без электричества, без «буржуйки», жили в землянках тысячи и тысячи семей, перенесших войну, — в селах и в больших городах. И жили подолгу, многие годы подряд.

И еще узнаю, что землянка — такое же привычное и древнее жилище, как изба, хата или юрта. Не от хорошей, понятно, жизни, но в землянках обитал человек во всякие века, а особенно в после пожарные, послевоенные годы, в годины нашествий и иных общенародных бед. Целые земляночные посады возникали тогда за городскими валами, а многие уходили в глухие места, находили или отрывали заново пещерки на дне оврагов, по берегам рек. И в век Куликовской битвы было так же, и, наверное, не менее половины русского воинства, особенно из посадских людей, вышло на княжеский зов не из хором, не из деревянных срубов, а из земляных простеньких жилищ. Не оттого ли и землю те люди умели как следует слушать, умели внимать ее сокровенной речи?

Но в своем роде воевода Дмитрий Боброк-Волынец был все же среди этих людей исключением. Не зря ведь он говорит о себе великому князю московскому, что «множество примет испытах на многих битвах», и все они ему явны. Он — воин от головы до пят, и потому в первую очередь ему важны и внятны именно воинские приметы. Познания Волынца питаются от воинского предания, уходящего в глубь времен. Вспомним, что древнегреческие и древнеримские полководцы имели привычку гадать о судьбе сражений по различным приметам, в том числе по полету птиц, по их внутренностям и т. д.

Но у Волынца и свой опыт, собственно славянский, и потому он не только внимает звукам вражьего становища, крику зверей и птиц, но и вопрошает землю. Это ведь та самая мать сыра-земля наших былин и песен, которую народное мнение издавна почитало особо, исключительно, до обожествления. Такой уровень и накал почитания мог возникнуть, понятно, лишь у оседлого народа, народа-земледельца, каждое поколение которого с детства и до старости связано с землей неотсыхающей пуповиной труда.

Может быть, и воины-захватчики воспевали землю, дикую степь, тучность ее пастбищ, красоту ее весеннего цветения, но какое им было дело до той земли, которую нужно ежегодно обихаживать, вспахивать и засевать, поливать и удобрять, примеряться к ее норову, прислушиваться к ее голосу, жить при ней постоянно, ступать по ней босыми ногами, устраивать в ней жилища? Разве могли они полюбить и понять такую землю?

И потому на поле Куликово для разрешения полуторавекового спора вышли не просто угнетенные и угнетатели, русские и воинство Мамая, вышли представители двух различных мироукладов, двух типов отношения к земле. Культура укоренения, почвенности, оседлости, служения земле противостала перекатипольному типу существования — вот что, помимо всего прочего, стало очевидно на Куликовом поле утром 8 сентября 1380 года.

В этом смысле слушание земли в канун битвы полнится еще одним дополнительным смыслом. Два русских человека, за полночь выехавшие на средину поля, как бы испрашивают у своей земли благословения перед боем, испытывают ее волю. Известно, что во время сборов в поход великий князь московский Дмитрий Иванович ездил в Троицкий монастырь к игумену Сергию Радонежскому, беседовал о ним и получил благословение на поход против Мамая. То была встреча двух выдающихся современников, в равной степени чающих «воскресения Руси из мертвых». Мудрый старец, один из деятельнейших духовных собирателей земли вокруг Москвы, вооружил тогда молодого князя благим словом о грядущей победе. Но, видимо, это духовное благословение было бы неполным, неокончательным, если бы в ночь на восьмое Дмитрий не получил благословения еще и от самой земли, не услышал бы из уст воеводы-соратника ее голос, плачущий и надеющийся.

Вот почему Слушание Земли в канун Куликовской битвы — для нас не просто один из поэтичнейших эпизодов древнерусской воинской повести, сравнимый по силе лирического чувства со «Словом о полку Игореве», — а еще и символ особой идейной наполненности. Можно сказать, что это своего рода самостоятельный русский отклик на миф об Антее, отклик, отдаленный во времени, но вовсе не вторичный по смыслу.

III

Итак, великий князь московский и его воевода расстались под утро, и вскоре впечатления необычной ночной поездки неумолимо должны были вытесниться из их сознания иными, куда более мощными, ослепительными впечатлениями.

Под глухим туманным пологом завязывалось то утро. Последние приказы и напутствия, последние наряды полкам глохли в сырой мгле. Затем — нежданный ветер, солнце и громада вражеской рати на противоположном конце поля, медленное неумолимое схождение двух живых стен, выезд единоборцев на поединок, бескорыстная жертва Александра Пересвета, положившего душу «за други своя». Наконец, чудовищный треск от столкновения двух воинств. Кажется, никто из них не мог теперь слышать под собою землю, но именно теперь-то она и восстонала, и возрыдала во весь голос, обожженная ручьями горячей крови, отягощенная грудами тел.

Потому что, когда гибнут ее защитники, родимая земля не может не плакать.

Потому что, когда больно им, больно и ей вдвойне.

Из нее они вышли и в нее вернутся, но теперь — между первым и последним — они еще постоят за нее крепко, чтобы не топтало ее вражье копыто, чтобы не плевал на нее чужак.

И так они стояли в тот день — час, и другой, и третий, пока солнце не покатилось на запад и пока ордынцы не покатились с поля, потрясенные ударом засадного полка и всех других русских полков, которые воспрянули духом с появлением засадного.

А земля все рыдала до самой ночи, под вскрики раненых и умирающих, под клики победителей, она все рыдала свирельным своим голосом, хотя в звуках его различались теперь не только скорбь и обида, но также и тихая мелодия надежды, многотрудный вздох облегчения.

Ю.Лощиц

Просмотров: 4069