Кошкин Нос

Кошкин Нос

Отрывок:

Уже неделю Профессор не шел, он — передвигал ноги. Уже неделю, как внутри него поселился страх. Страх был нового свойства, не изведанного доселе оттенка и запаха. Не багряный лагерный страх приближающейся боли, не кумачовый страх долгого звонка в дверь, и даже не черный страх неизвестности, пропахшей рвотой и ржавой солью трюма. Новый, пустивший корни в отупляющую душу и тело усталость, он был ослепительно белым. Бил Профессора под дых хрустальной чистотой и драл ноздри холодом, забирался под веки иглами искрящегося на солнце снега, застилал пеленой глаза. Тундра, покрытая белым холодом и придавленная серым небом, лежала вокруг, и каждая ее пядь источала страх, от которого не было спасения, — страх остаться с ней один на один. Новый, неведомый доселе, он седьмой день вытравлял из Профессора остатки человека.

Первое время Профессор пытался бороться. Он решил, что пока страх еще не укоренился внутри, удастся вырвать его слабые побеги. Нужно только смотреть на яркие пятна: на черную фуфайку идущего впереди или на желтые кончики лыж, широких и от старости негодных, проскальзывающих на твердом снегу лысым кумусом. Профессор был готов разглядывать даже темно-вишневую слюну, что приходилось изредка сплевывать, трудно и вязко, и такие же краповые прямоугольники погон на овчинных тулупах конвоиров, что сидели в медленно идущих нартах и изредка покачивали дулами ППШ. Это действительно помогло, но ненадолго. Одной долгой ночью, пока охрана грелась спиртом в чуме самоедов-проводников, трое расконвойных растворились в полярной темени. Искать их не стали — оставили пурге и холоду. Утром колонна двинулась дальше на запад.

После этого утра страх оказаться наедине с тундрой победил Профессора.

Все, что у него осталось, — мутный зрачок солнца, красного и призрачного. Но как на грех солнце всегда светило так скудно, что Профессор не видел собственной тени.

Быть может, он мог бы научиться бесстрашию у оленеводов, украсть немного самоедской храбрости. Чернявые и желтолицые, они могли помочь Профессору забыть о белом страхе. Подходя дважды в сутки к продуктовой нарте за пайкой, он жадно тянул носом воздух, пытаясь постичь, отщипнуть спокойствие, окружающее закутанные в малицы фигуры. Но те словно поняли его замысел. Сторонились.
Профессор не винил их, нет. Для них он был грязным, битым цинготными язвами чужаком. Да и не он один. Самоеды держались поодаль от заключенных и вечерами пили шумными глотками из солдатских кружек парную, только сцеженную, оленью кровь.

— Воны так с цингой борются, — утирая от рдяного усы, пояснил как-то вертухай с широкой соплей на погоне односопельнику.

Глядя на засеменившего к еще дергающейся оленьей туше ефрейтора, Профессору вдруг подумалось, что и у отважных самоедов внутри проклевываются ростки беспокойства, а может, даже боязни. От этой мысли Профессору вдруг стало немного легче: болезни своей он не страшился, скорее, был ей благодарен. Она, разъедающая слизистые, пожирающая медленно, но верно плоть, расплатилась щедро. Вырвала его из плена вытягивающих жилы медноносных жил острова Вайгач и повела сквозь холодные волны к богатой фосфором рыбе, к богатому жиром морскому зверью. Так думал Профессор, едва стал расконвойником и получил от Советской власти право отбывать срок на поселении. Так думал он, когда ступил на материк, и даже когда в Нарьян-Маре жадно вслушивался в несгибаемый голос диктора Информбюро, говорившего о кровопролитных боях за Киев, ожидая, пока остальных строителей новых рыболовецких артелей соберут в колонну по двое и отправят на запад, к полуострову Канин. Так думал Профессор, пока не познакомился с белым страхом. Но даже сейчас он б
ыл благодарен цинге за то, что она избавила его от неизбывного кисловатого привкуса меди во рту.
То, что этот день станет для него, Профессора, последним, он понял утром семнадцатого перехода. Глаза не пожелали раскрываться. Профессор долго тер их загрубевшими и потрескавшимися пальцами и снегом, смог кое-как разлепить веки. Весь мир превратился в зыбкие пятна, призрачные силуэты, подрагивающие очертания. Получив около ларь хан кусок хлеба и ломоть вяленой оленины, он уже было собрался отойти от продуктовой нарты, но кто-то ухватил его за рукав. Профессор инстинктивно сжал крепче пайку и только тогда различил похожий на карликовую кремлевскую елку силуэт.

— Хавы то, — негромко сказал самоед. — Ненць, Я’Миня падвы падарта ил малей.

И Профессор понял. Молча принял кружку и, обжигая губы о холодный алюминий, сделал большой глоток. Водка скользнула по пищеводу и взорвалась в желудке, наполнила его теплом, а рот — нестерпимым жжением. Самоед забрал кружку, налил еще водки и выплеснул под ноги Профессору.


— Хавы то, — повторил он и пошел прочь. — Хавы то, — сказал он стоящим неподалеку оленеводам, и Профессор скорее понял, чем увидел, что те понимающе закивали.

— Чего это они? — спросил давешний ефрейтор у старшего товарища.

— Говорят, не жилец, — сплюнул махру на снег усатый.

Профессор передвигал ноги. Он пытался не отстать от черного пятна впереди. Пятно двигалось рывками, то и дело спотыкалось, боролось с проскальзывающими лыжами, но угнаться за ним Профессору не удавалось. Сзади напирали. Бранились, шипели и толкали кончиками лыжных палок в спину. Профессор молчал. Берег дыхание. Ему казалось, что с каждым выдохом из него выходит жизнь. На время ругань и тычки прекращались. Потом спереди появлялось новое черное пятно, но Профессор не мог угнаться и за ним.

Профессор передвигал ноги, из которых вынули плоть и кости, в которые набили вагонетку медной руды, которые уже не чувствовал, не ощущал своими. Они превратились в ходули, выточенные из тяжелого железного дерева, хлопнули на морозе, надломились там, где раньше были колени, и Профессор медленно осел на снег, по-жабьи растопырив ноги, и повалился ничком между лыж.

Последним, что увидел Профессор, было немыслимо огромное пятно белого цвета. Последним, что услышал, — «та нехай лежить» и затихающий скрип наста под полозьями нарт.

 
# Вопрос-Ответ